Текст книги "Двор Карла IV. Сарагоса"
Автор книги: Бенито Перес Гальдос
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
II
Дело было еще до событий, о которых я намерен дальше рассказать, но это не беда. Премьера «Когда девицы говорят «да» состоялась в январе 1806 года. Моя хозяйка тогда играли в театре «Лос Каньос дель Пераль», так как театр «Дель Принсипе», сгоревший несколько лет назад, еще не был отстроен. О комедии Моратина, читанной им на вечерах у Князя Мира и у Тинео, говорили как о литературном событии, которое должно было увенчать его славой. Соперники по перу (их было немало) и завистники (их было большинство) распускали злостные слухи, утверждая, что эта комедия еще более снотворна, чем «Ханжа», более вульгарна, чем «Барон», и еще более антипатриотична, чем «Кафе». Задолго до премьеры уже ходили по рукам в списках сатиры и памфлеты, не дозволенные к печати. Было применено самое сильнодействующее по тем временам средство – призывы к духовной цензуре не допустить представления. Однако талант нашего первого драматурга взял верх над всем, и комедия «Когда девицы говорят «да» была поставлена двадцать четвертого января.
С понятным для такого юнца восторгом я принял участие в грозном заговоре, составленном в костюмерной театра «Лос Канос дель Пераль» и в других темных закоулках, где среди «вуалей паутины» прозябал кое-кто из драматургов прошлого века. Возглавлял заговор некий поэт, чей облик и стиль вы можете легко вообразить, вспомнив наглого писаку, которого Меркурий избирает из галдящей толпы, чтобы представить Аполлону. Имя я забыл, зато отчетливо помню его лицо, лицо человека презренного и ничтожного, чей духовный и физический облик словно слеплены матерью-природой из отбросов. Душа его была иссушена завистью, тело – нуждою, из года в год он становился все безобразней и гнусней; плоды его пошлого ума, испробовавшею все жанры от героического; до дидактического, уже внушали отвращение даже приверженцам его школы, и он перебивался тем, что сочинял грубые пасквили и дрянные памфлеты против всех, кто был враждебен его покровителям, не требовавшим взамен за свои благодеяния ничего, кроме лести.
Этот сын Аполлона повел нашу внушительную процессию в раек театра «Де ла Крус», где нам предстояло, заранее прорепетировав свои роли, выразить возмущение выдумками классической школы. В зал мы проникли с немалым трудом – стечение публики и тот вечер было огромное, но так как мы пришли рано, нам удалось занять лучшие мести в райских эмпиреях, наполненных нестройным гулом страстных литературных споров и дурными запахами исходившими от не слишком опрятной публики.
Вы, наверно, думаете, что внутренний вид театров в те времена мало чем отличался от нынешних наших колизеев. Величайшее заблуждение! На верхней галерее, где виршеплет расположил свой шумный батальон, была устроена перегородка, отделявшая мужчин от женщин – воображаю, как ликовал мудрый законодатель, измыслив эту штуку, как потирал руки и хлопал себя по высокому челу, полагая, что сим новшеством приблизил установление гармонии меж особами разного пола. Где там! Разделение лишь подогревало в мужчинах и женщинах естественное желание вступить в беседу; сиди они рядом, можно бы переговариваться шепотом, теперь же приходилось кричать во все горло. Между двумя станами велся перекрестный огонь, сыпались нежные словечки, насмешки, сальности, шутки, от которых все изысканное общество покатывалось со смеху, вопросы, на которые отвечали бранью, и остроты, вся соль, которых заключалась в том, что их выкрикивали как можно громче. Нередко от слов переходили к делу, и тогда с одного полюса на другой летели брошенные меткой рукой пригоршни каштанов, орешков и апельсинные корки, – эти забавы, правда, мешали смотреть спектакль, зато доставляли огромное удовольствие обеим половинам райка.
Надо однако, сказать, что эта же самая публика, по внешности столь грубая, обнаруживала большую чувствительность, рыдая вместе с Ритой Луной в драме Коцебу «Мизантропия и раскаяние» или разделяя возвышенный ужас славного Исидоро в трагедии «Орест». Несомненно и то, что нигде в мире публика не умела так беспощадно высмеять писателей и поэтов, пришедшихся ей не не вкусу. Равно готовая веселиться и плакать, она, как малое дитя, поддавалась внушениям сцены. Если автор не умел снискать ее благосклонность, виноват был он сам.
Театральный зал, если взглянуть на него сверху, представлял невообразимо унылое зрелище. Тусклые масляные лампы, которые служитель зажигал, перепрыгивая со скамьи на скамью, едва мерцали в полутьме: при их скудном свете нельзя было даже через подзорную трубу как следует рассмотреть выцветшие фигуры на закопченном потолке, где выделывал антраша красавчик Аполлон в алых сапожках и с лирой в руке. А сколько хлопот доставляло зажигание главной люстры, которую, по завершении сей сложной процедуры, медленно подтягивали кверху при помощи блока под громкие возгласы райка, не упускавшего случал подурачиться и пошуметь.
В зале тоже была перегородка – внушительное бревно, прознанное «плахой», которое отделяло кресла первых рядов от собственно партера. Ложи походили на тесные, темные курятники – там располагалась чистая публика, и так как дамы, по давнему обычаю вешали свои шали и накидки на барьер, ярусы в целом имели вид декорации, изображающей улицу Почты или Суконные ряды.
Театральный устав, изданный в 1803 году, должен был навести в театрах порядок, однако никто не трудился ему следовать, и лишь с развитием культуры и просвещенности публика научилась нести себя более пристойно. Вспоминаю, что еще много лет после описываемого мною времени зрители продолжали судить в шляпах, хотя в одном из пунктов устава было ясно сказано: «Зрителям в ложах всех ярусов, без какого-либо исключения, возбраняется сидеть в шляпах, шапках и прочих головных уборах, однако дозволяется при желании не снимать плащей и пальто».
В ожидании, пока поднимется занавес, поэт называл мне одно за другим свои творения – а было их несметное множество во всех жанрах: драматическом, комическом, элегическом, эпиграмматическом, буколическом, сентиментальном и смешанном. Тут же он изложил мне содержание трех-четырех трагедий, которые дожидались лишь протекции некоего мецената, чтобы быть поставленными на сцене. И словно я недостаточно был наказан за мои грехи выслушиванием этого вздора, он обрушил на меня еще несколько сонетов, которые хоть и не вполне были равны знаменитому: «О, светоч дивный, от брегов Дуная до Амазонки ты сияешь гордо», – однако походили на него, как одна тыква на другую.
Перед самым началом поэт орлиным взором окинул недра партера, дабы убедиться, что прочие не менее влиятельные вожди заговора против комедии Моратина явились в театр. Да, все были на местах и пылали рвением вступиться за честь нации. Вон стекольщик с улицы Сковороды, один из славнейших предводителей мушкетерского полка; вон книготорговец с улицы Горка Ангелов, знаток изящной словесности; вон «Полторы кварты», который своей могучей глоткой один заставлял умолкнуть всех приверженцев «Ханжи»; вон жестянщик с улицы Трех Крестов, отважный боец, прятавший под широченным плащом блестящий и громкозвучный котел, чтобы в нужную минуту поразить публику музыкальным номером, не обозначенным в программе; вон великолепный Роке Памплинас, цирюльник, ветеринар и кровопускатель, который, заложив два пальца в рот, мог потягаться со всеми флейтистами Греции и Рима, – словом, собрался цвет рыцарства, свершивший немало подвигов на литературном ристалище. Поэт остался доволен смотром своего войска, и мы устремили взгляды на сцену, ибо занавес уже поднялся.
– Ну и начало! – сказал поэт после первого диалога между доном Диего и Симоном. – Разве можно так начинать комедию! Показывает нам гостиницу! Но что интересного может произойти в гостинице? Во всех моих комедиях – а написано их у меня немало, хоть ни одна не ставилась, – действие начинается «в коринфском саду с, грандиозными фонтанами по обе стороны и с храмом Юноны в глубине сцены» или «на большой площади, где выстроены три полка, а на заднем плане виден город Варшава и ведущий к нему мост» и так далее. Только послушайте, какие пошлости изрекает этот старикан! Он, видите ли, намерен жениться на девушке, которая воспитывалась в Гвадалахарском монастыре. Эка невидаль! Да ведь о таких браках мы слышим сплошь да рядом!
Треклятый поэт своими замечаниями мешал мне следить за действием. Я почтительно кивал и бормотал: «Да, да! Конечно!», в душе желая ему провалиться в преисподнюю. Ни на минуту он не умолкал, а когда на сцене появились донья Ирене и донья Пакита, его возмущению не было предела. Как посмел автор предлагать нашему вниманию этих двух особ, из которых одна в точности похожа на его квартирную хозяйку, а другая – самая обычная девушка, не принцесса, не маркиза, не аббатиса, не ландграфиня, даже не владычица России или Монголии!
– Скучнейший сюжет! Какое убожество мыслей! – восклицал он так, чтобы слышали все вокруг. – Кому нужны такие комедии? Да ведь то, что говорит эта сеньора, могла бы сказать какая-нибудь донья Марикита, донья Гумерсинда или тетушка Кандунгас! Что был-де у нее родственник епископ, что монахини воспитали девочку в строгости, не кокетка, не притворщица; что сама-де она из бедных, девятнадцати лет вышла замуж за дона Эпитафио; что народила ему два десятка детей… Да чтоб ей лопнуть, экая дрянная старушонка!
– Давайте сперва послушаем, – заметил я, досадуя на неуместную болтовню нашего главаря. – Высмеять Моратина мы еще успеем.
– Не могу я спокойно слушать такую чепуху! – не унимался он. – Стоит ли ходить в театр, где показывают то, что каждый день видишь на любом перекрестке, в любом доме. Вот если бы эта сеньора не докладывала нам о своих родах, а вбежала бы на сцену, проклиная жестокого врага, в войне с которым у нее погибли двадцать один сын и остался лишь двадцать второй, еще грудной младенец; если бы она, рыдая, искала, где спрятать малютку, чтобы его не съели изголодавшиеся жители осажденного города, – тогда действие стало бы куда интерес ней и публика набила бы себе мозоли на ладонях… Дружище Габриэль, надо погромче выразить свое возмущение. Топайте, стучите по полу палками, пусть знают, что мы негодуем, что нам это надоело. А потом начните зевать во весь рот, чтобы челюсти трещали, да оборачивайтесь лицом назад! Пусть все зрители в задних рядах – а они уже поняли, что мы кое-что смыслим в литературе, – видят, как нам тошно от этой глупейшей, бездарнейшей пьесы.
Сказано – сделано. Мы принялись топать и стучать, потом стали дружно зевать, приговаривая: «Какая скука!.. Сил нет, надоело!.. Зря потратили деньги!..» Эти и им подобные возгласы произвели должное впечатление. Зрители в партере поддержали наши патриотические действия. Вскоре весь зал наполнился нетерпеливым гулом голосов. Но, кроме врагов Моратина, здесь были и его друзья, сидевшие в ложах и в креслах; они не преминули ответить на нашу демонстрацию, громко хлопая в ладоши, требуя, чтобы мы замолчали, осыпая нас бранью и угрозами. Но вот из глубин партера раздался зычный голос: «Долой колбасников!», грянул взрыв аплодисментов, и нам пришлось умолкнут.
Виршеплет весь дрожал от ярости. Делая замечания по ходу действия, он говорил:
– Я уже знаю, что будет дальше. Сейчас окажется, что донья Пакита любит вовсе не старика, а военного, который еще не появлялся, – он племянник этого старого козла дона Диего. Нечего сказать, интрига… Прямо не верится, что образованные люди могут аплодировать такой пьесе. Я бы этого Моратина на галеры сослал и до конца дней запретил писать подобные пошлости. Ну, скажи, Габриэлито, неужели это комедия? Да ведь тут ничего нет. Где завязка, где развитие, неожиданности, недоразумения, обманы, «кви про кво»? Никто не переодевается, чтобы выдать себя за другого, нет ни одной сцены, где два врага после смертельных оскорблений вдруг узнают, что они – отец и сын… Пусть этот дон Диего возьмет да и прикончит племянничка где-нибудь в подземелье, а потом устроит пир и велит подать невесте жаркое из мяса своей жертвы, приправленное перцем и лавровым листом, – тогда я признаю, что у автора есть выдумка… И зачем эта девчонка хитрит? Насколько эффектней было бы, если б она наотрез отказалась выйти замуж за старика, прокляла его, назвала тираном и пригрозила, что утопится в Дунае или в Дону, коль он осмелится посягнуть на ее невинность… Нет, нынешние поэты не умеют изобрести настоящий сюжет – это сплошное жульничество, рассчитанное на глупцов, зато-де по правилам! Смелей, друзья! Всем приготовиться! Сперва еще несколько гневных возгласов, потом сделаем вид, будто спорим: одни будут говорить, что эта вещь хуже «Ханжи», другие – что «Ханжа» хуже. Кто умеет громко свистеть, валяйте ad libitum»[15]15
По желанию, сколько угодно (лат.).
[Закрыть], остальные – топайте, сколько влезет. Когда донья Ирене будет уходить со сцены, браните ее последними словами.
Сказано – сделано. Повинуясь приказам нашего вождя, мы к концу первого акта подняли адский шум. А когда друзья автора тоже стали возмущаться, мы завопили: «Долой полячишек!» Обе партии, войдя в азарт, обменивались отборной руганью под неистовый галдеж в райке и в партере. Второй акт прошел не лучше первого. Но должен признаться – да простит мой приятель виршеплет! – я слушал диалоги с большим вниманием, и комедия казалась мне очень даже недурной, хоть я и не мог бы тогда объяснить, чем она мне нравится.
Упорство доньи Ирене, стремящейся из корыстных соображений выдать дочь за дона Диего, ее тупое нежелание понять происходящее, ее уверенность, что дочь дала согласие вполне искренне (как же иначе, ведь девочка воспитывалась у монахинь!), здравый смысл дона Диего, который держится настороже и не очень-то доверяет умильной покорности маленькой плутовки, пылкая страсть дона Карлоса, проделки Каламочи – словом, все перипетии, главные и второстепенные, пленяли меня, В то же время я смутно чувствовал, что в основе этого сюжета есть мысль, глубоко нравственная идея, которой подчинено все развитие страстей, все душевные движения персонажей. Однако я остерегался высказать вслух свои впечатления – это было бы воспринято как гнусная измена славному воинству свистунов – и, верный долгу, неустанно повторял, размахивая руками: «Вот дрянная пьеса!.. И подумать только, пишут такую чепуху!.. А, опять на сцене старушка… Так ему и надо, старому дурню… Ух, скучища! Ну и остроты!» и т. д.
Второй акт прошел, как и первый, под бурные возгласы обеих партий, однако друзья Моратина явно брали верх. Было очевидно, что беспристрастным зрителям пьеса нравится и что успех ее обеспечен вопреки подлым интригам, в которых участвовал и я. Третий акт – бесспорно самый лучший; я прослушал его с благоговейным восторгом, отмахиваясь от злобного поэта; в прекраснейшем месте пьесы он счел нужным разразиться самой гнусной бранью.
В этом акте есть три сцены, непревзойденные по красоте. В первой донья Пакита признается доброму дону Диего, что в ее сердце идет борьба между чувством и долгом, понуждающим ее исполнить волю старших, которым она притворно покорилась. Во второй выступают дон Карлос и дон Диего, и в их полном благородства объяснении развязывается узел интриги. Третья сцена – забавнейшая беседа дона Диего и доньи Ирене: старик хочет ее убедить, что о браке не может быть речи, а она ежеминутно перебивает его своими неуместными репликами.
Тут я уж не сумел скрыть своего восхищения, эта сцена показалась мне верхом естественности, остроумия и комического интереса. Поэт сурово призвал меня к порядку, обвинив в измене делу «колбасников».
– Простите, сударь, я обмолвился. Но не кажется ли вам, что эта сцена не так уж плоха?
– Сразу видно, что ты новичок и еще ни одного стиха не сочинил. Ну что особенного в этой сцене? Ни патетики, ни исторических событий…
– Зато все естественно… Как будто сам видел в жизни то, что автор показывает на сцене.
– Болван! Тем она и плоха. Вспомни «Фридриха Второго», «Екатерину, владычицу России», «Рабыню Негропонто» и другие столь же замечательные произведения – разве в них найдешь что-нибудь, напоминающее житейские дела? Там все необычайно, удивительно, исключительно, невероятно, поразительно! И в этом их красота. Нет, далеко нынешним поэтам до гениев моего времени – искусство пришло в полный упадок.
– Прошу прощения, сударь, но я, я думаю, что… Впрочем, раз вы говорите, что пьеса никудышная, я должен с вами согласиться – вам оно виднее. И все же мне кажется похвальным замысел автора: как я понимаю, он хочет здесь высмеять недостатки нынешнего воспитания, показать, что девицы приучаются в монастырях лицемерить и лгать… Так ведь и сказал дон Диего: девушка слывет добродетельной, если научилась молчать, скрывать свои чувства, и мамаша не нарадуется, когда бедняжка покорно говорит «да», которое сделает ее несчастной навеки.
– А зачем автору лезть в эти философские дебри? – возразил педант. – Что общего между моралью и театром? Вот, к примеру, «Астраханский маг», «Испании святой закон Астурия признала и Леон», «Торжество дона Пелайо» – комедии, которыми восхищается весь мир, А разве есть в них хоть слово о воспитании девиц?
– Вспоминаю, я где то слыхал или читал, что театр должен развлекать и поучать.
– Вранье! Вдобавок сеньору Моратину здорово достанется на орехи, – и поделом, нечего осуждать систему воспитания почтенных монахинь. Несдобровать ему, когда за него возьмутся епископы и святейшая инквизиция – кое-кто уже собирался писать донос в трибунал на эту пьеску, и напишут, будьте уверены.
– Давайте смотреть финал, – сказал я, любуясь трогательной сценой, в которой дон Диего отечески благословляет влюбленных.
– Какая убогая развязка! Тут и дураку ясно, что дон Диего должен жениться на донье Ирене.
– Что вы! Дон Диего на донье Ирене? Да как может такой серьезный, разумный человек жениться на этой вздорной старухе?
– Ах, оболтус, ничего ты не понимаешь! – возмутился педант. – Само собой, дон Диего должен жениться на донье Ирене, дон Карлос на Паките, а Симон – на Рите. Вот это был бы отличный конец, а еще лучше, если бы девушка оказалась незаконной дочерью дона Диего, а дон Карлос – внебрачным сыном доньи Ирене от какого-нибудь переодетого короля, владыки Кавказа или приговоренного к смерти командора. Насколько сильнее стал бы финал, да еще кабы Пакита воскликнула: «Отец мой!», а дон Карлос: «Мать моя!», и все бы потом обнялись и переженились, чтобы произвести на свет кучу наследников мужского пола.
– Ну вот, уже закончилось. Кажется, публика довольна, – заметил я.
– Теперь нажимайте, ребята! Приставьте ладони ко рту, кричите: «Мерзость! Бездарная комедия!»
Распоряжение было немедля выполнено. Я тоже, не посмев ослушаться, засунул пальцы в рот и… О, тень Моратина, тысячу раз прости! Не хочу продолжать, малодушие мое очевидно, и я отдаю себя на суд читателям.
Но злая судьба устроила так, что большинство публики приняло комедию с восторгом. Наши свистки вызвали бурю аплодисментов не только в креслах и ложах, но даже в райке и в проходах.
Да, и ценителям в райке был присущ верный художественный вкус – они поняли достоинства комедии и дали отпор нашему доблестному воинству: на самых рьяных воинов нашего отряда внезапно посыпались палочные удары. Больше всего запомнилось мне забавное приключение с сыном Аполлона в этой краткой стычке, им же вызванной. Носил он шляпу с непомерно высокой тульей, и вот, когда он обернулся назад, чтобы ответить оскорбившему его субъекту, чей-то могучий кулак обрушился на этот гиперболический головной убор и нахлобучил его по самые плечи поэта. Бедняга беспомощно замахал руками – ему никак не удавалось высвободить голову из темной клетки, в которую ее засадили.
Мы все, друзья-приспешники, кинулись на помощь и после немалых усилий стащили шляпу. С пеной у рта поэт клялся свершить месть скорую и кровавую, однако дело тем и ограничилось: все вокруг потешались, а он даже не пытался на кого-нибудь нападать. Мы выволокли виршеплета на улицу, там он поостыл, и мы расстались, условившись встретиться завтра на том же месте.
Так прошла премьера «Когда девицы говорят «да». После поражения, постигшего нас в первый вечер, еще была надежда провалить пьесу на втором или третьем представлении. Было известно что министр Кабальеро ее не одобряет и даже поклялся наказать автора, – это весьма ободряло партию свистунов, которым мерещилось, что Моратин, осужденный святейшей инквизицией, щеголяет в колпаке, в санбенито и с веревкой на шее. Но уже во второй вечер все мечты рухнули: на спектакле присутствовал Князь Мира, пришлось помалкивать, и даже самые заядлые антиморатинисты не посмели выразить свое неудовольствие. С той поры Моратин, узнав, что заговорщики собирались у моей хозяйки, порвал с ней отношения, и прежде не слишком дружеские. Ла Гонсалес ответила на этот шаг самой чистосердечной ненавистью.