355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Богомил Райнов » Только для мужчин » Текст книги (страница 24)
Только для мужчин
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 05:56

Текст книги "Только для мужчин"


Автор книги: Богомил Райнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Запах сирени… А может быть, уже идет весна? В этом году южный ветер подул в марте, намного раньше обычного: как говорят старые люди, все так перемешалось, что уж и не знаешь, когда зима, а когда весна, и тем не менее дует южный ветер, идет весна, и Лиза решает превратить утоптанный плац нашего двора в настоящий сквер. Я твержу ей, что ничего путного у нее не выйдет, но она взбалмошная женщина, бегает, суетится, обходит соседей, вербует себе единомышленников, спорит с ними, и, когда ее спрашивают, где же тогда будут играть мальчишки, она тут же говорит в ответ: какие же это игры – бить людям окна? Существуют, мол, и другие, более умные игры, и потом, как можно заботиться об одних мальчишках, а о девчонках забывать, разве они не ваши дети?

Проблема непростая, и взбалмошной нашей Лизе приходится идти за помощью в домоуправление, поскольку имеется в виду не один двор, а разгороженные дворы трех жилых домов – каменные заборы давно разрушились, из-под земли выступают остатки былых оград, но это не мешает мальчишкам по целым дням гонять мяч. В закрытом пространстве двора удары его гремят, как орудийный салют, когда со звоном сыплются оконные стекла, порою грязный мяч врывается в развешанное на балконе белье, и тогда из окна возмущенно кричит какая-нибудь женщина в домашнем халате или выбегает на двор мужчина в пижаме и разгоняет мальчишек. На полчаса. А затем все начинается сначала.

Так или иначе, в следующее воскресенье Лизе удается вывести на воскресник почти всех соседей, кроме тех, кто накануне перепил и не в состоянии подняться. В колодце между новыми зданиями и нашим домом – настоящий трудовой праздник, а так как территория невелика, то уже к вечеру все клумбы вскопаны, аллеи намечены, на газонах посеяна трава, остается только цветы посадить и установить четыре скамейки – эту задачу берет на себя пенсионер, бывший когда-то лесничим.

Кроме пьяниц, только старики не принимают участия в благоустройстве двора. Я – тоже: Несторов все еще плох, и на меня возложены обязанности сиделки. Рыцарь не только не поправляется, но ему стало хуже – у него жар, он постоянно бредит. Врач говорит, что, вероятно, у него воспаление легких.

Только к вечеру удается подняться наверх и поесть. Трудовой энтузиазм Лизы лишил нас обеда. У нас сегодня гость; нетрудно догадаться, что это инженер Илиев. Дружба между ним и моей квартиранткой становится все более тесной. Иначе и быть не может: Владо принял решение, оно для него закон, а уж после того, как его чувство выдержало испытание ребенком, ничто, конечно, не может помешать ему заключить брачный союз.

Я не любитель домашних пиршеств, и Лиза это знает. Должно быть, Илиев явился в нашу обитель по собственному желанию, с присущей ему непринужденностью, но, как ни странно, долго он у нас не задерживается: после ужина спешит к себе – поработать, наверстать время, упущенное днем по вине Лизы с ее блажными затеями.

Мы, как всегда, коротаем вечер вместе: Лиза – в своем кресле, я – полулежа на кровати.

– Когда я смотрел, как вы там сегодня вкалывали, – говорю я, – мне подумалось: вы все, за что ни беретесь, делаете с увлечением. Можно спросить, почему?

– Не все, – отвечает она. – Но дело доставляет мне удовольствие и приносит радость другим…

– Это, конечно, от сознательности, – смеюсь я, – а призвание, призвание в чем?

– Я не уверена, что оно у меня было.

– А актерское поприще?

– Для него талант нужен. Не могут же все желающие стать актерами. Места на сцене не хватит. Особенно если все будут такие здоровенные, как я. И, если все полезут на сцену, кто останется в зале? Говорят, без зрителей нет актеров. Выходит, зрители тоже нужны.

– Хорошее оправдание придумали вы для капитуляции.

– Я над этим долго ломала голову, скрывать не стану. Оказаться на мели и не спросить себя, отчего и почему…

– Только оправдание, даже самое убедительное, ничего не меняет.

– Да это не оправдание, Тони! Это просто объяснение. Вы ведь бывали в театре.

– Сопровождал иногда свою жену.

– Ну вот: что такое театр? Сцена? Но на сцене, если взять ее отдельно от зала, находятся всего несколько человек, они ведут между собой какой-то чудной разговор – чудной, потому что пользуются чужими, не своими мыслями и словами. Представьте себе, что посреди нашего двора несколько человек что-то кричат друг другу и гримасничают как ненормальные. Смешно, правда? Даже если это Гамлет или Макбет – все равно смешно. Но стоит представить себе три стены вокруг них, а вместо четвертой – большой, переполненный народом зал, – и все меняется. Это уже театр, правда?

– Конечно.

– А не кажется вам в таком случае, что именно маленькие люди делают жизнь – те, что в зале, или те, что в поле, или другие – те, что в заводских цехах…

– Насколько мне известно, жизнь делают не маленькие люди, а именно великие.

– Вы меня не поняли. Я знаю, великие люди ее вычерчивают, я знаю, что прежде чем построить новую машину, ее надо придумать. Но именно маленькие люди строят эту машину, как муравьи строят муравейник, а пчелы – соты из воска.

– Ну ладно, – говорю. – Это и дети знают. К чему такой пафос?

– Но в этом и состоит главное призвание человека: приносить пользу другим. Раз ты создаешь что-то хорошее, полезное, значит, ты творишь. Взять хотя бы наш двор. Он десятки лет был бельмом на глазу, позорищем. А сегодня два десятка людей взялись за дело засучив рукава, и уже через месяц здесь будет сквер и вдоль аллей расцветут цветы… знаете, наверное, даже ваш орех станет теперь краше…

– Эти рассуждения напомнили мне слова Петко.

– Какие? – спрашивает Лиза без особого интереса.

– Как-то я ему сказал: «Боюсь, что у меня нет таланта». Знаете, что он ответил? «Это, говорит, хорошо. С талантом, браток, сплошная морока. Талант оскорбляет посредственность, вокруг него клубятся ядовитые испарения зависти, над ним парят на крыльях злобы стервятники – в общем, неуютно. Талант – это вовсе не лавровый венок, как воображают некоторые, а тяжкий крест».

– Это он хотел вас успокоить, – говорит Лиза.

– Нет. Вы же знаете, Петко не из тех, кто любит утешать. Талант и в самом деле вещь обременительная. Однако все мечтают нести это бремя, и мало кого прельщают мелкие роли мелких людишек.

– Вот ошибка – мечтать о том, что тебе не дано. Как вы с вашим романом.

Лиза обронила это с присущей ей бесцеремонностью, очевидно, даже не догадываясь, как больно ранит меня. Это в ее характере – брякнуть что-нибудь небрежно, как бы между прочим, как в тот вечер смазала небрежно по физиономии парня из «Славии»…

И когда поздно вечером, ворочаясь в постели, я дожидаюсь, пока передо мною откроется наконец мой лес и всячески стараюсь разогнать никчемные мысли, этот нечаянный удар все еще вызывает в душе ноющую боль, и я думаю: может быть, именно в этом моя, так сказать, драма – драма маленького человека, надеявшегося стать большим? И не потому, что возомнил себя талантом, а просто поверил в удачу. Знал, что до больших высот не добраться, но все же лелеял надежду, что своего добьешься: ведь тебе так легко все давалось, теория вероятности была, казалось, целиком на твоей стороне. Маленький Тони в погоне за Большой Удачей…

Глава одиннадцатая

Несторов уходит из жизни.

Он лежит в углу комнаты, на старой кровати, откинувшись на высокую подушку, ему хочется верить, что он сидит, а не лежит. По утрам Несси всегда настаивает, чтобы Лиза подняла ему подушку, и, хотя большую часть времени он проводит в забытьи, а порой и в бреду, он наотрез отказывается лечь пониже, словно боится, что смерть застигнет его внезапно, смирившимся, а не в гордой позе, как это полагается, когда предстоит встретиться с чем-то лицом к лицу.

На улице гуляет порывистый южный ветер, по голубому небу несутся белые облака, небольшая вишня у прогнившей водосточной трубы уже покрылась белым цветом, а здесь, в комнате, все еще зима. Плотные шторы цвета черепицы опущены, по углам затаились холод, густой сумрак, и лишь тонкий солнечный луч пробивается сквозь щелку между шторами в полумрак комнаты и угасает над постелью больного.

Мне приходится подолгу сидеть в этой комнате, так как Лиза заботится и о своем отце, и обо всех нас, и я часто думаю, какие же мы, мужчины, ослы – окончательно превратили бедную женщину в прислугу, в домработницу под тем предлогом, что она нуждается в нашем покровительстве. Я часами остаюсь в этой неуютной, почти лишенной мебели комнате, которая годится разве что для непродолжительного пребывания – для того, чтоб переспать тут ночь и отправиться в дальнейший путь, а больше что в ней делать. И мне кажется, что этот человек, откинувшийся на высокую подушку и укрывшийся серой шинелью, жил здесь все эти годы как временно расквартированный, точно на биваке, как будто сегодня пришел, а завтра ему идти дальше, куда – об этом он узнает лишь перед тем как тронуться в путь, когда получит последнее назначение.

Теперь уже часы его сочтены. И маршрут, может быть как никогда прежде, заранее известен! Убеленный сединами Борец, укрывшись шинелью и погрузившись в забытье, будто ждет с закрытыми глазами не сигнала боевой тревоги, а меланхолическую мелодию отбоя.

Случается, он чуть заметно приподнимает отяжелевшие веки (он и будучи здоровым не столько смотрел, сколько щурил глаза) и, обратив на меня подозрительный взгляд, спрашивает: «А? Кто это?» Услышав ответ, Несторов воспринимает его с глубоким недоверием, однако выражать его вслух у него нет сил. Кажется, он нас уже не различает – меня и Илиева. Узнает одну только Лизу, поскольку она единственная женщина в доме и ее тут ни с кем не спутаешь и еще, может быть, потому, что она наделена способностью излучать какие-то флюиды, приносящие Борцу успокоение.

Несси уходит из жизни. Но прежде чем ему уйти, приходят двое мужчин и женщина, все без особых внешних примет. Единственное, что бросается в глаза, это официальное выражение лиц – словно пришли инкассаторы или работники райжилуправления.

– Мы от учреждения, – произносит один из инкассаторов.

– От какого?

– Пришли навестить товарища Несторона, – говорит женщина.

– Что-то вроде делегации, – добавляет третий, когда я ввожу их в гостиную.

Хорошо, что вы догадались это сделать, думаю я, хотя они вовсе не догадались – мне и невдомек, что сегодня утром Лиза сбегала в это самое учреждение и каким-то образом сумела добраться до директора и сказать ему: там человек умирает, как же это вы не навестите его хотя бы ради приличия; директор, естественно, спросил, кто умирает, и Лиза ответила: ваш бывший начальник, товарищ Несторов; директор кивнул – ах да, Несторов, ступайте к председателю месткома, он у нас занимается похоронами, на что Лиза возразила: я не говорю, что его уже надо хоронить, но человек умирает, вы понимаете, и никого это будто не касается… Да-да, идите к председателю месткома, он все уладит, успокоил ее директор, и она ждала в местком. Правда, председатель не сразу понял, о каком Несторове идет речь, поскольку сам он поступил на работу недавно, однако он поручил троим сотрудникам навестить больного и даже велел им взять в кассе денег на цветы, только кассир воспротивился: мол, такие расходы по смете не предусмотрены, если бы шла речь о похоронах – дело другое, но цветы для больного – такое никакой статьей не предусмотрено, и если завтра нагрянет ревизия, то, конечно, погорит не председатель, а кассир. Однако потом он как бы вспомнил о чем-то и открыл конторский шкаф. Верно, Несторов. Вот что вы можете ему отнести – эту вот медаль, она валяется тут не знаю сколько лет, спросить бы у тех людей, зачем они оставили у меня эти нерозданные медали, нигде ведь не написано, что я должен заниматься и медалями.

Таким образом, делегация пришла хотя и без цветов, но не совсем уж с пустыми руками.

Они стоят у порога, слегка ошарашенные мрачным видом комнаты, похожей на темную пустую пещеру или на какой-то коридор, в глубине которого на массивной кровати полулежит какой-то человек, укрытый походной шинелью.

Но как бы они ни были ошарашены, один из мужчин все же вспомнил о предстоящей церемонии, он машинально достал из бокового кармана красную коробочку и так же машинально вытер ее о свой пиджак.

– Ш-ш-ш, тихо! – шепчет Лиза.

Несси лежит в забытьи, или можно быть, просто ждет, прикрыв глаза, когда зазвучит меланхолическая мелодия отбоя.

– Это что? – тихо спрашивает Лиза, подойдя к ним поближе.

– Да вот медаль, – отвечает тоже шепотом человек с коробочкой. – Это его медаль, не отослали раньше – адреса его не знали.

Услышав, должно быть, это перешептыванье, Несси открывает глаза. Его блуждающий, безразличный взгляд становится вдруг каким-то напряженным, даже испуганным. Может быть, все мы, пять человек, показались ему целой толпой – огромной толпой народа в этом глухом помещении?…

– Что? В чем дело? – спрашивает он еле слышно, и голос его похож на хрип.

– Делегация, – объявляет Лиза. – Пришли вручать вам орден.

При этих словах она делает у себя за спиной нетерпеливый жест, обращенный к делегации, – дескать, подойдите же! – и они неловко подвигаются вперед, настолько неловко и неохотно, что Лизе приходится слегка подтолкнуть того, что с коробочкой, чтобы он занял полагающееся ему при подобной церемонии место впереди всех. Поняв наконец всю важность своей миссии, он делает шаг вперед, театральным жестом поднимает вверх коробочку, однако этот его жест оказывается преждевременным, так как слова, которые должны были его сопроводить, еще не придуманы, и, силясь их найти, он стоит в застывшей театральной позе, словно герой некоей пантомимы.

Больной все так же напряженно следит за нашей группой – он, как видно, озадачен странной позой человека с коробочкой и пытается вникнуть в смысл пантомимы.

– Орден вам принесли, награждают вас, – говорит Лиза и для пущей ясности указывает на эту самую коробочку, торжественно-красную, по все-таки ветхую оттого, что она столько времени валялась в канцелярской пыли.

Поощряемый бодрыми возгласами, больной в конце концов уставился глазами туда, куда нужно, то есть на коробочку, и, хотя точный смысл церемонии по-прежнему ускользает от него, он уже, кажется, понимает: должно произойти нечто весьма важное, нечто последнее, подводящее итог всей его жизни, потому что вдруг, упершись обеими руками в постель, силится встать.

– Погодите, я вам помогу, – говорит ему Лиза.

Но Несси не желает, чтобы ему помогали, особенно в такой момент, когда ему предстоит встретить кого-то лицом к лицу. Собрав последние силы (страшно смотреть на эти истощенные руки, упершиеся в матрац), он медленно поднимается и, прислонившись спиной к подушке, напряженно смотрит на поднятую руку с коробочкой.

То ли Несторов воспринял этот жест как боевой призыв, то ли думает, что ему предлагают отчитаться (отчитаться за что – за свое боевое прошлое, от которого он не отрекся, или за свою верность тому, кто смутно вырисовывается там, в полумраке на стене, тоже одетый в шинель – было поколение людей в шинелях), но лицо его вдруг обретает выражение достоинства, почти торжественности – с него словно ветром сдувает гримасу боли и невыразимых страданий.

Старик машинально стягивает на груди шинель, переводит на нас прояснившийся взгляд и шевелит губами.

– Да, – говорит он.

Слово звучит достаточно отчетливо, и все же до посетителей не доходит его смысл. Теперь уже они недоуменно смотрят на Несси, а сам он требовательно глядит на человека с протянутой рукой, видя в нем, очевидно, представителя этой толпы, этой оравы, нахлынувшей к нему в комнату.

И больной, и гости остаются в таком застывшем положении бесконечно долгий миг тишины. Наконец Несси, снова собравшись с силами, как бы пытаясь рассеять общее недоумение, говорит:

– Я отвечаю.

А так как пришедшие продолжают смотреть на него в упор, словно в ожидании, что он еще скажет, больной в третий раз собирается с духом и убеждает их:

– Борис Несторов готов отвечать.

Наверное, слова эти стоили ему неимоверных усилий, потому что, как ни старался Несси собраться с духом, духу у него явно не хватает, и он с каким-то страдальческим выражением открывает рот, пытаясь вобрать в себя еще один, последний глоток жизни, необходимый для того, чтобы успеть ответить за все. Потом он поднимает лицо к потолку, словно ищет, за что уцепиться, и взгляд его действительно цепляется за то единственное, что удалось отыскать в полумраке, – за луч света, пробивающийся между шторами. – и глаза медленно скользят по нему, но слишком он тонок и непрочен, этот лучик, ему не удержать грузное, отяжелевшее тело, и больной, вероятно, это понимает: голова его смиренно клонится вниз, а массивное тело безжизненно падает па подушку. В наступившей грозной тишине, застыв в нелепой позе, все еще держит красную коробочку стоящий перед нами человек.

– Антон, тебя вызывает Главный.

– А тебя?

– Да я только что от него.

Если так, думаю я, значит, ты наклепал на меня; я даже знаю за что.

Но перед тем как войти к Главному, я сталкиваюсь со Стаменовым. Схватив мою руку, этот холерик трясет ее с такой силой, что мне становится не по себе.

– Очень, очень вам благодарны за помощь! – говорит он. – Правда, нам тоже досталось, но по заслугам, главное – дела стали налаживаться.

Он начинает подробно излагать, каким образом налаживаются у них дела, однако, вспомнив о чем-то и взглянув на часы, замолкает на полуслове и задает ничего не значащий вопрос:

– Когда снова к нам наведаетесь? У нас сейчас просто дивно – весна, сами понимаете!

– Да я бы не прочь приехать к вам, и надолго, – бормочу я вдруг, неожиданно для самого себя. – Есть ведь у вас там какая-нибудь многотиражка…

– А что, ругают вас? – Он участливо смотрит мне в глаза.

– Наоборот, хвалят. Но до того все приелось…

– Так в чем же дело? Приезжайте! Но с какой стати многотиражка? Наша провинция – не такая уж дыра. И у нас есть периодическая печать.

Он снова трясет мне руку, многозначительно бросая при этом: «Вы серьезно, не так ли?» и «Будем считать вопрос решенным!», и после его ухода я думаю растерянно, какой дьявол тянул меня за язык и с какой стати мне понадобилась многотиражка…

– Ай да Павлов! Опять мне свинью подложил! – радушно приветствует меня Главный, размахивая у меня перед носом каким-то машинописным текстом.

Похоже, это моя рукопись.

– Завтра посыплются протесты, возражения, и телефон будет надрываться не у тебя, Павлов, а вот здесь, в этой комнате! – кипятится Главный, вскакивая. – И мне ничего не останется, как бросить все дела и давать объяснения! Можно подумать, мне больше делать нечего!…

Он свирепо смотрит на меня, и я жду невообразимого разноса, но он вдруг, глубоко втянув воздух, замолкает. Просто диву даешься, как этому вспыльчивому человеку удается овладеть собой в минуты гнева. Должно быть, он вовремя вспоминает совет врача: избегайте волнений, не то с вашим сердцем, при вашем давлении…

Главный продолжает молчать, глубоко дыша, засунув в карманы обе руки – то ли он сжал кулаки, то ли пытается найти в карманах какие-то доводы; я склоняюсь к первому предположению, потому что, обойдя письменный стол, он подходит ко мне, не вынимая кулаки из карманов. Потом спрашивает:

– Может, я ошибаюсь? Может, это не ты писал о Западном парке?

– Я.

– Почему же ты не привел доводы горсовета?

– Привел.

– Выхватил две фразы, чтобы поиздеваться? А Янков говорит, они признают критику. Они звонили и сказали, что меры приняты.

– Янков мне этого не говорил.

– Так я тебе говорю! – кричит шеф, воинственно выпячивая брюхо.

– Нет ничего проще забраковать материал и прикрыть явное безобразие…

– Ты мне брось этот тон! – снова кричит Главный. – Говори по существу.

– Что тут говорить? На территории парка развернули строительство гаражей, складских помещений, мастерских. Население прилегающих кварталов в панике. Посылаем запрос, а нам обещают разобраться, осмотреть все на месте. А чего смотреть? Все ведь на виду. Потом скажут, что уже принимаются меры, а мы-то знаем, как они принимают меры…

– Но это же твои домыслы, Павлов! – угрожающе произносит шеф, и мне кажется, что он вот-вот снова взорвется.

– Не домыслы, – отвечаю я. – Поезжайте на место и убедитесь: стройка не утихает.

– Когда ты там был?

– Вчера. Я же вам говорю: строят день и ночь. И разговоры телефонные нужны им только для того, чтобы выиграть время. Они знают: то, что будет построено, разрушать никто не станет, и спешат настроить как можно больше.

– Придется мне съездить посмотреть, – ворчит шеф.

– Не худо было бы.

– И уж тогда кто-то из вас двоих загремит! – обещает Главный.

Загремит Янков, думаю я. Наверное, что-то ему посулили, если он взялся помариновать материал и обработал Главного, даже не удосужившись проверить, что происходит в парке. Понижение он себе обеспечил.

– Придется тебе временно принять отдел, – говорит мне Главный на другой день. – И, чтобы я не артачился, добавляет: – Подчеркиваю: временно!

– Понял, – киваю я. – Только мне это сейчас некстати.

Шеф отрывает глаза от бумаг и с любопытством смотрит на меня:

– В смысле?

– Я бы хотел уйти из редакции, если не возражаете.

– Что, тоже собрался бежать на телевидение?

– Скорее, на периферию.

– А! – Главный явно озадачен. – На какую работу?

– На такую же. – Чтобы он не приставал с расспросами, я объясняю: – Вы же сами мне говорили про древнего Антея. Эта ваша мысль на меня сильно подействовала. Так что я решил: если уж стоять на этой земле, то обеими ногами.

Главный опять испытующе смотрит на меня и во взгляде его я читаю: «Ты меня за идиота принимаешь?». Потом он снова склоняется над бумагами.

– Дело твое.

Он явно растерян. Растерянное лицо властного римлянина – зрелище весьма забавное. Неужели скромная моя персона может вызвать особый интерес у человека, задерганного редакционными неурядицами, настолько задерганного, что рано или поздно это неизбежно закончится инфарктом.

– Может, ты решил снова жениться? – любопытствует шеф, не отрывая глаз от бумаг.

«Именно этого я стараюсь избежать», – следовало бы ответить, но я предпочитаю солгать:

– Боюсь, что вы угадали.

– А чего тут бояться? – добродушно басит Главный, все так же склонившись над рукописями. – Мокрому дождь не страшен. Тонул ведь однажды.

Он больше ничего не говорит, видимо, успокоенный мыслью о том, что ухожу я не ради того, чтобы ему досадить. Возможно, Главному все равно, что я о нем думаю, но если вспомнить, что когда-то он был другом моего отца… Да отчасти и моим…

Уйти после того как тебя вышибли, – в порядке вещей. Но уходить, когда тебя никто не гонит, мало того – когда тебя собираются повысить? Это уже интересно. Трудно сказать, почему я так поступаю: ради интереса или потому, что во мне опять заговорил тот сумасбродный, упрямый мальчишка, который сел на мостовой, когда другие по ней шатается что-то сказать, но у нее дрожит подбородок. Закрыв лицо ладонями, она вся содрогается в беззвучных рыданиях.

Хорошо, что в беззвучных. Редакция – не самое подходящее место для таких сцен.

– Любили ли мы друг друга? – повторяет она мой вопрос, успокоившись, но все еще дрожащим голосом. – Десять лет длилась эта агония…

«Что вы?» – хочется мне спросить, как спрашивает обычно Лиза, но я молчу.

– Это я виновата. Я с ума сходила по нему. Для меня он был самый чистый человек. Я виновата, а ушел он.

Ну и ну: с ума сходила! Нашла по ком сходить с ума.

Женщина собирается еще что-то сказать, но, вероятно, подумав, что неприлично говорить с сыном о таких вещах, прячет в потертую пластмассовую сумочку носовой платок и встает.

– Если бы вы знали, с каким страхом я шла сюда… Прогонит меня, думаю, таких вещей не прощают…

– Выбросьте это из головы, – говорю я и тоже встаю. – Вы ни перед кем и ни в чем не виноваты. Каждый имеет право на любовь – хотя бы на одну любовь за всю жизнь. Иным удается и больше…

Я подаю ей руку, она пожимает ее своей худенькой бледной ручкой и в последний раз смотрит испытующим взглядом мне в глаза, словно все еще не веря, что я не шучу.

Не знаю, почему это люди считают, что я их разыгрываю.

Оставшись один, я сую руку в карман и достаю конверт. Письмо – измятое, кое-как нацарапанное на клочке бумаги – похоже на черновик и состоит из одного-единственного предложения. Быстро пробежав его глазами, я уже собираюсь спрятать его, но вместо этого опять разворачиваю листок и читаю вторично. Не такое уж оно длинное, чтобы не прочитать его дважды.

«Антон,

в последнее время я все чаще думаю о тебе, да, не о матери и не о себе, а о тебе, потому что мы с матерью уже в прошлом, и мне приходит на память, как однажды – тогда ты был еще совсем маленький – я чуть было не уронил тебя, когда мы с тобой очутились в жуткой толпе после какого-то матча, н как я с ужасом повторял про себя: «Вот сейчас уроню ребенка, пропал мой ребенок», и теперь, когда я думаю о тебе, мне снова становится так же страшно и больно оттого, что именно теперь, после стольких лет, я чувствую, что упустил тебя, бросил на произвол судьбы, оставил одного посреди дороги с пустыми руками, ничегошеньки тебе не дал, мне даже кажется, будто я вижу, как зябнешь ты в одной рубашонке в этом холодном мире, и я говорю: если ты меня не любишь, то выбрось меня совсем из своего сердца и с ожесточением скажи при этом, что ты не пропадешь, мало того, что не пропадешь – ты добьешься всего, чего я сам не сумел добиться…»

Ясно, он это писал, когда лежал в жару, думаю я, пряча письмо в карман. При нормальной температуре он бы ничего подобного мне не сказал. Может быть, вся наша трагедия именно в том, что мы становимся нормальными, чуткими, только когда у нас подскакивает температура?…

Звонит телефон. Подняв трубку, я слышу голос моего знакомого из милиции.

– Можешь успокоить свою приятельницу, – говорит он. – Компания уже под следствием. А чтобы они возместили стоимость перстня, ее мать должна предъявить иск.

Пусть предъявляет. Если ей больше делать нечего. Поблагодарив, я кладу трубку, почему-то не испытывая и тени радости от победы. От победы? От чье»! же? Во всяком случае, не моей. «Живи, пускай умирают другие» – был такой фильм, но не по моему сценарию. У нас с Петко сценарии были иные. Но теперь и их нет. Так что мне не остается ничего другого, кроме как заняться читательскими письмами.

Лиза купила себе два весенних платья и примеряет их одно за другим, чтобы решить, какое надеть вечером – Владо пригласил ее в ресторан.

– Ну и как? – спрашивает она, медленно поворачиваясь на пороге чулана.

«Мне кажется, эти пионы слишком вызывающе цветут на вашей заднице», – надо было бы ответить. Но я ограничиваюсь более скромным замечанием:

– Пожалуй, надо снять поясок,

– Но он подчеркивает талию, – твердит Лиза, осматривая себя в сонных, застывших водах облезлого зеркала.

– И чересчур подчеркивает то ,что ниже талии.

– Какая же это мука – быть нестандартной! – вздыхает она, снимая поясок.

– Так лучше, – бубню я.

– Ну разве я такая прямоугольная, Тони? У меня есть талия.

– Вот и радуйтесь.

– Да, но так она не заметна.

– Наденьте-ка другое платье, – говорю я, чтобы прекратить спор.

Лиза уходит в чулан, затем снова появляется, на сей раз в одной комбинации.

– Другое вообще без пояса…

– Тем лучше. Надевайте его. Впрочем, если хотите знать мое мнение, вам лучше всего в таком вот наряде, как сейчас.

– Как вам не стыдно!

– Постойте-ка, – говорю я. – Поднимите руки и сложите их на затылке.

– Что еще за фокусы?

– Сложите, сложите, я вам объясню.

Она послушно принимает предложенную мною позу.

– Да, – киваю я. – Так действительно лучше всего. Так вы похожи на голых женщин, которых я видел в одной книге, когда был маленьким. Вы же знаете, детские воспоминания – вещь опасная…

– Тони, что это с вами? – спрашивает Лиза и, опустив руки, озадаченно глядит на меня, словно желая удостовериться, не болен ли я случайно.

– Нет-нет, я не болен, – говорю я. – Просто я пытаюсь оценить ваши сильные и слабые стороны.

– Слабых сторон у меня нет, – тихо говорит Лиза. – Ищите слабые стороны у ваших любимиц.

– Но вы же сами сказали, что Беба похожа на вас, – напоминаю я.

– Ее Бебой зовут? Я не ее имею в виду, а ту, что на фотографии.

– На какой фотографии?

– А на той, что валяется вон там, среди газет.

Бедная Бистра. Если бы она знала, что ее фотокарточка валяется в куче старых газет.

– Она вам не нравится? – спрашиваю я. – Конечно, она не похожа на ту кошку из журнала, но все-таки…

– Обе они одинаково голые и одинаково бесстыжие. Но, может, такие именно вам и нравятся.

– Это не мой вкус. Это моя жена, – говорю я Лизе. – Точнее, бывшая.

– Тогда извините.

«Бывшая! – слышишь? – повторяю я про себя. – И зачем извиняться?»

Лиза снова ненадолго исчезает в чулане.

– А теперь как?

На этот раз она являет собой образец элегантности. Может быть, она чуть полновата, но не лишена очарования. Зимние туфли заменены гораздо более легкими и приличными. И я вдруг думаю, как хороши ее темные кудри и звучная зелень черешен в серьгах. От любви люди хорошеют.

Лиза снова неторопливо поворачивается. На этот раз не пионы меня смущают, а какие-то серые и белые разводы, которые, по моему разумению, больше годятся для гардин.

– Недурно, – констатирую я. – По много ли значит мое мнение? Посоветуйтесь с Владо.

– Зачем мне советоваться с ним? – возражает Лиза. – Пускай Владо принимает меня такой, какая я есть.

– Что ж, пускай. Переселяйтесь к нему – и дело с концом.

– Но сперва мы должны расписаться.

«Бережете девичью честь? Что ж, похвально», – мысленно одобряю я ее. А вслух говорю:

– Но ведь он уже добился разрешения на комнату Несторова.

– Вот этого я ему никогда не прощу, – хмурится Лиза. – Не успел человек умереть, а он уже побежал требовать его комнату.

– Если он чуток if поторопился, это ничего не меняет, – говорю я. – Не может комната вечно числиться за покойником.

– Этого я ему не прощу, – повторяет Лиза. – Мне даже трудно себе представить, как я буду вселяться в комнату бедного Несторова.

– Это уже не его комната, – напоминаю я ей. А так как Лиза продолжает позировать, я добавляю: – Ни за что бы не подумал, что вы так суетны.

– Да разве это суетность – желание понравиться?

– Думаю, что да.

– А разве не суетность, что вы напрочь не желаете нравиться и даже стараетесь произвести дурное впечатление?

– Над этим я не ломал голову, но не исключено, что и это суетность. Мужская суетность более неприятна, чем женская. Она скрытая.

– А вот Владо суетностью не отличается, – говорит Лиза, усаживаясь в кресло.

В самом деле, как идут ей новые туфельки, новое нарядное платье.

– И Петко не свойственна суетность, – отмечаю я, но Лиза не поддерживает этой темы. Тогда я перевожу разговор: – Владо не злится, что вы все еще живете у меня?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю