355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Белла Ахмадулина » Стихотворения » Текст книги (страница 5)
Стихотворения
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:07

Текст книги "Стихотворения"


Автор книги: Белла Ахмадулина


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

медленный бег неизбежного чуда

сам не настигнет крыла беготни.

Близится тройки трехглавая тень,

Пущий минует сугробы и льдины.

Елизавета и Анна, едины

миг предвкушенья и возраст детей.

Смилуйся, немилосердная мать!

Зверь добродушный, пришелец желанный,

сжалься над Елизаветой и Анной,

выкажи вечнозеленую масть.

Елизавета и Анна, скорей!

Все вам верну, ничего не отнявши.

Грозно живучее шествие наше

медлит и ждет у закрытых дверей.

Пусть посидит взаперти благодать,

изнемогая и свет исторгая.

Елизавета и Анна, какая

радость – мучительно радости ждать!

Древо взирает на дочь и на дочь.

Надо ль бедой расплатиться за это?

Или же, Анна и Елизавета,

так нам сойдет в новогоднюю ночь?

Жизнь, и страданье, и все это – ей,

той, чьей свечой мы сейчас осиянны.

Кто это?

Елизаветы и Анны

крик: – Это ель! Это ель! Это ель!

Ада

Что в бедном имени твоем,

что в имени неблагозвучном

далось мне?

Я в слезах при нем

и в страхе неблагополучном.

Оно – лишь звук, но этот звук

мой напряженный слух морочил.

Он возникал – и кисти рук

мороз болезненный морозил.

Я запрещала быть словам

с ним даже в сходстве отдаленном.

Слова, я не прощала вам

и вашим гласным удлиненным.

И вот, доверившись концу,

я выкликнула имя это,

чтоб повстречать лицом к лицу

его неведомое эхо.

Оно пришло и у дверей

вспорхнуло детскою рукою.

О имя горечи моей,

что названо еще тобою?

Ведь я звала свою беду,

свою проклятую, родную,

при этом не имев в виду

судьбу несчастную другую.

И вот сижу перед тобой,

не смею ничего нарушить,

с закинутою головой,

чтоб слез моих не обнаружить.

Прости меня! Как этих рук

мелки и жалостны приметы.

И то – лишь тезка этих мук,

лишь девочка среди планеты.

Но что же делать с тем, другим

таким же именем, как это?

Ужели всем слезам моим

иного не сыскать ответа?

Ужели за моей спиной

затем, что многозначно слово,

навек остался образ твой

по воле совпаденья злого?

Ужель какой-то срок спустя

все по тому же совпаденью

и тень твоя, как бы дитя,

рванется за моею тенью?

И там, в летящих облаках,

останутся, как знак разлуки,

в моих протянутых руках

твои протянутые руки.

* * *

Жила в покое окаянном,

а все ж душа – белым-бела,

и если кто-то океаном

и был – то это я была.

О мой купальщик боязливый,

ты б сам не выплыл – это я

волною нежной и брезгливой

на берег вынесла тебя.

Что я наделала с тобою!

Как позабыла в той беде,

что стал ты рыбой голубою,

взлелеянной в моей воде!

И повторяют вслед за мною,

и причитают все моря:

о ты, дитя мое родное,

о бедное, прости меня!

* * *

Он поправляет пистолет,

свеча качнулась, продержалась...

Как тяжело он постарел,

как долго это продолжалось.

И вспомнил он издалека

там, за пределом постаренья,

знамена своего полка,

сверканья, трубы, построенья.

Не радостно ему стареть.

Вчера побрел, побрел далеко

на первый ледоход смотреть,

стоял там долго, одиноко.

Потом направился домой,

шаги тяжелые замедлил

и вдруг заметил, боже мой,

вдруг эту женщину заметил.

И вспомнилось – давным-давно,

гроза, глубокий след ботинка,

ее плечо обведено

оборкой белого батиста.

Зачем она среди весны

о той весне не вспоминала,

стояла просто у стены,

такая жалкая стояла.

И вот непоправимый гром

раздастся, задевая рюмки,

стемнеет, упадут на гроб

жены его большие руки.

Придет его старинный друг,

успевший прочитать в газете.

Для утешенья этих рук

он поцелует руки эти.

Они нальют ему вина,

и глянет он непринужденно,

как на подушке ордена

горят мертво и отчужденно.

Метель

Переделкино снег заметал.

Средь белейшей метели не мы ли

говорили, да губы немые

целовали мороз, как металл?

Не к добру в этой зимней ночи

полюбились мы пушкинским бесам.

Не достичь этим медленным бегством

ни крыльца, ни поленьев в печи.

Возносилось к созвездьям и льдам,

ничего еще не означало,

но так нежно, так скорбно звучало:

мы погибнем, погибнем, Эльдар.

Опаляя железную нить,

вдруг сверкнула вдали электричка,

и оттаяла в сердце привычка:

жить на свете, о, только бы жить.

Строка

"...Дорога, не скажу, куда..."

Анна Ахматова

Пластинки глупенькое чудо,

проигрыватель-вздор какой,

и слышно, как невесть откуда,

из недр стесненных, из-под спуда

корней, сопревших трав и хвой,

где закипает перегной,

вздымая пар до небосвода,

нет, глубже мыслимых глубин,

из пекла, где пекут рубин

и начинается природа,

исторгнут, близится, и вот

донесся бас земли и вод,

которым молвлено протяжно,

как будто вовсе без труда,

так легкомысленно, так важно:

"...Дорога, не скажу куда..."

Меж нами так не говорят,

нет у людей такого знанья,

ни вымыслом, ни наугад

тому не подыскать названья,

что мы, в невежестве своем,

строкой бессмертной назовем.

Подражание

Грядущий день намечен был вчерне,

насущный день так подходил для пенья,

и четверо, достойных удивленья,

гребцов со мною плыли на челне.

На ненаглядность этих четверых

все бы глядела до скончанья взгляда,

и ни о чем заботиться не надо:

душа вздохнет – и слово сотворит.

Нас пощадили небо и вода,

и, уцелев меж бездною и бездной,

для совершенья распри бесполезной

поплыли мы, не ведая – куда.

В молчании достигли мы земли,

до времени сохранные от смерти.

Но что-нибудь да умерло на свете,

когда на берег мы поврозь сошли.

Твои гребцы погибли, Арион.

Мои спаслись от этой лютой доли.

Но лоб склоню – и опалит ладони

сиротства высочайший ореол.

Всех вместе жаль, а на меня одну

пускай падут и буря, и лавина.

Я дивным, пеньем не прельщу дельфина

и для спасенья уст не разомкну.

Зачем? Без них – не надобно меня.

И проку нет в упреках и обмолвках.

Жаль – челн погиб, и лишь в его обломках

нерасторжимы наши имена.

* * *

Предутренний час драгоценный

спасите, свеча и тетрадь!

В предсмертных потемках за сценой

мне выпадет нынче стоять.

Взмыть голой циркачкой под купол!

Но я лишь однажды не лгу:

бумаге молясь неподкупной

и пристальному потолку.

Насильно я петь не умею,

но буду же наверняка,

мучительно выпростав шею

из узкого воротника.

Какой бы мне жребий ни выпал,

никто мне не сможет помочь.

Я знаю, как Грозен мой выбор,

когда восхожу на помост.

Погибну без вашей любови,

погибну больней и скорей,

коль вслушаюсь в ваши ладони,

сочту их заслугой своей.

О, только б хвалы не восстраждать,

вернуться в родной неуют,

не ведая – дивным иль страшным

удел мой потом назовут.

Очнуться живою на свете,

где будут во все времена

одни лишь собаки и дети

бедней и свободней меня.

* * *

Ю.Королеву

Собрались, завели разговор,

долго длились их важные речи.

Я смотрела на маленький двор,

чудом выживший в Замоскворечьи.

Чтоб красу предыдущих времен

возродить, а пока, исковеркав,

изнывал и бранился ремонт,

исцеляющий старую церковь.

Любоваться еще не пора:

купол слеп и весь вид не осанист,

но уже по каменьям двора

восхищенный бродил иностранец.

Я сидела, смотрела в окно,

тосковала, что жить не умею.

Слово "скоросшиватель" влекло

разрыдаться над жизнью моею.

Как вблизи расторопной иглы,

с невредимой травою зеленой,

с бузиною, затмившей углы,

уцелел этот двор непреклонный?

Прорастание мха из камней

и хмельных маляров перебранка

становились надеждой моей,

ободряющей вестью от брата.

Дочь и внучка московских дворов,

объявляю: мой срок не окончен.

Посреди сорока сороков

не иссякла душа-колокольчик.

О запекшийся в сердце моем

и зазубренный мной без запинки

белокаменный свиток имен

Маросейки, Варварки, Ордынки!

Я, как старые камня, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвел незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет – так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

Дачный роман

Вот вам роман из жизни дачной.

Он начинался в октябре,

когда зимы кристалл невзрачный

мерцал при утренней заре.

И тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

был зренья моего добычей

и пленником души моей.

Недавно, добрый и почтенный,

сосед мой умер, и вдова,

для совершенья жизни бренной,

уехала, а дом сдала.

Так появились брат с сестрою.

По вечерам в чужом окне

сияла кроткою звездою

их жизнь, неведомая мне.

В благовоспитанном соседстве

поврозь мы дождались зимы,

но, с тайным любопытством в сердце,

невольно сообщались мы.

Когда вблизи моей тетради

встречались солнце и сосна,

тропинкой, скрытой в снегопаде,

спешила к станции сестра.

Я полюбила тратить зренье

на этот мимолетный бег,

и длилась целое мгновенье

улыбка, свежая, как снег.

Брат был свободен и не должен

вставать, пока не встанет день.

"Кто он?– я думала.– Художник?"

А думать дальше было лень.

Всю зиму я жила привычкой

их лица видеть поутру

и знать, с какою электричкой

брат пустится встречать сестру.

Я наблюдала их проказы,

снежки, огни, когда темно,

и знала, что они прекрасны,

а кто они – не все ль равно?

Я вглядывалась в них так остро,

как в глушь иноязычных книг,

и слаще явного знакомства

мне были вымыслы о них.

Их дней цветущие картины

растила я меж сонных век,

сослав их образы в куртины,

в заглохший сад, в старинный снег.

Весной мы сблизились – не тесно,

не участив случайность встреч.

Их лица были так чудесно

ясны, так благородна речь.

Мы сиживали в час заката

в саду, где липа и скамья.

Брат без сестры, сестра без брата,

как ими любовалась я!

Я шла домой и до рассвета

зрачок держала на луне.

Когда бы не несчастье это,

была б несчастна я вполне.

Тек август. Двум моим соседям

прискучила его жара.

Пришли, и молвил брат: – Мы едем.

– Мы едем,– молвила сестра.

Простились мы – скорей степенно,

чем пылко. Выпили вина.

Они уехали. Стемнело.

Их ключ остался у меня.

Затем пришло письмо от брата:

"Коли прогневаетесь Вы,

я не страшусь: мне нет возврата

в соседство с Вами, в дом вдовы.

Зачем, простак недальновидный,

я тронул на снегу Ваш след?

Как будто фосфор ядовитый

в меня вселился – еле видный,

доныне излучает свет

ладонь..." – с печалью деловитой

я поняла, что он – поэт,

и заскучала...

Тем не мене

отвыкшие скрипеть ступени

я поступью моей бужу,

когда в соседний дом хожу,

одна играю в свет и тени

и для таинственной затеи

часы зачем-то завожу

и долго за полночь сижу.

Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе

зайдется ставня. Видно мне,

как ум забытой ими книги

печально светится во тьме.

Уж осень. Разве осень? Осень.

Вот свет. Вот сумерки легли.

– Но где ж роман?– читатель спросит.

Здесь нет героя, нет любви!

Меж тем – все есть! Окрест крепчает

октябрь, и это означает,

что тот, столь счастливо любивший

печаль и блеск осенних дней,

идет дорогою обычной

на жадный зов свечи моей.

Сад облетает первобытный,

и от любви кровопролитной

немеет сердце, и в костры

сгребают листья... Брат сестры,

прощай навеки! Ночью лунной

другой возлюбленный безумный,

чья поступь молодому льду

не тяжела, минует тьму

и к моему подходит дому.

Уж если говорить: люблю!

то, разумеется, ему,

а не кому-нибудь другому.

Очнись, читатель любопытный!

Вскричи: – Как, намертво убитый

и прочный, точно лунный свет,

тебя он любит?!

Вовсе нет.

Хочу соврать и не совру,

как ни мучительна мне правда.

Боюсь, что он влюблен в сестру

стихи слагающего брата.

Я влюблена, она любима,

вот вам сюжета грозный крен.

Ах, я не зря ее ловила

на робком сходстве с Анной Керн!

В час грустных наших посиделок

твержу ему: – Тебя злодей

убил! Ты заново содеян

из жизни, из любви моей!

Коль ты таков – во мглу веков

назад сошлю!

Не отвечает

и думает: – Она стихов

не пишет часом?– и скучает.

Вот так, столетия подряд,

все влюблены мы невпопад,

и странствуют, не совпадая,

два сердца, сирых две ладьи,

ямб ненасытный услаждая

великой горечью любви.

* * *

Как никогда, беспечна и добра,

я вышла в снег арбатского двора,

а там такое было: там светало!

Свет расцветал сиреневым кустом,

и во дворе, недавно столь пустом,

вдруг от детей светло и тесно стало.

Ирландский сеттер, резвый, как огонь,

затылок свой вложил в мою ладонь,

щенки и дети радовались снегу,

в глаза и губы мне попал снежок,

и этот малый случай был смешон,

и все смеялось и склоняло к смеху.

Как в этот миг любила я Москву

и думала: чем дольше я живу,

тем проще разум, тем душа свежее.

Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит

все есть и воспеванью подлежит,

что может быть разумней и священней?

День жизни, как живое существо,

стоит " ждет участья моего,

и воздух дня мне кажется целебным.

Ах, мало той удачи, что – жила,

я совершенно счастлива была

в том переулке, что зовется Хлебным.

* * *

Я вас люблю, красавицы столетий,

за ваш небрежный выпорх из дверей,

за право жить, вдыхая жизнь соцветий

и на плечи накинув смерть зверей.

Как будто мало ямба и хорея

ушло на ваши души и тела,

на каторге чужой любви старея,

о, сколько я стихов перевела!

Капризы ваши, шеи, губы, щеки,

смесь чудную коварства и проказ

я все воспела, мы теперь в расчете,

последний раз благословляю вас!

Кто знал меня, тот знает, кто нимало.

не знал – поверит, что я жизнь мою,

всю напролет, навытяжку стояла

пред женщиной, да и теперь стою.

Не время ли присесть, заплакать, с места

не двинуться? Невмочь мне, говорю,

быть тем, что есть, и вожаком семейства,

вобравшего зверье и детвору.

Довольно мне чудовищем бесполым

тому быть братом, этому – сестрой,

то враждовать, то нежничать с глаголом,

пред тем как стать травою и сосной.

Машинки, взятой в ателье проката,

подстрочников и прочего труда

я не хочу! Я делаюсь богата,

неграмотна, пригожа и горда.

Я выбираю, поступясь талантом,

стать оборотнем с розовым зонтом,

с кисейным бантом и под ручку с франтом,

а что есть ямб – знать не хочу о том.

Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!

Неведомо простой душе твоей,

какой повадкой и какой усмешкой

владею я – я друг моих друзей.

Красавицы, ах, это все неправда!

Я знаю вас – вы верите словам.

Неужто я покину вас на франта?

Он и в подруги не годится вам.

Люблю, когда, ступая, как летая,

проноситесь, смеясь и лепеча.

Суть женственности вечно золотая

и для меня – священная свеча.

Обзавестись бы вашими правами,

чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!

Но кто, как я, сумеет встать пред вами?

Но кто, как я, посмеет вас воспеть?

Сон

Наскучило уже, да и некстати

о знаменитом друге рассуждать.

Не проще ль в деревенской благодати

бесхитростно писать слова в тетрадь

при бабочках и при окне открытом,

пока темно и дети спать легли...

О чем, бишь? Да о друге знаменитом.

Свирепей дружбы в мире нет любви.

Весь вечер спор, а вам еще не вдоволь,

и все о нем и все в укор ему.

Любовь моя – вот мой туманный довод.

Я не учена вашему уму.

Когда б досель была я молодая,

все б спорила до расцветанья щек.

А слава что? Она – молва худая,

но это тем, кто славен, не упрек.

О грешной славе рассуждайте сами,

а я ленюсь, я молча посижу.

Но, чтоб вовек не согласиться с вами,

что сделать мне? Я сон вам расскажу.

Зачем он был так грозно вероятен?

Тому назад лет пять уже иль шесть

приснилось мне, что входит мой приятель

и говорит: – Страшись. Дурная весть.

– О нем?– О нем.– И дик и слабоумен

стал разум. Сердце прервалось во мне.

Вошедший строго возвестил: – Он умер.

А ты держись. Иди к его жене.

Глаза жены серебряного цвета:

зрачок ума и сумрак голубой.

Во славу знаменитого поэта

мой смертный крик вознесся над землей.

Домашние сбежались. Ночь крепчала.

Мелькнул сквозняк и погубил свечу.

Мой сон прошел, а я еще кричала.

Проходит жизнь, а я еще кричу.

О, пусть моим необратимым прахом

приснюсь себе иль стану наяву

не дай мне бог моих друзей оплакать!

Все остальное я переживу.

Что мне до тех, кто правы и сердиты?

Он жив – и только. Нет за ним вины.

Я воспою его. А вы судите.

Вам по ночам другие снятся сны.

Дом и лес

Этот дом увядает, как лес...

Но над лесом – присмотр небосвода,

и о лесе печется природа,

соблюдая его интерес.

Краткий обморок вечной судьбы

спячка леса при будущем снеге.

Этот дом засыпает сильнее

и смертельней, чем знают дубы.

Лес – на время, а дом – навсегда.

В доме призрак-бездельник и нищий,

а у леса есть бодрый лесничий

там, где высшая мгла и звезда.

Так зачем наобум, наугад

всуе связывать с осенью леса

то, что в доме разыграна пьеса

старомодная, как листопад?

В этом доме, отцветшем дотла,

жизнь былая жила и крепчала,

меж висков и в запястьях стучала,

молода и бессмертна была.

Книга мучила пристальный ум,

сердце тяжко по сердцу томилось,

пекло совести грозно дымилось

и вперялось в ночной потолок.

В этом доме, неведомо чьем,

старых записей бледные главы

признаются, что хочется славы...

Ах, я знаю, что лес ни при чем!

Просто утром подуло с небес

и соринкою, втянутой глазом,

залетела в рассеянный разум

эта строчка про дом и про лес...

Истощился в дому домовой,

участь лешего – воля и нега.

Лес – ничей, только почвы и неба.

Этот дом – на мгновение – мой.

Любо мне возвратиться сюда

и отпраздновать нежно и скорбно

дивный миг, когда живы мы оба:

я – на время, а лес – навсегда.

* * *

Я завидую ей – молодой

и худой, как рабы на галере:

горячей, чем рабыни в гареме,

возжигала зрачок золотой

и глядела, как вместе горели

две зари по-над невской водой.

Это имя, каким назвалась,

потому что сама захотела,

нарушенье черты и предела

и востока незваная власть,

так – на северный край чистотела

вдруг – персидской сирени напасть.

Но ее и мое имена

были схожи основой кромешной

лишь однажды взглянула с усмешкой

как метелью лицо обмела.

Что же было мне делать – посмевшей

зваться так, как назвали меня?

Я завидую ей – молодой

до печали, но до упаданья

головою в ладонь, до страданья

я завидую ей же – седой

в час, когда не прервали свиданья

две зари по-над невской водой.

Да, как колокол, грузной, седой,

с вещим слухом, окликнутым зовом:

то ли голосом чьим-то, то ль звоном,

излученным звездой и звездой,

с этим неописуемым зобом,

полным песни, уже неземной.

Я завидую ей – меж корней,

нищей пленнице рая иль ада.

О, когда б я была так богата,

что мне прелесть оставшихся дней?

Но я знаю, какая расплата

за судьбу быть не мною, а ей.

Из цикла "Жиещины и поэты"

Так, значит, как вы делаете, друга?

Пораньше встав, пока темно-светло,

открыв тетрадь, перо берете в руки

и пишете? Как, только и всего?

Нет, у меня – все хуже, все иначе.

Свечу истрачу, взор сошлю в окно,

как второгодник, не решив задачи.

Меж тем в окне уже светло-темно.

Сначала – ночь отчаянья и бденья,

потом (вдруг нет?) – неуловимый звук.

Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,

а мне сегодня лень и недосуг.

Теперь о тех, чьи детские портреты

вперяют в нас неукротимый взгляд:

как в рекруты забритые поэты,

те стриженые девочки сидят.

У, чудища, в которых все нечетко!

Указка им – лишь наущенье звезд.

Не верьте им, что кружева и челка.

Под челкой – лоб. Под кружевами – хвост.

И не хотят, а притворятся ловко.

Простак любви влюбиться норовит.

Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.

Тать мглы ночной, "мне страшно!" говорит.

Муж несравненный! Удели ей ада.

Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.

Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:

дай ей страдать – и хлебом не корми!

Твоя измена ей сподручней ласки.

Не позабудь, прижав ее к груди:

все, что ты есть, она предаст огласке

на столько лет, сколь есть их впереди.

Кто жил на белом свете и мужского

был пола, знает, как судьба прочна

в нас по утрам: иссохло в горле слово,

жить надо снова, ибо ночь прошла.

А та, что спит, смыкая пуще веки,

что ей твой ад, когда она в раю?

Летит, минуя там, в надзвездном верхе,

твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.

А все ж – пора. Стыдясь, озябнув, мучась,

надела прах вчерашнего пера

и – прочь, одна, в бесхитростную участь,

жить, где жила, где жить опять пора.

Те, о которых речь, совсем иначе

встречают день. В его начальной тьме,

о, их глаза – как рысий фосфор, зрячи,

и слышно: бьется сильный пульс в уме.

Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!

Вчерашний день ей не в науку. Ты

здесь щи при чем. Ее душа свободна.

Ей весело, что листья так желты.

Ей важно, что тоскует звук о звуке.

Что ты о ней – ей это все равно.

О муке речь. Но в степень этой муки

тебе вовек проникнуть не дано.

Ты мучил женщин, ты был смел и волен,

вчера шутил – не помнишь нынче, с кем.

Отныне будешь, славный муж и воин,

там, где Лаура, Беатриче, Керн.

По октябрю, по болдинской аллее

уходит вдаль, слезы не уронив,

нежнее женщин и мужчин вольнее,

чтоб заплатить за тех и за других.

Ночь перед выступлением

Сегодня, покуда вы спали, надеюсь,

как всадник в дозоре, во тьму я глядела.

Я знала, что поздно, куда же я денусь

от смерти на сцене, от бренного дела!

Безгрешно рукою водить вдоль бумаги.

Писать – это втайне молиться о ком-то.

Запеть напоказ – провиниться в обмане,

а мне не дано это и неохота.

И все же для вас я удобство обмана.

Я знак, я намек на былое, на Сороть,

как будто сохранны Марина и Анна

и нерасторжимы словесность и совесть.

В гортани моей, неумелой да чистой,

жил призвук старинного русского слова.

Я призрак двусмысленный и неказистый

поэтов, чья жизнь не затеется снова.

За это мне выпало нежности столько,

что будет смертельней, коль пуще и больше.

Сама по себе я немногого стою.

Я старый глагол в современной обложке.

О, только за то, что душа не лукава

и бодрствует, благословляя и мучась,

не выбирая, где милость, где кара,

на время мне посланы жизнь и живучесть.

Но что-то творится меж вами и мною,

меж мною и вами, меж всеми, кто живы.

Не проще ли нам обойтись тишиною,

чтоб губы остались свежи и не лживы?

Но коль невозможно, коль вам так угодно,

возьмите мой голос, мой голос последний!

Вовеки я буду добра и свободна,

пока не уйду от вас сколько-то-летней...

* * *

Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,

не водятся давно в гортани соловьи.

Там пламя посреди пустого небосклона,

но даже в ночь луны ни слова о любви!

Луну над головой держать я притерпелась

для пущего труда, для возбужденья дум.

Но в нынешней луне – бессмысленная прелесть,

и стелется Арбат пустыней белых дюн.

Лепечет о любви сестра-поэт-певунья

вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.

Как зримо возведен из толщи полнолунья

чертог для божества, а дверь не заперта.

Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,

и одинок вблизи вселенской полыньи.

Столь длительной луны над миром не бывало,

сейчас она пройдет. Ни слова о любви!

Так долго я жила, что сердце притупилось,

но выжило в бою с невзгодой бытия,

и вновь свежим-свежа

в нем чья-то власть и милость.

Те двое под луной – неужто ты и я?

Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине

1. Он и она

Каков?– Таков: как в Африке, курчав

и рус, как здесь, где вы и я, где север.

Когда влюблен – опасен, зол в речах.

Когда весна – хмур, нездоров, рассеян.

Ужасен, если оскорблен. Ревнив.

Рожден в Москве. Истоки крови – родом

из чуждых пекл, где закипает Нил.

Пульс – бешеный. Куда там нильским водам!

Гневить не следует: настигнет и убьет.

Когда разгневан – страшно смугл и бледен.

Когда железом ранен в жизнь, в живот

но стонет, не страшится, кротко бредит.

В глазах – та странность, что белок белей,

чем нужно для зрачка, который светел.

Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,

как вольный франт. Вот так ее и встретил

в пустой аллее. Какова она?

Божественна! Он смотрит (злой, опасный).

Собаньская (Ржевусской рождена,

но рано вышла замуж, муж – Собаньский,

бесхитростен, ничем не знаменит,

тих, неказист и надобен для виду.

Его собой затмить и заманить

со временем случится графу Витту.

Об этом после). Двадцать третий год.

Одесса. Разом – ссылка и свобода.

Раб, обезумев, так бывает горд,

как он. Ему – двадцать четыре года.

Звать – Каролиной. О, из чаровниц!

В ней все темно и сильно, как в природе.

Но вот письма французский черновик

в моем, почти дословном, переводе.

2. Он – ей

Я не хочу Вас оскорбить письмом.

Я глуп (зачеркнуто)... Я так неловок

(зачеркнуто)... Кокетство Вам к лицу

Не молод я (зачеркнуто)... Я молод,

но Ваш отъезд к печальному концу

судьбы приравниваю. Сердцу тесно

(зачеркнуто)... Кокетство Вам к лицу

(зачеркнуто)... Вам не к лицу кокетство.

Когда я вижу Вас, я всякий раз

смешон, подавлен, неумен, но верьте

тому, что я (зачеркнуто)... что Вас,

о, как я Вас (зачеркнуто навеки)...

Одесса, ноябрь 1823 года

Взойти на сцену

Пришла и говорю: как нынешнему снегу

легко лететь с небес в угоду февралю,

так мне в угоду вам легко взойти на сцену.

Не верьте мне, когда я это говорю.

О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове

взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.

Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,

и он умрет, как снег, и обратится в грязь.

Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь

явиться на помост с больничной простыни.

Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!

О, кто-нибудь, приди и время растяни!

По грани роковой, по острию каната

плясунья, так пляши, пока не сорвалась.

Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.

Так было всякий раз. Так будет в этот раз.

Исчерпана до дна пытливыми глазами,

на сведенье ушей я трачу жизнь свою.

Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале

Себя не сохраню, его не посрамлю.

Измучена гортань кровотеченьем речи,

но весел мой прыжок из темноты кулис.

В одно лицо людей, все явственней и резче,

сливаются черты прекрасных ваших лиц.

Я обращу в поклон нерасторопность жеста.

Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.

Достанет ли их вам для малого блаженства?

Не навсегда прошу – пускай на миг, на миг...

* * *

Потом я вспомню, что была жива,

зима была, и падал снег, жара

стесняла сердце, влюблена была

в кого? во что?

Был дом на Поварской

(теперь зовут иначе)... День-деньской,

ночь напролет я влюблена была

в кого? во что?

В тот дом на Поварской,

в пространство, что зовется мастерской

художника.

Художника дела

влекли наружу, в стужу. Я ждала

его шагов. Сморкался день в окне.

Потом я вспомню, что казался мне

труд ожиданья целью бытия,

но и тогда соотносила я

насущность чудной нежности – с тоской

грядущею... А дом на Поварской

с немыслимым и неизбежным днем,

когда я буду вспоминать о нем...

Дом

Я вам клянусь: я здесь бывала!

Бежала, позабыв дышать.

Завидев снежного болвана,

вздыхала, замедляла шаг.

Непрочный памятник мгновенью,

снег рукотворный на снегу,

как ты, жива на миг, а верю,

что жар весны превозмогу.

Бесхитростный прилив народа

к витринам – празднество сулил.

Уже Никитские ворота

разверсты были, снег валил.

Какой полет великолепный,

как сердце бедное неслось

вдоль Мерзляковского – и в Хлебный,

сквозняк – навылет, двор – насквозь.

В жару предчувствия плохого

поступка до скончанья лет

в подъезд, где ветхий лак плафона

так трогателен и нелеп.

Как опрометчиво, как пылко

я в дом влюбилась! Этот дом

набит, как детская копилка,

судьбой людей, добром и злом.

Его жильцов разнообразных,

которым не было числа,

подвыпивших, поскольку праздник,

я близко к сердцу приняла.

Какой разгадки разум страждал,

подглядывая с добротой

неистовую жизнь сограждан,

их сложный смысл, их быт простой?

Пока таинственная бытность

моя в том доме длилась, я

его старухам полюбилась

по милости житья-бытья.

В печальном лифте престарелом

мы поднимались, говоря

о том, как тяжко старым телом

терпеть погоду декабря.

В том декабре и в том пространстве

душа моя отвергла зло,

и все казались мне прекрасны,

и быть иначе не могло.

Любовь к любимому есть нежность

ко всем вблизи и вдалеке.

Пульсировала бесконечность

в груди, в запястье и в виске.

Я шла, ущелья коридоров

меня заманивали в глубь

чужих печалей, свадеб, вздоров,

в плач кошек, в лепет детских губ.

Мне – выше, мне – туда, где должен

пришелец взмыть под крайний свод,

где я была, где жил художник,

где ныне я, где он живет.

Его диковинные вещи

воспитаны, как существа.

Глаголет их немое вече

о чистой тайне волшебства.

Тот, кто собрал их воедино,

был не корыстен, не богат.

Возвышенная вещь родима

душе, как верный пес иль брат.

Со свалки времени былого

возвращены и спасены,

они печально и беззлобно

глядят на спешку новизны.

О, для раската громового

так широко открыт раструба

Четыре вещих граммофона

во тьме причудливо растут,

Я им родня, я погибаю

от нежности, когда вхожу,.

я так же шею выгибаю

и так же голову держу.

Я, как они, витиевата,

и горла обнажен проем.

Звук незапамятного вальса

сохранен в голосе моем.

Не их ли зов меня окликнул,

и не они ль меня влекли

очнуться в грозном и великом

недоумении любви?

Как добр, кто любит, как огромен,

как зряч к значенью красоты!

Мой город, словно новый город,

мне предъявил свои черты.

Смуглей великого арапа

восходит ночь. За что мне честь

в окно увидеть два Арбата:

и тот, что был, и тот, что есть?

Лиловой гроздью виснет сумрак.

Вот стул-капризник и чудак.

Художник мой портрет рисует

и смотрит остро, как чужак.

Уже считая катастрофой

уют, столь полный и смешной,

ямб примеряю пятистопный

к лицу, что так любимо мной.

Я знаю истину простую:

любить – вот верный путь к тому,

чтоб человечество вплотную

приблизить к сердцу и уму.

Всегда быть не хитрей, чем дети,

не злей, чем дерево в саду,

благословляя жизнь на свете

заботливей, чем жизнь свою.

Так я жила былой зимою.

Ночь разрасталась, как сирень,

и все играла надо мною

печали сильная свирель.

Был дом на берегу бульвара.

Не только был, но ныне есть.

Зачем твержу: я здесь бывала,

а не твержу: я ныне здесь?

Еще жива, еще любима,

все это мне сейчас дано,

а кажется, что это было

и кончилось давным-давно...

Два гепарда

Этот ад, этот сад, этот зоо

там, где лебеди и зоосад,

на прицеле всеобщего взора

два гепарда, обнявшись, лежат.

Шерстью в шерсть,

плотью в плоть проникая,

сердцем втиснувшись в сердце – века

два гепарда лежат. О, какая,

два гепарда, какая тоска!

Смотрит глаз в золотой, безвоздушный,

равный глаз безысходной любви.

На потеху толпе простодушной

обнялись и лежат, как легли.

Прихожу ли я к ним, ухожу ли

не слабее с той давней поры

их объятье густое, как джунгли,

и сплошное, как камень горы.

Обнялись – остальное неправда,

ни утрат, ни оград, ни преград.

Только так, только так, два гепарда,

я-то знаю, гепард и гепард.

* * *

Какое блаженство, что блещут снега,

что холод окреп, а с утра моросило,

что дико и нежно сверкает фольга

на каждом углу и в окне магазина.

Пока серпантин, мишура, канитель

восходят над скукою прочих имуществ,

томительность предновогодних недель

терпеть и сносить – что за дивная участь!

Какая удача, что тени легли

вкруг елок и елей, цветущих повсюду,

и вечнозеленая новость любви

душе внушена и прибавлена к чуду.

Откуда нагрянули нежность и ель,

где прежде таились и как сговорились!

Как дети, что ждут у заветных дверей,

я ждать позабыла, а двери открылись.

Какое блаженство, что надо решать,

где краше затеплится шарик стеклянный,

и только любить, только ель наряжать

и созерцать этот мир несказанный...

* * *

Прохожий, мальчик, что ты? Мимо

иди и не смотри мне вслед.

Мной тот любим, кем я любима!

К тому же знай: мне много лет.

Зрачков горячую угрюмость

вперять в меня повремени:

то смех любви, сверкнув, как юность,

позолотил черты мои.

Иду... февраль прохладой лечит

жар щек... и снегу намело

так много... и нескромно блещет

красой любви лицо мое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю