Текст книги "Двор Карла IV. Сарагоса"
Автор книги: Бенито Перес Гальдос
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
III
Рассказав об этом происшествии, случившемся задолго до того, что будет описано в моей книге, я могу начать повествование. В нем я коснусь также событий осени 1807 года, хорошо памятной мадридцам, – той осенью был обнаружен знаменитый Эскориальский заговор.
И тут я прежде всего хочу познакомить вас с одной особой, которая в то время заняла в моем сердце самое почетное место и, как вы увидите, сыграла важную роль в моей судьбе, – знакомство с ней стало для меня живым уроком и сильно повлияло на становление моего характера.
Все театральные и прочие наряды моей хозяйки шила некая портниха с улицы Каньисареса, женщина добрейшая и почтеннейшая, еще не старая, хотя до времени увядшая от тяжкого труда, в высшей степени разумная и обходительная, – можно было даже подумать, что она из благородных и не всегда жила в такой бедности. Да, внешность обманчива, но ведь куда чаще случается обратное: глядя на многих дворян, ни за что не догадаешься, что они знатного рода. У доньи Хуаны – так звали эту святую женщину – была пятнадцатилетняя дочь по имени Инес, помогавшая матери во всех ее трудах с усердием поразительным в таком юном и хрупком создании.
Инес была прелестна, но, кроме того, отличалась незаурядной трезвостью суждений, какой я никогда больше не встречал ни у женщин, ни у мужчин, даже умудренных годами. Она была наделена особым даром ставить все на должное место, судить обо всем с необычайной тонкостью и проницательностью, которые, вероятно, были ниспосланы ее выдающемуся уму, чтобы восполнить то, чем обделила ее фортуна. За всю свою долгую жизнь я не видал женщины, подобной ей, и убежден, что многие сочтут этот образ моей выдумкой, – трудно поверить, что среди сонма дочерей Евы могла существовать одна, столь отличная от всех прочих. Но даю слово чести – она вправду существовала.
Если бы вам посчастливилось знать Инес, наблюдать невозмутимое спокойствие ее лица, верного зеркала души, самой безмятежной, уравновешенной, ясной и неколебимой, какая когда-либо теплилась в бренном человеческом теле, вы бы не усомнились в моих словах. Все в ней дышало простотой, даже ее красота, не пробуждавшая греховных желаний, но приводившая на ум те идеальные понятия, которые нам не дано видеть воплощенными в жизни, но порою можно узреть очами духовными, когда мечты, теснясь в нашем уме, стремятся облечься в некие видимые формы, озаряющие светом темные закоулки нашего мозга.
И речи ее также были исполнены простоты; все, что она говорила, неизменно поражало меня, как самая очевидная и непреложная истина. В беседах с нею, открывавших мне справедливость и разумность существующего, мой ум обретал уверенность, твердость, которые обычно не были ему присущи. Сравнивая ум Инес со своим собственным и пытаясь определить глубокое различие между нами, я сказал бы, что у нее была некая точка опоры, а у меня – нет. Мой ум блуждал наугад, увлекаемый случайными впечатлениями, противоречивыми и мимолетными чувствами; мои мысли были подобны бродячим метеорам, которые, повинуясь влечению более массивных тел, то вспыхивают, то гаснут, то мчатся вперед, то останавливаются; у нее же мысли двигались в стройной гармонической планетной системе, где центром притяжения, источником теплоты и движения была чистая совесть.
Кто нибудь, возможно, посмеется над этими психологическими домыслами, но мне, человеку, в таких материях не искушенному, хотелось бы точно выразить свои ощущения; другой, возможно, сочтет нелепой самую идею описать подобную героиню и возмутится моей дерзкой попытке составить из черт бедной модисточки некую Беатриче. Но я не боюсь насмешек и смело продолжаю.
Узнав Инес, я ее полюбил любовью в высшей степени странной. Я питал к ней живейшую привязанность, однако привязанность эта напоминала поклонение, которым окружают нечто божественно совершенное, и была подобна религии, возвышающей благородную часть нашего существа и предоставляющей другой его части предаваться мирским страстям. Инес была для меня, бесспорно, первой из женщин однако же я считал себя вправе влюбляться в других представительниц прекрасного пола, которые встречались на моем пути и так или иначе пленяли мое сердце. Мною замечено, что люди, посвятившие себя служению идеалу, почти никогда не отдаются ему целиком – какую-то сторону своей жизни они оставляют для мира, даже если их объединяет с ним лишь земля, по которой они ступают. Это грустное наблюдение, быть может, сделает более понятным необычное состояние моей души в то время и мои чувства к столь благородному созданию. Да, она были всего лишь модистка, модисточка! Смейтесь, ежели вам угодно!
Третьим членом этого почтенного семейства был падре Селестино Сантос дель Мальвар, брат покойного мужа доньи Хуаны и, следовательно, дядя Инес, с юных лет принявший духовный сан, человек простодушный, большой добряк, но, вероятно, самый незадачливый из священников – ни ренты, ни капеллании, ни каких-либо бенефиций! Разумеется, его скромность, доверчивость и безграничная кротость в немалой мере были причиною того, что он уже много лет прозябал в нищете, – несмотря на всю ученость, ему никак не удавалось получить место. Он только и делал, что писал прошения Князю Мира, которому приходился земляком и даже другом детства. Однако ни Князь Мира, ни кто-либо другой не принимал в нем участия.
Когда-то, став министром, Годой пообещал назначить ему приход или пребенду, с тех пор уже прошло четырнадцать лет, а дон Селестино дель Мальвар все ждал обещанного, причем долгие годы ожидания нисколько не ослабили его наивной доверчивости. На вопросы он всегда отвечал одно: «Я получу назначение на будущей неделе, это сказал чиновник в министерстве». Так прошло четырнадцать лет, а «будущая неделя» все не наступала.
Когда моя хозяйка посылала меня к модистке с каким-нибудь поручением, я старался задержаться там подольше и все свободное время также проводил у них – мне нравилось наблюдать мирную жизнь этой семьи, которая вызывала во мне самую глубокую симпатию. Донья Хуана и ее дочь вечно сидели с иголкой в руке все шили и шили бесконечные платья. С того и кормились все трое, ибо падре Селестино, который приводил время, играя на флейте, сочиняя латинские стихи или изводя чернила и бумагу на длиннейшие прошения, не приносил в дом ничего, кроме надежд, – зато этот капитал у него возрастал неукоснительно, по сложным процентам.
За приятной беседой часы летели незаметно. Я рассказывал случаи из своей жизни, забавлял всех фантастическими планами на будущее, а порой мы беззлобно подшучивали над доверчивостью дона Селестино. Побывав в министерстве, где он наводил справки о своем деле, добряк возвращался домой с ликующим видом, клал на стол соломенную шляпу и накидку и, потирая руки, усаживался рядом с нами.
– Ну вот, – говорил он, теперь дело двинулось по-настоящему. На будущей неделе – обязательно. Говорят, получилась маленькая задержка, но, слава богу, с нею покончено. На будущей неделе – обязательно.
Однажды я ему заметил:
– Мне кажется, дон Селестино, вы не можете добиться своего только потому, что вы – тихоня, не умеете ловчить… Да, да, ловчить.
– А что это означает – «ловчить», дитя мое? – спросил он.
– Ну, как бы сказать… Слышал я, что в нынешние времена, если хочешь получить пять, надо требовать двадцать. А всякие там заслуги, ученость – это чепуха. Главное, надо быть нахальным, пролезать во все щели, искать расположения влиятельных лиц – словом, поступать так, как поступали другие, чтобы достичь высоких постов, – теперь-то все ими восхищаются.
– Ох, Габриэль! – сказала донья Хуана. – Честолюбив ты не в меру! И кто это вбил тебе в голову такие мысли? Уж верно, ты надеешься, что каким-то чудом окажешься, самое меньшее, при дворе и, весь в галунах будешь повелевать и распоряжаться в кабинете министров.
– Именно так, милостивая сударыня! – воскликнул я, смеясь и следя за выражением лица Инес, с которой не раз уже толковал на эту тему. – Хоть и нет у меня ни матери, ни отца, ни рваного пальтеца а все же почему бы мне не надеяться на то, что получили другие, не ученей меня. Каньете на что был мал, а господь его услыхал.
– У тебя большие задатки, Габриэль! – с важностью промолвил дон Селестино. – Ничуть не удивлюсь, если в один прекрасный день мы увидим тебя важной персоной. Тогда ты не захочешь с нами разговаривать, в дом не заглянешь. Но, сын мой, тебе необходимо изучить латинских классиков, иначе фортуна не распахнет перед тобой свои врата. Кроме того, советую тебе научиться играть на флейте, ибо музыка улучшает нравы, смягчает самые черствые души и снискивает благоволение сильных мира сего к тем, кто в ней искусен. Не веришь, посмотри на меня. Разве сумел бы я чего-либо достигнуть, если бы не посвятил долгие годы сим двум божественным искусствам, развившим мой ум?
– Бесценный совет! – ехидно сказал я. – Постараюсь не засунуть его в дырявый карман. Ведь всем известно, чему обязан своим возвышением самый могущественный человек в нынешней Испании, – разумеется, после короля.
– Клевета! – возмутился священник. – Мой земляк, друг и покровитель, светлейший Князь Мира, возвысился благодаря своим великим достоинствам, политической мудрости и такту, а вовсе не из-за уменья обращаться с гитарой и кастаньетами, как утверждает тупая чернь.
– Будь по-вашему! – согласился я. – И все же факт налицо: из простых лейб-гвардейцев этот человек поднялся до таких высот, выше некуда. Все ясно.
– И ты не сомневаешься, что достигнешь того же, – с иронией заметила донья Хуана. – Недаром говорят: «Епископы тоже из людей делаются».
– Совершенно верно! – подхватил я ее шутку. – А потому я клянусь сделать дона Селестино архиепископом Толедо.
– Довольно, сын мой! – строго сказал священник. – На такую должность я не пойду, ибо ее недостоин. Мне хватило бы какого-нибудь прихода в Рейес-Нуэвос или места архидиакона в Талавере.
Так, полушутя, полусерьезно, беседовали мы, пока донья Хуана и священник не вышли из комнаты, оставив нас с Инес вдвоем.
– Видишь, дружочек, как они потешаются над моими планами! – сказал я. – Но ты, конечно, понимаешь, что такому человеку, как я, стыдно оставаться всю жизнь слугой актрисы. Вот я сейчас перечислю, кем бы хотел стать, а ты скажи, что тебе больше нравится. Ну, выбирай! Хочешь, чтобы я стал главнокомандующим или великим герцогом, имеющим кучу подданных и солдат, или владыкой огромной страны, или первым министром, который увольняет и назначает кого ему вздумается, или епископом?.. Нет, епископом не хочу быть, а то я не смогу на тебе жениться.
Инес весело рассмеялась, как будто ей рассказывали одну из тех сказок, вся соль которых в нагромождении нелепостей.
– Можешь смеяться, но все-таки ответь мне: что тебе больше нравится?
– Что мне нравится? – повторила Инес, перестав шить. – Изволь, будь генералом, первым министром, великим герцогом, императором или архиепископом, но только с условием, чтобы, укладываясь вечером на свою пуховую перину, ты мог сказать себе: «Нынче я никому не причинил зла, и по моей вине никто не погиб».
– Но послушай, радость моя, – сказал я, все больше увлекаясь этим разговором, – если мне удастся стать кем-нибудь из тех, кого ты назвала, – а это вполне возможно! – какое будет дело мне до того, что по моей вине или ради блага государства погибнет несколько моих ближних, которые для мира ровно ничего не значат.
– Пусть так, – сказала она, – но пусть их убивают другие. Если ты и впрямь станешь важной особой и тебе, чтобы удержаться на месте, которого ты недостоин, придется губить сотни людей, можно тебя только пожалеть.
– Какая ты щепетильная, Инесилья! Послушать тебя, так мне следовало бы всю жизнь провести в четырех стенах. Подумаешь, губить сотни людей! Я буду исполнять свои обязанности, а те, другие… пусть выпутываются, как умеют. И главное – если я кому-то причиню зло, зато многих облагодетельствую, мои добрые дела все искупят, и совесть моя будет спокойна. Нет, я вижу, тебя мои мечты не вдохновляют, ты не можешь меня понять. Хочешь, я буду откровенен? Так вот, слушай. У меня почему-то нейдет из головы, что, когда я стану старше, я займу такое положение в обществе… такое… даже голова кружится. Как я его достигну, кто подаст мне руку, чтобы я одним скачком одолел столько ступенек, – сказать не могу, но достаточно, что лишь об этом я мечтаю. И вот мне чудится, что я возведен в самый высокий сан хлопотами некоей знатной дамы, которая возьмет меня к себе секретарем, или важного сановника, которому я окажу ценные услуги… Не сердись, малютка, ведь такие случаи бывают. Да еще когда с утра до вечера думаешь об одном и том же, то в конце концов мечты сбываются. Мне это ясно, как то, что сейчас день.
Инес не сердилась, она смеялась. Потом снова принялась шить и, делая иголкой стежки в такт своим словам, заговорила:
– Видишь ли, родись ты в княжеской колыбели, я бы и слова не сказала. Но ты сын бедного рыбака, ничему не обучен, читаешь еле-еле, а пишешь того хуже, и если ты станешь человеком знатным и могущественным не потому, что окажешься способней и умней других, а потому что взбалмошной даме или богатому старичку взбредет в голову тебя осчастливить – как случалось со многими, о ком всякие чудеса рассказывают, – то помни; быстро вознесешься, быстро упадешь, и тогда даже куры над тобой будут смеяться.
– Это уж как бог пошлет, – ответил я. – Либо упадем, либо нет. Хоть мы и не шибко грамотные, а в житейской грамоте кое-что смыслим.
– Ох, глупыш! Слушай, мне говорили, – нет, никто мне не говорил, просто я сама это знаю, – что все в мире происходит так, как должно происходить.
– Королева моя, – сказал я, – ты ошибаешься. Тогда бы мы были богачами, а мы бедны.
– Все так рассуждают, голубчик, и надо, чтобы кто-нибудь да ошибался. Так вот, все в мире заканчивается так, как должно закончиться. Не знаю, ясно я говорю?
– Да, я тебя понял.
– Мне сказали… нет, не сказали, я и так уже тысячу лет это знаю… Да, я знаю, что всему в мире определены свои законы. Все происходит так, а не иначе, дурачок ты мой, не потому, что кому-то так вздумалось, а потому, что так назначено. Птицы летают, червяки ползают, камни не двигаются, солнце светит, цветы пахнут, реки текут вниз, а дым поднимается вверх, потому что так им положено. Понял?
– Это мы все знаем, – ответил я, посмеиваясь в душе над рассуждениями Инесильи.
– Отлично, дружок. А считаешь ли ты, что черепаха может научиться летать? Вот будет долго-долго махать своими толстыми лапами и вдруг полетит?
– Конечно, нет.
– Так вот, когда ты мечтаешь стать могущественным вельможей, – а у самого ни знатности, ни богатства, ни знаний, ты похож на черепаху, которой хочется взлететь на самый высокий пик Гвадаррамы.
– Но послушай, владычица моя и королева, я ведь не собираюсь взлететь сам, я надеюсь встретить, как бывало с другими, какого-нибудь человечка, который меня возвысит в единый миг. Ну, скажи на милость, много ли было знаний и богатств у «того», когда его сделали герцогом и генералиссимусом.
– Ах, простите, сеньор герцог! – весело ответила она. Да, да, этот человечек возвысит вас – в точности, как орел или ястреб схватил бы черепаху за панцирь, чтобы поднять в воздух. Да, он тебя поднимет, но, когда вы будете вверху, птице надоест тащить в лапах такой груз, и она скажет: «Теперь, голубчик мой, держись сам!» Захлопаешь ты лапками, а крыльев-то нет, и – хлоп! – вот ты уже на земле и разбился вдребезги.
– Ну и дуреха! – с горячностью воскликнул я. – Твой пример годится для мира зримого и осязаемого, но ведь мысли наши и чувства – это особый мир. Что между ними общего?
– Ты-то больно умен, – возразила Инес. – И в мире мыслей и чувств все происходит точно так же. Любишь ты кого или ненавидишь, в том ты не волен. Ах, дружок, сердцу тоже определен свой… ну, что ли, закон, и если умная твоя головушка о чем то думает, ей эти мысли назначены и определены свыше.
– Но скажи, малышка, откуда ты все это знаешь, – спросил я.
– А что тут знать? – простодушно удивилась она. – Все это знают, и ты тоже. Право, мне это пришло на ум только теперь, когда ты говорил, а прежде я никогда о таких вещах не думала.
– Плутовка! Да у тебя, наверно, где-то припрятана куча книг, и ты потихоньку готовишься стать доктором в Саламанке.
– Вовсе нет, дорогой, никаких книг я не читаю, кроме божественных и «Дон-Кихота Ламанчского». А кстати, с тобой будет так же, как с тем рыцарем, только у него-то крылья были, да вокруг не было воздуха, потому он, бедняжка, и не мог взлететь.
Инесилья умолкла. Я тоже притих – как я перед тем ни горячился, а все же понимал, что в словах моей подружки заключен глубокий смысл. И это говорила простая модистка, модисточка! Ridete, cives![16]16
Смейтесь, граждане! (лат.)
[Закрыть]
– А я знаю одно, – наконец сказал я, не в силах сдержать порыв нежности. – Знаю, что люблю тебя, обожаю, преклоняюсь пред тобой, твое слово для меня закон, ты – моя богиня, и я клянусь ничего не делать без твоего совета. Прощай, королева, завтра расскажу, что принесет мне нынешний вечер. Как знать, как знать, может, и нам удастся… А почему бы нет? Главное, быть готовым ко всему, ибо лестница почестей крута, и если, как ты сказала, свернешь себе шею…
– Все равно еще останется лестница небесная, – закончила Инес, снова склоняясь над шитьем.
– Ух, ты так умна, что даже страшно. Прощай, Инесилья, мое солнышко, моя радость!
С этими словами я откланялся и вышел. Уже на улице я услыхал, что Инес напевает, – ее мелодичному голосу, причудливо диссонируя, вторила флейта, на которой играл в соседней комнате дон Селестино. Я всегда покидал их дом с чувством удивительного спокойствия, умиротворенности, какой-то свежести в душе, – правда, оно быстро улетучивалось от соприкосновения с людьми совсем другого склада. Об этом я теперь и расскажу, но прежде должен сознаться: Инесилья была права, высмеивая мои безумные планы. Дело в том, что все вокруг только и говорили о всяких ничтожествах, которым какой-нибудь придворный устраивал головокружительную карьеру. И мне втемяшилось в голову, что провидение – в награду за мое сиротство и бедность – уготовило мне одно из тех молниеносных, скандальных возвышений, какие тогда нередки были у нас в Испании. Эта мысль так крепко засела в моем уме, что стала чем-то вроде символа веры. Что и говорить, в юности мы все глуповаты, ибо не каждому дано все знать «уже тысячу лет», как знала Инесилья.
Цепь особых обстоятельств лишь укрепила во мне эту дурацкую надежду. Но, чтобы писать о них, мне надо вас познакомить с другими лицами, которые, надеюсь, вам понравятся. Итак, поговорим о театрах.
IV
Театр «Дель Принсипе» был отстроен в 1807 году архитектором Вильянуэвой, и там выступала труппа Майкеса, чередуясь с оперой, которой управлял знаменитый Мануэль Гарсиа. Моя хозяйка и актриса Ла Прадо были примадоннами в труппе Майкеса. Вторые любовники этой труппы немногого стоили, так как великий Исидоро, столь же талантливый, сколь самолюбивый, не терпел, чтобы кто-либо блистал на театральных подмостках, ставших пьедесталом его необычайной славы. Опасаясь соперничества, он и не думал посвящать других в тайны своего мастерства. Поэтому его окружали одни лишь, посредственности. Супруга Майкеса, актриса Ла Прадо, и моя хозяйка играли по очереди роли первых любовниц – Клитемнестры в «Оресте», Эстрельи в «Санчо Ортис де лас Роэлас» и другие. Но с особенным успехом моя хозяйка исполняла роли доньи Бланки в «Гарсиа дель Кастаньяр» и Эдельмиры (Дездемоны) в «Отелло».
Оперная труппа была превосходна. Кроме самого Мануэля Гарсиа, певца первоклассного, там пели его жена Мануэла Моралес, итальянец Кристиани и Ла Брионес. Эта женщина, будучи любовницей Мануэля Гарсиа, в следующем, 1808, году произвела на свет чудо-певицу, королеву оперы Марикиту Фелисидад Гарсиа, которая прославилась под фамилией Малибран.
Судите же сами, любезные читатели, как весело мне жилось. Каждый вечер я смотрел спектакль или слушал оперу, причем бесплатно. Не беда, что видел я все это из-за кулис и впечатление, конечно, было неполным, зато я не пропустил ни одной из самых прекрасных и нашумевших в Мадриде вещей, встречался с красавицами актрисами и подружился с актерами, заставлявшими смеяться и плакать всю столицу.
Но не подумайте, что я вращался только среди актеров, сословия по тем временам не слишком уважаемого. Мне часто случалось видеть и весьма важных особ, заглядывавших в актерские уборные, – многие очаровательные и родовитые дамы не считали для себя зазорным пачкать подолы своих юбок в пыли подмостков.
Вот об этом-то я и хочу теперь рассказать, а именно, о двух близких приятельницах моей хозяйки, придворных дамах, чьи фамилии из числа самых громких и знаменитых, с древних времен украшавших нашу историю, я называть не стану, чтобы не вызвать неудовольствие у еще живущих членов этих семейств. Итак, фамилии не будут здесь упомянуты, хотя я их отнюдь не забыл, и я впредь буду называть этих двух прелестных дам вымышленными именами.
Вспоминаю, что в ту пору я однажды видел изготовленный в мастерской святой Варвары роскошный ковер, на котором были изображены две премилые пастушки. Когда я спросил, кто они такие, мне сказали «Это дочери Артемидора – Лесбия и Амаранта». Эти два имени, по-моему, как нельзя лучше подойдут для моих целей. Итак, запомните, любезные читатели: именем «Лесбия» я обозначаю герцогиню X., а именем «Амаранта» – графиню X. Что до их красоты, то убогое мое перо не в силах описать ее достойно, ибо они были восхитительны, особенно графиня де… то бишь Амаранта. Обе были тонкими ценительницами искусства: оказывали поддержку живописцам и актерам; брали под свое покровительство первые представления пьес наших поэтов; коллекционировали ковры, вазы, табакерки; первыми подхватывали и вводили у нас крикливые моды всевластного Парижа; отправлялись в портшезах во Флориду; завтракали с Гойей у Канала и сокрушались, вспоминая трагическую смерть Пепе-Хильо, случившуюся в 1803 году.
Не мудрено, что такой образ жизни, неуемная жадность к новшествам и сильным впечатлениям могли вовлечь их в лабиринт опасных приключений, о которых я вам поведаю. Бедняжки не знали ничего лучшего, они утратили все, что могло им дать старомодное испанское воспитание, и не приобрели ничего взамен, чтобы заполнить пустоту. Не будем судить их слишком строго. Пожалуй, их можно было бы упрекнуть – и не без основания – кое в чем другом, но – ах!.. – они ведь были красавицы.
Как-то вечером моя хозяина вернулась из театра мрачнее тучи. Ей изрядно досталось – за что, не знаю – от Исидоро, а этот великий актер обращался со своими подчиненными, как с сопливыми ребятишками. Войдя в дом, Пепита мне сказала:
– Прибери поскорей, сегодня ко мне придут ужинать сеньоры Лесбия и Амаранта.
Уборка была несложная: мне полагалось обмахнуть тряпкой мебель в гостиной, чтобы стереть пыль или, вернее, перегнать ее на другое место; подлить масла в лампы; купить, если были надобность, приму для гитары; сбегать за доном Хигинио, чтобы настроил клавикорды; протереть зеркала; отправиться за новой порцией помады á la Maréchale и т. д. Что ж до ужина, его нам доставляли готовым из трактира. Исполнив все эти обязанности, я пошел за новыми распоряжениями. Однако моя хозяйка все еще была в дурном настроении; не слушая меня, она спросила:
– Он не говорил тебе, что придет вечером?
– Кто?
– Исидоро.
– Нет сударыня, он мне ничего не сказал.
– Но ведь он с тобой разговаривал после спектакля…
– Он только сказал, что если я еще буду шнырять за кулисами, когда он играет, то он с меня шкуру сдерет.
– Ну и характерец! Я пригласила его, а он даже не ответил.
Больше она ничего не сказала и с видом унылым и мрачным заперлась в своей комнате, чтобы переодеться с помощью служанки. Я продолжал хлопотать по хозяйству. Вскоре Пепита появилась в гостиной.
– Который час? – спросила она.
– Пробило девять на часах Святой троицы.
– Чу, я слышу в подъезде шум! – с тревогой сказала она.
– Нет, сударыня, это вам померещилось.
– Значит, он так-таки и не сказал тебе, придет или нет?
– Кто? Исидоро? Нет, сударыня, ничего он мне не сказал.
– Уж он таков! Да еще сегодня вечером разозлился. Но все же я думаю, он придет. Ведь я его вчера пригласила. Правда, он ни слова мне не ответил, но… это в его духе.
Ее лицо выражало беспокойство, волнение, даже страх – несомненно, она была в сильнейшем душенном смятении. И чего это она так тревожится о том, придет ли Исидоро? Ведь они ежедневно видятся в театре.
Пепита окинула рассеянным взором гостиную – все ли в порядке – и уселась в ожидании гостей. Наконец мы услышали звук отворяемой входной двери, и на лестнице раздались мужские шаги.
– Это он; – вскочив с места, прошептала моя хозяйка и, сама не своя, принялась кружить по комнате.
Я побежал открывать, минуту спустя великий актер вошел в гостиную.
Исидоро в то время было тридцать восемь лет; высокого роста, очень бледный с небрежными манерами, он обладал таким выразительным лицом и взглядом, что, увидав однажды, нельзя было не запомнить его навсегда. В тот вечер он был в темно-зеленом сюртуке, лосинах и польских сапогах – все безупречного изящества и сидело на нем так ловко, как ни на ком другом. Его одежда как бы составляла часть его личности, он сам устанавливал моду, не в пример обычным щеголям, слепо ей покоряющейся. Если бы другой нарушил ее законы, это было бы смешно, но когда их нарушал Исидоро, создавалась новая мода.
С его игрой на сцене я познакомлю вас потом. А пока несколько характерных черточек его поведения, по которым вы сможете судить о нем как о человеке. Войдя в гостиную, он сразу же уселся в кресло, бросив моей хозяйке лишь краткое фамильярное приветствие, какие в ходу у людей, привыкших часто видеться, Затем он довольно долго сидел, не говоря ни слова, мурлыкал какой-то мотивчик и глядел то на стены, то на потолок, похлопывая тростью по сапогам.
Я зачем-то вышел из гостиной и, возвратившись, услыхал слова Исидоро:
– Как скверно ты нынче играла, Пепилья!
Моя хозяйка смутилась, точно школьница перед грозным учителем, и в ответ на грубый попрек лишь пробормотала несколько сбивчивых фраз.
– Да, да, – продолжал Исидоро, – в последнее время я просто тебя не узнаю. Сегодня все друзья были возмущены, говорили, что ты играешь сонно, без души… На каждом шагу ты сбивалась, была рассеянна, – мне то и дело приходилось подталкивать тебя, чтобы хоть немного расшевелить.
Действительно, в тот вечер я слышал за кулисами, что моя хозяйка играла роль Бланки в «Гарсиа дель Кастаньяр» очень неудачно. Это было для всех неожиданностью, так как прежде она обычно блистала в этой трудной роли.
– Сама не знаю, – дрожащим голосом отвечала Пепита. – Мне кажется, я сегодня играла так же, как всегда.
– В некоторых сценах, пожалуй, но в тех, где ты играла со мной, зрелище было жалкое. Ты как будто забыла роль, говорила лениво, нехотя. В сцене, где мы выходим вместе, ты прочитала сонет отвратительно, впору какой-нибудь актрисульке из «Барахаса» или «Какабелоса», А когда ты мне говорила:
Тебя я жажду, как цветы – росы,
что солнце пьет из чашечек душистых…
голос у тебя дрожал, будто ты в первый раз очутилась на сцене. И рука, когда ты мне ее подала, была горячая, как при лихорадке. Да, да, ты все время путалась, будто не замечала даже, что я нахожусь на сцене.
– О нет, сейчас все объясню. Я просто боялась сбиться, боялась, что ты рассердишься, – ведь ты так гневаешься на нас, когда мы ошибаемся…
– Так знай, если хочешь остаться в моей труппе, надо научиться владеть собой. Ты что, больна?
– Нет.
– Влюблена?
– О, нет, нет! – смущенно пролепетала актриса.
– Уверен, ты так невнимательно читала стихи, потому что слишком уж внимательно смотрела на кое-кого в ложе.
– Ах, нет, Исидоро, ты не прав, – промолвила моя хозяйка, стараясь казаться веселой.
– Самое удивительное, что следующие сцены, особенно сцену с доном Мендо, ты провела превосходно, но потом, в третьем акте, когда тебе снова пришлось играть со мной, снова все пошло из рук вон.
– Разве я плохо прочитала монолог в лесу?
– Нет, не скажу, ты нашла верную интонацию в стихах:
Куда, несчастная, спешу?
Совсем одна, без сил, в тоске едва дышу,
так страшно в чаще дикой!
О, плачьте, очи, над бедой моей великой. —
И в сцене с королевой ты была очень хороша, и в диалоге с доном Мендо. Восклицание: «Да, у меня есть муж!» – ты произнесла с большим чувством. Недурны были и стихи
Да, мой друг.
Пусть поклонник молод, статен,
но, хоть, беден и незнатен,
мне милее мой супруг. —
Но как только я вышел на сцену и ты меня увидела…
– Об этом-то я и говорю. Я боялась сбиться и рассердить тебя…
– Ну и рассердила дальше некуда. Когда ты воскликнула: «Гарсиа, мой супруг!» – мне захотелось дать тебе подзатыльник тут же на сцене, перед всей публикой. Бестолковая! Ведь я тысячу раз тебе объяснял, как надобно произносить эти слова. Неужели ты до сих пор не поняла, в чем суть этой сцены? Бланка боится, как бы муж не заподозрил ее в неверности. И в этой фразе к радости, которую она испытывает при виде его, должен примешиваться страх. Ты же вместо того, чтобы выразить эти чувства, кинулась ко мне, как влюбленная модистка, которая вдруг очутилась наедине со своим другом-приказчиком. И потом, когда ты умоляла убить тебя, в твоей игре не было и намека на то, что мы называем трагическим величием. Казалось, ты на самом деле хочешь, чтобы я тебя прикончил, даже стала предо мной на колени, а ведь я решительно запретил это делать – разумеется, кроме тех мест, которые я сам отметил. В десимах
Пусть бог хранит тебя, Гарсиа…
ты без конца сбивалась, а когда я сказал:
О милая моя супруга,
какой раздор в моей душе!
ты сразу бросилась в мои объятия. Надо было немного выждать, не мог же я, терзаемый мыслью об оскорбленной чести, предаваться любовным ласкам! Ты провалила финал, Пепилья, испортила комедию и опозорила меня.
– Разве я могу тебя опозорить!
– Еще как! Сама видела, нынче вечером мне аплодировали куда меньше, чем обычно, и в этом виновата ты, только ты. Тупа, упряма, не слушаешь, что я тебе говорю, не стараешься мне угодить. В конце концов, мне придется лишить тебя первых ролей, перевести на вторые или даже в статистки, а если ты и дальше будешь небрежна я, ей-ей, буду вынужден удалить тебя из труппы.
– Ах, Исидоро! – сказала моя хозяйка. – Я всегда стараюсь играть как можно лучше, чтобы ты не сердился и не бранил меня. Но я безумно боюсь твоих упреков; стоит тебе появиться на сцене, как меня кидает в дрожь. Поверишь ли, когда мы играем вместе, я даже опасаюсь играть слишком хорошо: если публика награждает меня аплодисментами, мне кажется, что я присваиваю часть успеха, принадлежащего только тебе, и я боюсь, как бы ты не рассердился, что хлопают не тебе одному. А еще когда ты взглянешь грозно или с досадой поправишь меня, тут я совсем теряюсь, начинаю заикаться и лепетать, порой сама не понимаю, что говорю. Но ты не беспокойся, я исправлюсь, тебе не придется выгонять меня из труппы.