Текст книги "А что же завтра?"
Автор книги: Айвен Саутолл
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
– Мой отец без работы, мистер Линч.
– Ах, твой отец без работы! А кто сейчас не без работы? По тому, как вы, ребята, разбазариваете мое достояние, и я могу легко оказаться без работы.
– Отец без работы, и все у нас в доме тоже без работы. Нам нужны деньги, мистер Линч. Как вам воздух, мистер Линч.
Джорджу он другой раз попытаться не дал. У него дома тоже все сидели без работы. Никакого исключения для Джорджа он не сделал. Не сделает и для Сэма.
Не могу я идти домой. Их это убьет. Вот ведь едешь на велосипеде, думаешь о своем, и вдруг все меняется. Ничего знакомого. Вроде как забыл свое имя или проснулся в чужой стране… На одно пособие не проживешь, куда там… Мама это сотни раз говорила, и так еле-еле концы с концами сводили. Ведь прибавился еще один рот – тетечка, и Пит был дома, а ему требовалось особое питание. «Лишись мы твоих денег, – говорила мама, – и все рухнет». Если я вернусь домой без работы, Питу конец. Это как камень ему на шею. Один он и недели не протянет. Мама все время повторяла: жестоко и бесчеловечно выгонять из дому даже здоровых детей. Вот так законы! Не лучше, чем в Средние века. И здоровым-то детям нелегко оказаться без поддержки семьи, а уж страдающему диабетом этого никак не выдержать. Мокнуть и мерзнуть, спать под открытым небом и есть что попало. Если Пит будет есть что попало, говорила мама, он умрет.
Что же я им скажу?
Как бы маму удар не хватил. А отец уйдет в свой угол и будет там сидеть, ни на кого не глядя. Ну, а тетечка как начнет пилить, так год не остановится. Ей только дай помучить человека. А Пит скажет: «Не волнуйся, мама. Ты же знаешь, я должен был давно уйти из дому. Если они пронюхают, что мне не двенадцать, а восемнадцать, беды не оберешься. Кончится мое пособие. Ты уж позволь мне уйти, хорошо?»
О господи!
Разве для таких, как Пит, не должно быть отступлений от правила, чтобы они могли оставаться дома и все-таки получать пособие? Мама говорила: «Не знаю, Сэм, что они там наверху думают. Говорят, что правительство у нас для народа, но мы-то этого не чувствуем».
…Он все еще плакал. Ничего такого, что могло бы его приободрить, не произошло, но окружающие предметы утратили неопределенность. Неопределенным оставалось лишь направление, в котором он шел. Потому что он шел – никуда. Нарочно шел – никуда. Попадись сейчас ему дорога, которая ведет на край света, он бы выбрал именно ее. И если бы в конце этой дороги оказалась дверь – распахнул бы ее и ступил за порог.
В одной руке у него был велосипедный звонок, в другой – два шиллинга да мелочью шесть пенсов, которые он вынул из мешочка для денег. Мешочек он бросил в канаву, и его уже заливала вода. Мешочек принадлежал мистеру Линчу. Вот и пусть, если хочет, придет да возьмет.
Но дорога, которую Сэм выбрал, действительно вела на край света. Если это твоя дорога, ты ее всегда найдешь. Сэму и выбирать было нечего.
ЧЕТЫРЕ
Через некоторое время – кто знает, который это был час, – у Сэма заболело левое плечо. Словно от тяжелой ноши. Словно у него вывих плечевого сустава. Тьма вокруг была кромешная, а болело все сильнее, прямо зубами драло. С ним так частенько бывало, стоило ему сильно устать, или промерзнуть, или надеть слишком тяжелую одежду. Похвастаться крепким сложением Сэм не мог, и к концу трудного дня у него обычно что-нибудь да болело. Даже легкая одежда начинала тогда давить на плечи. Может, там действительно какая-нибудь косточка вывихнута, а может, это был ревматизм. Сэм не знал, и никто не знал, потому что Сэм никому ничего не говорил. Зачем? Ведь никакой доктор не помог бы ему без денег.
Сэм был у врача лишь раз в жизни, по поводу ушей. Он слышал, как мама сказала: «Этим нельзя пренебрегать. Придется сводить его к врачу. Уж слишком близко к мозгу».
В семье у Сэма к врачу обращались, только когда собирались родить или помереть. Боль была ужасная, а тут стало еще хуже. Шутка ли – услышать, что у тебя болит слишком близко к мозгу. Раз речь пошла о враче, значит, болезнь неизлечима, наверно, вроде Питова диабета. А раз так, что проку бегать к врачу, ведь он же не гадалка и не сможет смягчить приговор, как ни серебри ладонь. Да он только отведет глаза, посмотрит в окно и пробормочет что-нибудь насчет того, что надо быть мужественным. «Не стану скрывать от тебя, мальчик: через полгода ты можешь умереть».
Но это была лишь серная пробка – в целый ярд длиной. «Я был ужасно смущен, – рассказывал отец. – Что этот мальчишка, никогда ушей не моет?» И Сэм был смущен. Пойти к врачу и вернуться от него живым было словно деньги зря выбросить. Вот если бы он там грохнулся замертво, тогда бы все его простили и охотно оплатили бы счета. Даже счет в цветочном магазине за венок.
Что только не приходит мальчишке в голову. И правда, все на свете как-то связано… Снова его мучает боль, снова он в растерянности.
Сэм, послушай, ну что ты здесь делаешь? Надо же понимать. На дворе ночь, а ты вместо того, чтобы идти домой, бредешь неведомо куда. Словно память потерял. Но ведь ты сам знаешь, что легко можешь вспомнить все, что захочешь, и во всех подробностях. Что ты затеял, Сэм? Позади тебя уличные фонари, бледные и расплывчатые, в их свете ничего не разглядишь, знаешь только, что они есть, мерцают сквозь пелену дождя огнями далекой гавани, недосягаемой и незнакомой. А впереди, за лугами, тоже недосягаемо далеко – желтые квадратики чьих-то окошек. Там поджидают путников, спешащих темной ночью домой. Но только не Сэма. Он совсем особый путник. Его ожидает лишь темнота. Целая ночь темноты.
Неужели мама не смогла бы ничего сделать? Что-нибудь бы еще продать. Как-нибудь бы расплатиться с Линчем и купить Сэму старенький велосипед, чтобы он снова мог работать. Ему бы сейчас сидеть дома у жаркого огня, вытапливать лед из костей. Ему бы сейчас опереться на маму. «Мама, помоги мне! Еще один раз помоги. Скажи, что делать. Еще один раз». Но приходит время, мальчик, приходит такое время, когда ты должен решать сам.
Все, что движется, Сэм, обычно движется к какой-то цели. Ну как трамвай по рельсам. Наверху, чтобы все видели, у него надпись: «Сити», или «Спенсер-стрит», или «Уотл-парк», или еще что-нибудь. Трамвай деловито трогается в путь и идет до своей конечной остановки. С божьей помощью он туда и приходит, если, конечно, по пути на него не налетает слишком много глупых мальчишек. Ну а ты, Сэм? Ты все идешь и надеешься, что где-то там в темноте тебя ждет другой день. День, который будет полон света и смысла. Но как далеко еще до него идти? Далеко, Сэм. Долго еще тебе придется идти. Свет вторника едва померк, а среда еще не родилась. Всю долгую ночь будет она лежать затаившись, скрытая глыбой темноты, набираясь сил, чтобы родиться. А что, если ты с ней разминешься?
Что, если среда лежит где-то там, на самом краю, а ты начнешь ходить по кругу – как бывает, когда человек заблудился, – и так к ней и не выйдешь? Тогда что же, темнота будет длиться, длиться и длиться? Ведь на свете много непонятного. Мир совсем не прост. Странные порой случаются вещи, такие, что и не придумаешь.
«Где же Сэм? – говорит сейчас, наверное, мама. – Что ты наделал, Сэм? – говорит она. – Боже мой, почему тебя до сих пор нет? Уже так поздно».
Кто-то постучит в дверь. Может быть, Линч. Посмотрит на маму так, словно она во всем виновата. Мама сожмется в комок от ужаса.
«Не знаю, что он с собой сделал, миссис Клеменс, – скажет Линч. – Его здоровье меня не волнует. Это ваше дело. Мое дело – газеты. Газеты не были доставлены. За них мне причитается восемь шиллингов. И еще два шиллинга и шесть пенсов мелочью. Этот мальчишка оказался обыкновенным вором. Как мальчишка Хоган. Итак, миссис Клеменс, что мы будем делать?»
РАЗЫСКИВАЕТСЯ
в связи с уничтожением шестидесяти четырех экземпляров газеты «Геральд» и постыдной кражей 2 шиллингов и 6 пенсов
СЭМЮЕЛЬ СПЕНСЕР КЛЕМЕНС,
14 лет, рост 5 футов 8 дюймов, вес 112 фунтов, глаза серые, лицо бледное, на левой щеке шрам (семи лет приложился к паяльнику).
СТРЕЛЯТЬ НА МЕСТЕ!
За доставку скальпа в полицейский участок будет выплачено вознаграждение в размере 2 шиллингов.
Но какой смысл расстраиваться из-за того, что могло происходить сейчас дома? Все равно что расстраиваться из-за прошлогодних серных пробок. Или из-за боли в плече. Или вообще из-за чего угодно. А вот почему он не пошел на железнодорожную станцию и не сел в поезд? В вагон с закрытыми окнами, с задвинутыми дверьми, с запотевшими от теплого дыхания стеклами. Пролетали бы невидимые мили, и ничего бы не болело, несешься себе вперед, и все. Ну конечно, сесть в поезд и уехать. Какой же он дурак. С двумя шиллингами и шестью пенсами куда только не доедешь. До Балларата, или Бендиго, или Бернсдейла, хоть за сто, хоть за двести миль – фантастические расстояния, если все свои 14 лет ты прожил в доме номер 14 по Уикем-стрит и не был нигде, куда нельзя добраться за полдня пешком или на велосипеде. Какой-нибудь парень пошустрее мог бы, наверно, и дешевле устроиться, а то и вовсе бесплатно, спрятавшись под скамейку или прицепившись снаружи, да только экономить на билете не всегда самое разумное. Но уж надо быть распоследним дураком, чтобы отправиться странствовать но белу свету вот так, пешедралом, на голодный желудок, под дождем и в такой темноте, словно мир еще и не начинался вовсе и бог не сказал: «Да будет свет!»
Вот какая это была темнота. Глаз выколи. Будто ты ощупью ползешь к краю, и то ли до него еще далеко, то ли ты уже подобрался вплотную и вот-вот сорвешься и упадешь, а может, вообще нет никакого края, отделяющего возможное от невозможного.
Впереди что-то замаячило. Кажется, церковь. В таких случаях чувство не обманывает. Ощущаешь перед собой нечто большое и нависшее. Да и что, кроме церкви, отважилось бы стоять там так одиноко в 1931 году? Конечно, церковь. Путь ему преградила сперва живая изгородь из каких-то не очень острых колючек, а потом ограда из проволочной сетки с калиткой, которую Сэм нащупал рукой и открыл. От калитки дорожка привела его к крыльцу с дверьми на три стороны. Двери были массивные, деревянные. Никакого укрытия от дождя они не давали, напрасно Сэм прижимался к ним и так и этак. Со всех трех сторон хлестал дождь, а четвертой стороны не было. Она была внутри, там-то он мог бы спрятаться. Через высокое полукружье окна наружу пробивался чуть заметный красноватый свет.
Войди внутрь, Сэм, и пусть тогда дождь льет, а ветер дует хоть всю ночь напролет. Войди, Сэм, и перестань думать о среде, до которой тысяча лет. Если заснуть в теплом, сухом, безопасном месте, тысяча лет пролетит как одно мгновение, прежде чем ты откроешь глаза. И то верно. А откуда ты знаешь? Про сон, что если заснешь, то проснешься уже по ту сторону? Приходится верить так. Закрой глаза, забудь обо всем и надейся, что завтра будет настоящее завтра, а не 12-е августа, до которого тысяча лет.
Но почему же бог запер свою дверь?
Такая массивная и крепко-накрепко заперта.
Разве ты, господи, не чувствуешь мое плечо? Не чувствуешь, как я изо всех сил жму? Это я, Сэм. Из прихода методистской церкви на Липкот-стрит, старой каменной церкви, что стоит там уже 60 лет. Я читаю все молитвы и никогда не пропускаю воскресной службы: ты же знаешь, за этим следит тетечка. Следит так, словно имеет личное распоряжение со святой печатью. А может, здесь живет католический бог? Ведь никогда не угадаешь. Разное люди говорят. Может, у него все по-другому?
Двери были из досок твердого дерева и скреплены поперечинами на болтах. Набухшие от долгих дождей, толстые и крепкие, они были совершенно нечувствительны к усилиям Сэма.
«Боже, открой мне свою дверь. Пожалуйста, открой. Только на эту ночь. Утром я сяду в поезд и уеду и не буду больше тебя беспокоить».
Все шесть створок – две передние и четыре боковые – на замок заперты от Сэма. В старину, говорят, было не так. Даже в Средние века, о которых все толкует мама, было не так. Церкви служили тогда убежищем. И укрыться в них могли даже убийцы, воры и беглые.
Под задней стеной, ниже уровня пола, оказалось что-то похожее на дыру. Как он ее заметил и зачем она там, было совершенно непонятно. Может, кошки вырыли или собаки, а может, сам бог быстренько приготовил ее для Сэма. Сперва Сэм пошарил рукой, потом просунул голову и, отчаянно проталкиваясь, втиснулся целиком. Внутри, под настилом церковного пола, было совсем темно, однако сухо и достаточно просторно, и Сэм улегся, свернувшись калачиком. Левое плечо он вдавил в землю, и боль понемногу утихла.
В тот вечер у них было собрание прихожан. В этой церкви по вторникам уже лет тридцать проходили вечерние собрания прихожан, и потом еще лет тридцать они проходили, покуда в 1967 году не построили эту модернистскую громадину, а старую церковь тогда сняли с фундамента и продали на вывоз вместе с термитами. Рывшийся в мусоре мальчишка нашел на месте бывшей ризницы 18 пенсов старыми деньгами и заржавленный велосипедный звонок, который уже не звонил. На 18 пенсов он купил себе кока-колы и шоколад с орехами, а звонок бросил на пустыре по дороге домой.
Сэм не слышал длившегося 45 минут собрания. Не слышал он и разговоров в ризнице, где потом пили чай с печеньем и, по обыкновению, сплетничали до половины десятого. Если бы он слышал, не исключено, что его жизнь сложилась бы по-другому.
ПЯТЬ
Сквозь сон Сэм почувствовал два горячих прикосновения: на груди и под лопаткой – и нехотя осознал чье-то присутствие, чье-то чужое, чуждое, постороннее вмешательство, словно бы вторгшееся издалека. Словно на полпути куда-то, куда ему так важно попасть, его вдруг останавливают и не дают дойти до конца. Сэм сопротивлялся, и горячие прикосновения то обретали, то утрачивали реальность и в конце концов стали частью сна, в котором тетечка, чтобы выгнать из его тела болезнь, лепила на него горячие припарки. Ну, уж этого он стерпеть никак не мог, даже в самом глубоком сне, и проснулся с воплем: «Сейчас же отстаньте, слышите? Не троньте меня! Можете самой себе ставить ваши вонючие припарки!»
Никакой тетушки не было, а припарки оказались двумя перепуганными кошками, которые, шипя, прыснули в стороны, когда он вдруг вскинулся и заорал, и сам он был перепуган не меньше их и плохо понимал, что к чему.
Он испустил вздох из бездны охватившего его отчаяния, из такой глубокой, глубокой бездны… Может, здесь и вправду обрывается мир и дальше – пропасть? Пальцы судорожно впивались в грязь, в пыль, хватались за комки глины – только бы удержаться, пусть и не понимая, где он и что с ним.
Ничего похожего на то, что обычно окружает тебя по утрам. В слабом сером свете едва проступали расплывчатые груды не то земли, не то мусора да виднелись похожие на ножки грибов столбы, на которые опиралась тяжелая темная громада. Все остальное под каким-то неестественным углом уходило в землю. Жуткая картина. Но было ни кровати, ни хлопающей шторы, ни отрывного календаря с изображенной на нем картой мира. Не было потрепанных комиксов (на стуле из гнутого дерева), которые, прежде чем они дошли до Сэма, читали и перечитывали 19 других мальчишек. И никто не звал его из кухни:
– Сэм, иди скорей. Да иди же, Сэм, а то в школу опоздаешь.
– Мам, а что на завтрак?
– Сосиски с картошкой, милый, но скорее выходи, а то у тебя не останется времени поесть.
Ничего похожего на это. Этого, наверно, больше уже никогда не будет. Он убежал из дому, как миллионы мальчишек до него. И среда наступила. Да, наступила. Он пересек реку Стикс,[1]1
Стикс – в античной мифологии река в подземном царстве.
[Закрыть] или как ее там называют, и снова забрезжил день. Что ж, могло бы быть и хуже.
Сегодня он должен сесть на поезд. Сегодня он должен уехать. И мысль об этом уже не была такой страшной.
Уехать? Куда? Да хоть за сотню верст. В этом было даже что-то приятно волнующее.
И не будет сегодня школы – и завтра тоже, – и не будет французского, и занудной тригонометрии, и никаких домашних заданий, и не будет тетечки – слава богу! – и не будет Линча и его мерзких газет. И не будет велосипеда. А как же мама и отец? А как же Пит?
Ну, что ему теперь делать – подсчитывать, что он выиграл и что проиграл, или предаваться панике?
Там, где раньше его согревали кошки, чувствовался холод. Уютно они к нему прижимались. Право же, уютно. И надо же ему было их так распугать. Приятно было чувствовать их рядом. Быть рядом с живым существом. А если это настоящая живая девушка? Вот, наверно, здорово!
– Кис-кис, – позвал Сэм. – Кис-кис, поди сюда. Погрей меня еще немного.
Удивительно, как ему, в общем, тепло и сухо. Сколько же это он проспал? Наверно, долго, если на нем успела высохнуть вся одежда. Ах, как это полезно для его ревматизма, наверняка сказали бы женщины у него дома. Но у него сейчас ничего не болело, только в желудке была ужасная пустота. Купить бы пирог или еще что. Со вчерашнего завтрака он почти ничего не ел. Правда, правда. Сейчас бы сочный такой пирог с мясом под томатным соусом. Не плохо бы. Интересно, пекут пироги по утрам? Да и какой сегодня день – одежда-то высохла? Может, он целую неделю проспал в обнимку с горячими кошками?
Если кошек разозлить, они ведь и глаза могут выцарапать. Кошки смотрят из темноты. Ну конечно, кошки. Кому же еще тут быть?
– Кис-кис, – позвал Сэм, словно он мог предложить им блюдце свежего густого молока и вечную любовь. Он очень надеялся, что это действительно были кошки, а не тигры в натуральную величину. – Да идите же сюда. Я вас не съем.
Пирог с кошатиной?
Под томатным соусом?
Бррр…
«Мяу-мяу, – послышалось слева. – Мяу-мяу», – послышалось сзади, и две молодые тощие кошки, чуть постарше котят, одна вроде рыжая, другая вроде черная, отделились от темноты и начали тереться о Сэма. Теплые, гибкие, мурлыкающие, они готовы были принять осторожную ласку его рук.
– Если вы обещаете не царапаться, – вздохнул Сэм, – я обещаю вас не есть.
Могло бы быть и хуже. Только представьте себе, проснуться с ядовитой змеей вокруг шеи. В объятиях со змеей – ну, это был бы конец.
Да… На дворе летали сороки – различить их болтовню было так же легко, как мяуканье кошек, и день от нее казался веселее. Вдали пел дрозд, вроде бы дрозд – большим специалистом по птичьим голосам Сэм не был. Если кукарекает – значит, петух. Если говорит «Полли, Полли» и щелкает орехи, считай, что попугай, не ошибешься. Если выводит тоненькие трели, это, надо думать, сорока. А если поет особенно нежно и красиво, то это дрозд или Эрни Скарлет с Уикем-стрит, который умел подражать всем птицам. Но сейчас это не мог быть Эрни, разве только он сегодня особенно в голосе: Эрни живет далеко отсюда. Где-то в отдалении заливались собаки, а совсем рядом, должно быть на крыше церкви, прогуливался и ворковал самодовольный голубь. Раздул, наверно, как шар, свою манишку, красуется перед голубкой. Голуби – мастера любезничать, почище людей. Да, кто только на свете не любезничает – народу-то вон сколько развелось. Нот и ты все ждешь да ждешь, что в твоей жизни что-то начнется. Словно поджидаешь поезда, который никак не приходит. Вглядываешься вдоль линии, а там – ничего.
Да, похоже, жизнь снаружи шла своим чередом, хотя не сказать, чтобы Сэма слепило сияние дня или оглушал шум человеческой деятельности. Может, там вообще обитают существа другой породы, и тогда, значит, можно без опасений вылезать, если, конечно, собаки не окажутся ищейками с мистером Линчем на поводке. Собаки Линч-вилла! А что? Кто из ребят работает на Линча, знают: он и не на то еще способен.
А вы, киски, как думаете?
Сэм нащупал в углу свое пальто – оно осталось с ночи такое же мокрое, как было, – и пополз с ним обратно к дыре. Но дыра теперь ему показалась слишком маленькой. Тут что-то не так, а может, это не та дыра, через такую можно протиснуться только с отчаяния. А может, он потому и протиснулся, что не видел, какая она маленькая. Чего толком не разглядишь, того и не опасаешься. Как только теперь отсюда выбраться?
Сэм протолкнул пальто и высунул на свет серого дня голову. Путь ему преградил край бетонной дорожки. Она-то откуда взялась? Такая твердая, такая прочная, и так она тут не к месту.
– Эй! – позвал Сэм.
Потом отодвинулся и попробовал еще раз. Чтобы защитить голову, он просунул вперед сперва одну, а потом и другую руку. Что-то было не так. В чем дело? С ума сойти!
– Слушай, Сэм, брось дурачиться, – говорил он себе. – Ты влезть смог, значит, и вылезти можешь. Это же основы математики.
Извиваясь и корчась, он просунулся еще немного. Что за черт?! Чем дальше лезешь, тем хуже получается. Из этого положения мир представлялся ему в каком-то странном ракурсе: край дорожки вставал как Великая Китайская стена, задний фасад церкви над ним угрожающе заваливался, а сосны взмахивали ветвями на ветру выше самого неба и зловеще гнулись. В странном мире он очутился. Может, надо было выползать как-то по-другому, например на спине, а не на груди? Это дало бы лишний размах. И удалось бы втянуть плечи обратно или выбраться наружу целиком, все лучше, чем застрять вот так.
Каким-то образом получилось, что угол спуска в эту яму не равен углу подъема из нее. У Сэма все чаще колотилось сердце, он изо всех сил старался не бояться; старался ни о чем не думать, не обращать внимания на то, что вдобавок ко всему ссадины, полученные под трамваем, кажется, начинали опять кровоточить; старался не думать и о том, что в его положении задача – пролезть через сифон канализационной трубы – может показаться просто плевой.
Кто найдет тебя здесь, Сэм, и когда, если ты сам отсюда не выберешься? Не раньше субботы, когда женщины придут прибирать церковь к воскресной службе. Они возложат цветы на тебя, Сэм, вместо того чтобы ставить в вазы. Разбросают вокруг головы и в ногах. Ты так и будешь торчать здесь, пока не умрешь? Сэмюель Спенсер Клеменс, скоропостижно скончался по причине того, что достиг возраста 14 лет и 4 месяца. Было бы ему сейчас 13, он бы запросто пролез через эту проклятую дыру. В том-то и беда: человек не привык к собственным размерам. Вымахал за ночь, как бобовый стебель из сказки, а сам даже не заметил, и люди не сказали – им-то что.
Может, стоит покричать, Сэм? И что тогда? Принесут лопату и тебя выкопают. Или пилу и распилят эту стену, или стамеску и выковыряют тебя из бетона, а то, пожалуй, примчится во всей красе пожарная команда и будет поливать тебя из брандспойтов – бр-бр! – покуда не размоет здесь всю землю. А зевак набежит – видимо-невидимо. Это если тебя услышат.
Где здесь дома, Сэм? И где все люди? Мужчины, спешащие на работу, ребята, бегущие в школу, – все, кто мог бы тебя услышать, если ты начнешь кричать? Похоже, парень, что ты пошел не в ту сторону и оказался за чертой города Мельбурна. Но даже если ты все-таки докричишься до кого-нибудь, что тогда? Смотришь, еще появится Линч. Появится мама. И все запутается еще сильнее. Помни, Сэм, ты ушел. Один. Сам по себе. Как Хинклер в своем маленьком аэроплане. Настал твой срок отправиться в путь. И ты уже в пути, хоть и не знаешь цели.
Он зарылся носками ботинок в землю, уперся вывернутыми руками в стену церкви и начал проталкиваться. По плечи не лезли. Надо было еще сильнее изогнуться, а ему для этого не хватало гибкости. Он не мог выгнуться кверху, по стене, и не мог перегнуться через дорожку. Он только вплотную уткнулся в ее бетонный край, будто цыпленок, которому стало тесно в яйце, а проклюнуть скорлупу ума не хватает. Да, дело плохо. Из рук вон. Надо же, как вышло!
…Сэм перестал напрягаться – что проку? Несколько минут он лежал так, обессиленный, тяжело дыша, постепенно с ужасом осознавая, что он здесь все равно как в гробу под заколоченной крышкой. И это была не досужая мимолетная фантазия, а вполне четкая мысль всерьез, и она захватила его и увлекла к безжалостному логическому концу. А по дорожке на уровне его глаз, мягко переставляя лапки, прошла кошка. Она показалась ему огромной, футов в пять ростом. Легла на спину и катается, довольная, будто у себя дома, будто не на бетоне, а на мягкой траве. Та же кошка, что спала с ним там внизу? Такая же тощая, и цвет рыжий. А может быть, одна осталась под церковью, роется, ищет выход, а это другая? Да нет, вряд ли. Никто там позади него не роется, нет там больше никаких кошек, ни рыжих, ни черных.
Просто это не та дыра. Он не в ту дыру полез. Надо же было так ошибиться, сделать такую потрясающую, вопиющую глупость. Второго такого дурака на свете не найдешь.
Тихо, друг. Сейчас разберемся. Как говорит тетечка, у ребенка есть голова на плечах, просто она у него бездействует.
– Помогите! Помогите мне!
Никого.
– Пожалуйста, помогите мне! Я понимаю, это глупо, но я застрял. Правда, застрял. И не могу вылезти.
Ну как это могло случиться? Просто непонятно. Вдруг оказываешься в безвыходном положении, и неизвестно, что делать. Если бы начать сначала…
Зашла, похоже, его звезда, или как это говорится… Закатилась его счастливая звездочка. А как же его ангел-хранитель, куда подевался? А как же бог в вышине, восседающий на облаке?
– Эй, неужели никто меня не слышит? Есть здесь кто-нибудь? Я под церковью, вот я где. Кто-то должен меня отсюда вытащить.
Но если поблизости и были люди, они, должно быть, сейчас шумно завтракали у себя дома или заводили граммофоны, а он тут чуть ли не под землей, кричи не кричи, звучит слабо. Да еще сороки, дрозды, ветер в соснах и множество других звуков.
Что такое случилось в мире? Почему все пошло наперекос, нарушился лад и порядок? Словно смерть твердо решила заполучить Сэма и не шла ни на какие уступки. Словно пришло его время. Словно он должен был погибнуть вчера под трамваем и остался жив только по недосмотру.
Хоть бы меня кто-нибудь услышал!
Мне всего четырнадцать лет.
Это же так мало. Мне еще рано умирать. Я еще столько всего хочу сделать. Поцеловать Роз… Исследовать в Египте гробницы фараонов… Выиграть забег на следующих соревнованиях… Совершить беспосадочный перелет через оба полюса…
Лежишь тут, словно дожидаешься конца, словно не можешь ничего предотвратить, не в твоей это власти.
Словно лежишь на своей койке в час, когда мир огромен, а сердце сжимается; лежишь один, а кругом затемнение, густая тьма, и ты такой маленький-маленький в безмолвной глубине ночи, и ты думаешь про немецкие «Фокке-Вульфы-190» над серо-голубой Атлантикой, где серые тучи несутся, задевая океанскую волну, как дождевые облака задевали верхушки сосен, когда ты лежал под церковью в четырнадцать лет. Так давно.
Тогда ты был мальчишкой и должен был делать мужскую работу. Потому что расти – это для мальчишки всегда мужская работа. А умирать – это работа для взрослого мужчины, твоя сейчас работа. И немецкие «Фокке-Вульфы-190» – это смерть (даже если ты немец). Для чего же еще их строили, для какой цели? Вся эта мощь. Все эти пушки. А внутри только и есть места что для стрелка и пилота. Их строят, чтобы убивать, и больше ни для чего. Чтобы убивать тебя, парень, потому что ты говоришь на другом языке и гимн твоей страны поется на другой мотив. Скажите мне, зачем еще они могут понадобиться, «Фокке-Вульфы-190», и получите от меня премию.
Так ты и лежишь ночью один, хотя есть еще вон и Джонни, старший лейтенант авиации Джонни Спейт, возраст – 22 года, на койке напротив, Джонни из Сиднея, на двенадцать тысяч миль отсюда. Джонни в алкогольном беспамятстве (для него это выход, ему в полете не нужны руки, но не для тебя, Сэм, – в твоих руках одиннадцать жизней и летающая лодка); Джонни, не ощущающий сейчас даже страха, нежный Джонни, который лежит себе на спине и храпит, как толстяк средних лет (он такой и будет, с брюшком, если не бросит пиво, с мягким колышущимся брюшком; оно у него вырастет лет через двадцать, если, понятно, он не умрет завтра или сегодня). Джонни лежит и храпит невыносимо, забыв и думать про пушки, которые разыскивают тебя в небе, про пушечные жерла, про пушечные стволы в крыльях самолетов, про пушечные снаряды, на которых значатся наши имена: этот снаряд – для Джона Спейта, штурмана, этот – для Роберта Сиднея Лайонса, стрелка, этот – для Брайена Говарда Фейрберна, механика, еще один – для Малькольма Мак-Глэшема, второго пилота, ну и – для Сэмюеля Спенсера Клеменса, командира. На каждом снаряде – имя. Правда, не каждый снаряд попадает, могу вас утешить.
И так – ночь за ночью (что у нас сейчас – июнь или май? 1941 год или 1942-й?). Сын какой из немецких матерей нажмет черную гашетку и размозжит выстрелом тебе голову? Какой парнишка из Гамбурга, волосы – конопля, глаза голубые, доберется до тебя, Сэм? Размажет тебя по переборке, будто ты – ведро краски.
А может, это ты, Сэм, размозжишь ему голову? Заманишь его, завлечешь погоней и круто вывернешь машину из пике у самой воды, а он не сможет повторить твой маневр и, не отрывая глаз от рамки прицела, ударится об воду в столбе пламени и брызг и растечется по волнам тонкой красивой пленкой, смирив ненадолго их пляску, чтобы заиграть всеми цветами радуги, когда в следующий раз выглянет солнце. В самом деле, почему только моя старенькая мама должна получать дурные известия? Может быть, теперь очередь чьей-нибудь чужой мамы, раз уж таков в наши дни порядок вещей? Мало того, что отец и Пит, так теперь еще и Сэм? И останется моя мама жить вдвоем с тетечкой? Да, вот уж вправду дурное известие! Но так уж устроен мир – везет не тем, кому надо.
Ты лежишь и считаешь тех, кого уже больше нет, считаешь гробы-самолеты, не вернувшиеся с заданий. Что за гробы? Длинные самолеты для длинных парней, других гробов нам не дают. Нас хоронят со всеми воинскими почестями, разве что без оркестра. Останки сжигаются на роскошных погребальных кострах, тут уж ничего не жалеют. Единственно, может, тебе не повезет и ты шмякнешься в океан, еще не успев сгореть. Тогда ты достанешься акулам или другим стервятникам моря. Уйдешь в зеленую толщу воды, глубоко-глубоко. Где вечная ночь. И, как водоросль, будешь колыхаться там в преддверии ада, пока не появится кто-нибудь, кому твои косточки придутся по вкусу. Восхитительные молодые косточки, столько лет взраставшие в саду жизни.
Любимая!
Ночами, когда все болит от усталости – устала душа и устало тело, лежать на этой койке и тосковать о ней. Другим все равно. Есть ведь такие. Может, они-то и счастливчики. Сегодня любит, завтра забудет – до следующего приезда домой. А Сэм не такой. Когда ее нет, в нем образуется пустота. Ему так одиноко. Выпала же судьба парню в 12 тысячах миль от дома оказаться однолюбом. Когда в мире полно красивых девушек и все только и мечтают тебя полюбить – потому что война, – а Сэму нужна одна единственная, которой здесь нет.