Текст книги "Горячие точки"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
Словно индеец из племени мумбу-юмбу, водитель втыкает по одной спичке в свои черные кудри. Сушить. Я под шумок краду одну сигарету и спичку, прячу: когда курево закончится, преподнесу нежданный подарок. В Афгане за такие штучки курцы молились на меня как на Бога.
Теперь остается лежать и слушать квохтание курицы. От «девочки» и протухающего мяса несет душком, но деваться некуда, и Борис поторапливает Махмуда – перебить «ароматы» сигаретным дымом. Водитель извлекает одну из спичек, Борис для гарантии трет ее серой о штанину и, совершенно уверенный в успехе, чиркает о коробок.
Однако огонь не взялся, ему не хватило усилий обнять тонкую талию деревца, и он сгорел внутри самого себя. Вторую трем и лелеем дольше, но эффект тот же.
И только тут доходит и насчет одышки, и стойких, невыветриваемых запахов, и якобы отсыревших спичек. Нас губит то, чему мы несказанно обрадовались в самом начале, – бетонные стены. Именно они не дают земле дышать, а сдвинутые над головой плиты замуровали не только нас, но и воздух.
– Может, постучим, – предлагает Махмуд. Взял доску, ударил ею по плите.
Шаги послышались сразу, словно охранник ждал сигнала. Тихо и грубо предупредил, даже не поинтересовавшись причиной вызова:
– Еще раз стукнете, вообще никогда не открою.
Зашуршала слюда – нас накрывали еще и пленкой. Затем – тишина. Даже цыплята исчезли, не говоря уже о тракторах и ребятишках. Полдень. Июнь. Жара. Борис попытался покрутить повязкой, заставляя двигаться воздух, но тут же, обессиленный, лег. Мне почему-то показалось, что умрем-задохнемся именно во сне, и предложил:
– Давайте меньше двигаться. Но только не спать.
Не спать – это значит думать. Когда-то в шутку мечтал-жаловался, веря в несбыточность:
– Эх, оказаться бы на какое-то время в одиночной камере! Чтобы остановиться, оглядеться, подумать о жизни.
Сбылось.
Теперь лежи. Думай, философ. И впредь зарекись вызывать на себя даже в шутку то, что серьезно на самом деле. Спецназ, который не вернется. Красивое название. Но от тюрьмы и от сумы, как говорится...
Но сейчас и думать лень. Мысли беспорядочно скачут, однако не отходят дальше основного и главного: выдержим ли? На часы смотреть страшно, на стрелки словно навесили пудовые гири, переплели их цепями, убрали смазку – двигаются с таким усилием и столь медленно, что в минуту вмещается до полусотни наших рыбьих вдыханий. Чем чаще дышим, тем медленнее и тягостнее уже не минуты, а секунды. И все-таки не мы – время пожирает наш воздух. И как страшно мерить его глотками. Как неравнозначно это...
– Сколько времени? – не выдерживая, интересуется Махмуд.
– Угадай, – тяну, растягиваю секунду, пытаясь сложить из нее хотя бы минуту.
– Три часа.
– Три часа – это ночью. А днем – пятнадцать, – учу парня армейским премудростям. Зачем? Чтобы не остаться в тишине и наедине со своими мыслями? Или из последних, но сил карабкаемся к жизни?
– Не выдержим, – вслух произносит водитель о том, что знает каждый.
Поговорить бы и дальше – просто так, цепляясь ни за что, но сил нет даже на это.
Сознание начали терять к вечеру. Проваливание в небытие – вообще-то, состояние пьянительное и сладостное, если ему не сопротивляться, пытаясь коротким и частым дыханием раздвинуть грудь и дать ей воздух. Брать его неоткуда, колодцы становятся пустыми не только без воды.
– Борис, не спи, – слабо просил своего начальника Махмуд, сам тут же уходя во мрак и тишину.
Из последних сил приподнявшись, ползу в угол, где стоит бутылка с остатками воды. Берегли ее на вечер. Но вечера не будет. Выплеснул ее на стену – может, «задышит»? Уткнулся в секундную прохладу лбом. Хорошо... Легко и сладостно...
Когда очнулся, вода на стене испарилась, лоб царапают мелкие камешки. Пытаясь отыскать сырое местечко, разобрал доски там, где утром мыли руки. Сухо. Бетон. Укладывать вагонку обратно не оставалось ни сил, ни желания. Снова уткнулся головой в развороченный угол и затих. Чему-то сопротивляться становилось бессмысленным. Вспоминать кого-то отдельно сил уже не было, и мысленно сказал сразу всем:
– Прощайте.
И оставил себя умирать в тихом спокойствии.
Но ведь как живуч человек. Издалека, сквозь ватную пустую тяжесть, но услышал, как скрежещет лом по бетону, отодвигая плиты. Успеют или нет? И тут же в яму провалилась прохлада. Но не раздавила, а принялась врачевать по-медсестрински приятными холодными ладонями лицо, шею, грудь. Свет фонарика заставил приоткрыть глаза – нужно было показать, что мы еще живы, чтобы не подумали, что мертвы и нас нужно вновь замуровать, пряча трупы. Нас некоторое время молча рассматривали, но повеление осталось прежним:
– Повязки.
Подняли на глаза хомуты с шеи. Подползли к лестнице, беззвучно опущенной в нашу могилу. Выползти самим сил не хватило, и нас вытащили наверх за руки. Вот тут уж ночной воздух надавил, сжал грудь, словно медсестру сменил грубый, недоучившийся костолом-массажист. По телу пошли судороги, ноги подкосились, и я рухнул на землю, корчась в судорогах. Рядом била дрожь вытянувшегося во весь рост Махмуда.
– Вы чего это? – с некоторой долей тревоги спросил Боксер.
Ответить смог лишь Борис:
– Задыхались. Не хватало воздуха.
– А что ж вы так неэкономно дышали? Наверное, слишком часто. В туалет пойдете?
Еще бы на танцы пригласил. Или по девочкам. А нам бы полежать, надышаться. Перестать дергать грудь короткими толчками в надежде найти там хоть каплю кислорода.
– Если можно, мы полежим, – отметает и танцы, и девочек даже холостяк Махмуд.
– Полежите, – совсем миролюбиво соглашается Боксер. Может, и в самом деле испуган? Приказали стеречь, а тут три полутрупа.
Щедрость расплескалась минут на сорок. Могло быть и дольше, но Борис попросил закурить, и вывод напросился сам собой – ожили. Когда снова оказались внизу, попросили оставить хоть небольшую щель для воздуха.
– Столько хватит? – поинтересовался Боксер, оставив меж плит небольшой треугольничек неба.
Неровная, словно нарисованная средь звезд детской рукой фигурка показалась нам ширью от горизонта до горизонта.
– Короче, не вздумайте помирать, – предупредил Боксер таким тоном, что можно было испугаться самой смерти: мол, после нее придумаю такое, что опять жить захотите. – Жратвы утром дадим.
А нам воздух – и жратва, и свобода, и счастье. Лежали, смотрели в треугольное, вместившее пять звездочек, небо и радовались судьбе, сохранившей нам жизнь. А утром в эту же щель просунули еще и кусок лепешки, бутылку бульона, чай.
– Мясо еще осталось? – голос незнакомый.
Словно виноватые в том, что оно протухло, задохнулось вместе с нами, солгали: да, конечно, спасибо. Даже я со своей решимостью ничего не стесняться поддакнул. Лишь бы оставили щель и на день.
Оставили. Но снова накрыли пленкой.
– Это чтобы цыплята не провалились, – попытались мы с Махмудом оправдать охрану, прекрасно видевшую наше вчерашнее состояние. В иное просто не хотелось верить.
– Какие цыплята! – не соглашается принимать игру Борис. – Идет психологическая обработка. И с «волчком», и сейчас с удушением.
– А смысл? Чего нас обрабатывать? С нас требуют какую-то военную тайну? На пять минут бы опоздали, и вся психология пошла бы коту под хвост.
Вяло спорим, больше глядим на белое пятнышко целлофана. Не сильны в физике, но академиев заканчивать не надо, чтобы понять: скоро солнце нагреет воздух, и мы вновь обрекаемся хоть и на более медленную, но тем не менее смерть. Второго раза нам не выдержать.
И снова сначала перестали гореть спички, потом появилась одышка. Вновь стали ползать по дну ямы, вынюхивая, в каком углу сохранилось побольше воздуха. Затем легли и, теряя сознание, стали ждать: или смерти, или Боксера.
Появился он.
– Живо наверх.
Про повязки не напоминает. Днем, еще в нормальном состоянии, на эту тему придумали загадку для «Поля чудес»: средство, при помощи которого осуществляется передвижение по Чечне, семь букв.
«Повязка».
Она и сейчас скрывает все вокруг, а нас толкают в машину, неслышно когда подъехавшую. И снова дорога в неизвестность, и снова тайные удары в живот, и кто-то подергивает с переднего сиденья предохранителем автомата: вы под прицелом, сидите смирно.
Сидим. Дышим. Откусываем от ночного воздушного пирога полный рот и, не прожевывая, тут же запиваем его воздушным прохладным настоем. Кусаем и запиваем. Насытиться, нажиться до очередного склепа. А может, отвезут в комнату, где мы провели первую ночь? Пусть хоть на две цепи посадят, но лишь бы имелись свет и воздух.
Привезли.
– Ступени.
Будет счастье, если они поведут вверх. Но нога проваливается вниз, откуда несет знакомым до боли запахом прелости.
– Пригнись.
Дверца узкая и низкая. Ступени земляные, вырыты изгибом. Около десяти. Внизу наступаю на что-то мягкое. Замираю. Что ждет здесь?
– Можешь снять повязку.
Милый бедный Красный Крест. Предполагал ли он, штампуя агитационные платки, что они станут служить людям именно для таких целей?
В подвале чадит лампа, но в первую очередь радуюсь земляным, в глубоких трещинах-разводах, словно морщинистый лоб столетней старухи, стенам. Пол устлан одеялами, что говорит о подготовке норы заранее. Сверху слепо спускается Борис, и на правах обжившегося хозяина принимаю его, отвожу в угол. Затем водителя. С новосельем!
С верхней ступеньки смотрит сквозь маску Боксер.
– Короче, располагайтесь. Авось здесь не помрете. И не шуметь. Сейчас принесем чай.
Исчезает. Дверь на самом деле маленькая, до нее шесть ступенек. Слышно, как ее запирают. Кажется, наручниками.
– В любом случае это лучше всего предыдущего, – отмечаем все вместе плюсы новой тюрьмы.
Пока готовят чай, обносим по углам лампу, знакомясь с хозяйством. На земляном полу – полуистлевшие матрацы, прикрытые одеялами. Подушки. В углу стыдливо и обреченно притулилась новая «девочка». Если в колодце нам предложили худенькую блондинку, то сейчас – полная брюнетка. А вот размеры ямы поменьше. Замеряю расстояния расческой: двенадцать штук – ширина, двадцать шесть – длина. Только улечься и не шевелиться. Зато высота – на вытянутую руку.
На дворе ночь, а я начинаю делать зарядку. Одновременно прислушиваюсь к себе, нет ли одышки. Вообще-то, огонек лампы колышется, значит, воздух есть. А важнее ничего и нет.
– Завтра неделя, как мы в плену, – вдруг подсчитывает Махмуд.
Замираем. Неделя – это сто лет или одно мгновение? В свою первую пленную ночь думал, что семи дней хватит нашим оперативникам на мои розыски. И какой длинной она тогда казалась! Наверное, как раз на то количество раз, которое мы умирали и рождались заново.
Нет, неделя – это все-таки сто лет, которые просто пролетели мгновенно.
8
Зато очередные триста лет, то есть двадцать один день, превратились в единую нескончаемо душную ночь. Да, воздух был. Да, рано-рано утром и в двенадцать ночи приносили еду: чай, хлеб, сосиску, помидор – что можно схватить на рынке. Иногда, но зато по три-четыре дня подряд, могли опускать на ступеньки только миску творога, перемешанного с солью и чесноком.
– Это вкусно, это очень вкусно, – уговаривал себя Махмуд, чайной ложечкой уменьшая свою долю.
Но мы лишились света. Узенькая, в иголочку, полоска между рассохшимися досками в дверце и белесый, уже в ниточку, штрих поверх проема напоминали букву «Т».
Тупик.
Дней через пятнадцать, когда стали гноиться глаза, вдруг обнаружил: стою на коленях перед этой буквой и совершенно машинально твержу:
– Ненавижу!
Тупик. Темноту. Безвыходность ситуации. Свое бессилие. Куда-то исчез Боксер, и хотя вместо него стал появляться высокий спокойный парень, прозванный нами Хозяином, мы лишились еще и общения. Хозяин на любые наши вопросы отвечал односложно «ну», и порой мы даже скучали по резким, всегда подводившим нас под расстрел или сумасшествие психологическим беседам Боксера.
Поняли, что если хотим что-либо узнать, то во время передачи еды нужно задать только один вопрос. И даже чтобы не вопрос это был, а какое-то размышление, приглашение к разговору или обсуждению, не требовавшим от охранника ответственности и обязательств.
Вопрос готовили, оттачивали часами, определяли, кому из троих его лучше задать. И вместо, допустим, ежесекундного: «Ну делается ли по нам хотя бы что-либо?» – в конце концов звучало безобидное сочувствие:
– Наверное, надоело вам с нами возиться...
– Ну.
Не прошло. А что, если попросить помыться? Если с нами вопрос решается, прикажут потерпеть. Если грядет долгое сидение, ведро воды не пожалеют.
Не пожалели. Плохо...
Во время очередного полночного и одиночного вывода в туалет надолго пропал Борис. Следом приглашают наверх меня. Я, нужно мне было в туалет или нет, никогда не отказывался лишний раз вылезти на свежий воздух. На этот раз перекинуться с Борисом даже парой слов, почему его задержали, не смог. Дорогу, хоть и в повязке, изучил, но на этот раз повели в другую сторону. В плену все новое, непривычное изначально таит опасность и заставляет напрячься.
– Раздевайся, – останавливает Хозяин. Зачем? – Ополоснись.
Значит, свобода не завтра, а тем более не сегодня.
Настроения нет, мыться не хочется, хотя весь липкий от пота. Но завшивеем – себе станет дороже. Теперь надо другой вопрос готовить. И думай, что лучше: находиться в неведении и каждый день встречать с надеждой или реально смотреть на действительность и искать элементарные способы выживания? В плену идет игра в подкидного, к тому же ты вынужден играть вслепую. Но смухлюешь – глядишь, и выиграешь. При этом зная, что ежели попадешься, от соперника пуля в лоб обеспечена.
Ополаскиваюсь, поливая самому себе из кувшина. Хозяин стоит в стороне. Разрешают снять платок. Сплошная темень, к тому же приставлен лицом в каменную стену. Даже буквы «Т» нет, проклясть нечего.
Назад до подвала не доходим. На этот раз останавливает Боксер.
– Хау ду ю ду, полковник?
Голос сбоку. Чувствую подвох, но распознать его не могу. Пауза, как и в первом подвале, затягивается, но на этот раз решил молчать.
– Ты что, не знаешь английский?
– Нет. Учил немецкий.
– Не надо! В КГБ все учат английский. Я тебе обещал отрезать уши, как только узнаю, что ты контрразведчик?
– Да. Но я журналист.
– А у меня нет времени заниматься перепроверками, мне воевать надо. Журналистское удостоверение – «крыша». Но как тебя усиленно принялись искать спецслужбы, говорит о том, что ты – их человек. Простого смертного так не ищут. Ты – из ФСБ, а с этими ребятами у нас разговор короткий.
Чувствую, как слабеют ноги. И сам не пойму, от чего: то ли от угрозы и полной своей беспомощности доказать что-то обратное, то ли от первой весточки– меня ищут. Ищут!
– Иди и готовься к расстрелу. Могу и не идти. Я готов.
– Иди, – толкают в спину. Они отмеряют мне часы и минуты.
В яму запихивают ногой.
А отрезанные уши мне приснились через два дня: якобы в какой-то клинике мне приделывают вместо них протезы. Они не подходят по цвету к лицу, и я прошу их заменить...
Из рассказа
заместителя директора ФСНП России генерал-майора налоговой полиции А. Пржездомского:
Первый упор во всех газетных публикациях был сделан, конечно, на то, чтобы до боевиков дошла информация: Иванов, скорее, писатель, чем офицер. Мы понимали, что тем самым даже поднимаем вам цену и потом будет труднее вас вытаскивать. Но в тот момент важнее было, чтобы вас не расстреляли под горячую руку именно за полковничьи погоны. Опасения на этот счет имелись: после артиллерийских или авианалетов жители сел требовали отмщения, и боевики в последнее время стали привозить на эти места пленных офицеров и демонстративно расстреливать их.
Конечно, создали оперативный штаб по вашему поиску и освобождению. Заседали ежедневно: что сделано, что еще задействовать?
ФСБ дала команду своим сотрудникам начать поиски непосредственно на месте. Этим же занялось МВД, имевшее в Чечне свои структуры. Ориентировки по вам ушли в Главное разведуправление Министерства обороны и отдельно в разведотдел Северо-Кавказского военного округа.
Наши оперативники вышли на всех мало-мальски значимых чеченцев-коммерсантов в московской диаспоре. Понимая, что здесь игры отошли в сторону, настоятельно попросили и рекомендовали передать по всем каналам – родственным, деловым – в Чечню: если Иванов будет убит, налоговая полиция воспримет это как вызов правоохранительной структуре, а мы – не мальчики для битья. Разговор мог быть только таким – жестким, требовательным, с позиции государственной структуры.
Директор ФСНП Сергей Николаевич Алмазов, взявший операцию по освобождению под личный контроль, произнес ключевую фразу, от которой мы все затем и плясали.
– Спасти Иванова – дело чести налоговой полиции. Иных разговоров не должно быть.
Однако первую достоверную информацию о том, что вы живы, мы получили через посредника лишь 18 июля...
В это же время, самостоятельно:
Евгений Месяцев, кинорежиссер, мой добрый приятель, позвонил в штаб воздушно-десантных войск, командующему Е. Подколзину:
– Евгений Николаевич, в Чечне пропал Иванов, бывший десантник. Всю жизнь писал про «голубые береты». Неужели не вытащим?
К тому времени практически все десантные подразделения из республики уже вывели. Но в оставшиеся мелкие разведгруппы ушла шифровка: помимо основных задач предпринять усилия по поиску и освобождению Н. Иванова.
Ваня Анфертьев, мой однокашник по Львовскому политучилищу, вышел на Казань и Ереван, подключил к поиску и спасению высших духовных лиц Татарстана и Армении.
Комиссия по делам военнопленных, возглавляемая генералом В. Золотаревым, добились, что мое имя внесли в списки насильственно удерживаемых и подлежащих обмену под вторым номером.
Редакция газеты «Московский комсомолец» отправила в столицу Турции Стамбул своего корреспондента с заданием выйти на исламские организации, поддерживающие чеченских боевиков, и через них попытаться что-то узнать о моей судьбе.
Депутат Государственной думы, мой земляк, писатель Юрий Лодкин написал письмо Руслану Аушеву и попросил ингушскую сторону включиться в поиски. Было отправлено им и письмо президенту Ичкерии 3. Яндарбиеву, кстати, поэту, члену Союза писателей СССР.
Владимир Осипович Богомолов, автор «Момента истины», набрал, наверное, несколько сотен телефонных номеров, не давая ни на один день забыть обо мне тем, кто хоть как-то мог помочь в поисках.
Мои добрые знакомые, светлые люди мать и дочь Л. Жукова и О. Жукова вместе с военными журналистами заказали в Никольском храме Москвы молебен в честь святой великомученицы Анастасии Узорешительницы, прославившейся тем, что часто, поменяв роскошные одежды на нищенское рубище, тайно выходила из дома и обходила темницы. Покупая за золото вход в них, умывала руки и ноги заключенным, расчесывала им спутанные волосы, смывала их кровь, перевязывала раны чистыми полотенцами, подавала каждому еду и питье. Желая помогать больным и несчастным, выучилась врачебному искусству, став отрадой для всех тяжко испытуемых и изнемогающих телом заключенных невольников.
Существует, оказывается, и связанная с этим именем «Молитва заключенного»:
«...Облегчи бремя бедствия моего. А ежели понести мне суждено, да понесу с терпением ради очищения грехов моих и ради умилостивления Твоего правосудия... Да не постыжен буду перед лицом всего мира на страшном суде Твоем. Прихожу к Тебе скорбный и печальный, не лиши меня духовного утешения. Прихожу к Тебе омраченный, яви мне свет упования спасения...»
А мы сидели в сплошной темноте погреба и от нечего делать играли в города. Первым всегда шел Нальчик. Как в известном фильме:
– А почему Нальчик?
– А мы туда не доехали.
А что еще можно придумать, чтобы убить время в темноте? Ну, перебрали все виды спорта, зверей и птиц, мужские и женские имена, пересказали анекдоты и свои судьбы – а через неделю все равно лежим, молчим. Утром, правда, зарядка – помахать руками, поприседать. Ходить негде, топчемся на месте. Просто переминаться неинтересно, быстро надоедает, и придумываю новую забаву:
– Пройдусь-ка я до метро. Вслух.
«Иду» по Маросейке от налоговой полиции до «Китай-города», рассказываю-вспоминаю, что встречается по пути. Ребята слушают – тоже занятие. Махмуд иногда подколет:
– А девочки в Москве-то хоть есть? Что-то ни одной пока не встретилось. Гляди, какая краля навстречу плывет.
Когда они и сами могли с закрытыми глазами пройти этот путь, когда очередность городов знали, как таблицу умножения, и даже не вторгались в отполированный перечень соседа, начал вспоминать песни.
Про то, что мне медведь на ухо наступил, знал с пеленок, но ребята терпят мои напевы и иногда подсказывают слова. 3ато в памяти всплыли строки, казалось бы, навечно погребенные и утоптанные современной попсой:
Возвращайся, я без тебя столько дней.
Возвращайся, трудно мне без любви твоей...
А эта:
Я вернусь к тебе, Россия.
Знаю, помнишь ты о сыне...
Приходилось петь и с купюрами. Махмуд как-то попросил «из зала» военных, фронтовых песен. Конечно же, первым номером пошла «Жди меня». Но когда пропел: «Туман, туман, седая пелена. А всего в двух шагах за туманами война», – тут и споткнулся. Все же допеваю очередную строчку – конечно, шепотом, все четыре месяца мы разговаривали только шепотом, – «Долго нас невестам ждать с чужедальней стороны», а в памяти вырисовывается очередная: «Мы не все вернемся из полета...»
Чур не про нас.
3апинаюсь, пропускаю концовку. 3ато вспоминаю Людмилу Даниловну Чемисову, прекрасную певунью из «Советского воина». Не только с совершенно чудным голосом, но, главное, знающую миллион песен. И не по одному куплету, как все смертные, а от начала и до конца.
– Ну что, Даниловна, споем? – разговариваю сам с собой.
– Лучше бы она одна нам спела, – как-то осторожно намекает на мои вокальные данные Борис. Стопроцентно уверенный, что незнакомая Даниловна в любом случае поет лучше меня.
Но ни другу, ни врагу не желаю подобной сцены. Выпало мне тянуть этот мотив – допою его до конца. Сам. Как смогу.
А вот отношения между нами самими – еще осторожнее. Сокамерников не выбирают, взгляды на жизнь и на события в стране у нас с Борисом порой прямо противоположные. Махмуд чаще молчит, но когда мы переходим с шепота на голос, взрывается:
– Как же вы мне надоели. Все, уйду от вас. Оставайтесь одни.
Уйти некуда. Ни ему, ни нам. Смотреть некуда. Делать нечего.
– Нальчик.
– Калуга...
Глаза гноиться первыми начали у Бориса: он однажды утром не смог расцепить слипшихся век. Вспоминаю десантно-полевые медицинские хитрости: кажется, воспаления снимаются заваркой чая. Попросил Хозяина принести чай без сахара. И вот утром и вечером, словно вшивые интеллигенты, пальчиками промывали глаза, а затем, уже как бомжи, рукавами вытирали подтеки.
Но это оказалось порханием бабочек по сравнению с зубной болью, которой стал маяться Махмуд. Он вначале притих, затем принялся искать себе пятый угол. Нашел, когда улегся лицом в пузатый, «беременный» нашей мочой живот «девочки». И предпочел его боли. А тут еще вместо Хозяина стал появляться его Младший Брат. Он ни на мгновение не задерживался в подвале, за что, видимо, и бился постоянно головой о низкую притолоку дверцы. Разговор с ним мог идти только о миске и в одну сторону: «Давай» и «Возьми».
– У Махмуда зуб болит, есть чем полечить? – почти безнадежно пытаюсь остановить его.
Оказалось, знает не только другие слова, но и стоматологию:
– Можем только выбить.
– Ну тогда дайте хотя бы чеснока, лука. Сала, наконец, – прошу в закрывающуюся дверь.
Борис наваливается на меня, гасит последние слова:
– Какое сало? Ты что! Мусульманам по Корану нельзя есть свинину.
А держать людей в темницах – разрешено? Любим мы выбирать даже в религии то, что удобно и выгодно. А я просто знаю, что кусочек сала, приложенный к десне, рассасывает боль. Религия – это помощь, а не пустая вера...
Но просьба оказалась услышанной. Утром Хозяин вначале принес анекдот:
– Заболел у чеченца зуб. Стонет, сам бледный. А тут гости едут. Чтобы не показать, что он страдает из-за какого-то зуба, хозяин отрубил себе палец. И теперь на вопрос, почему бледный и стонет, гордо поднимал перебинтованную руку: «Да вот, нечаянно отрубил себе палец». «Э-э, – махнули рукой гости. – Главное, чтобы зуб не болел».
А днем, что само по себе небывалое дело, дверь открыл исчезнувший было Боксер.
– Узнаете? – присел на корточках вверху. Кивнули, как старому знакомому: салам алейкум. Бросает нам вниз две головки чеснока и две свечи.
– Короче, забочусь о вас. Чтобы цинги не было и свет имелся. Так, Николай?
Меня впервые называют по имени! Запомним число – 9 июля. Наверху, то есть на воле, что-то произошло? Хорошие новости?
Нетерпение столь велико, что спрашиваю открыто, без подтекста:
– С нами что-то решается?
– Решим. А не решим – пристрелим, – в своей манере заканчивает разговор Боксер.
– Все нормально, – сдержанно радуемся появлению старого знакомого.
Но все рухнуло в одночасье, когда в этот же вечер над селом стали заходить на боевой курс самолеты, сбрасывая неподалеку бомбы. И если уж вздрогнули от неожиданности морщинистые столетние стены подземелья, то что тогда говорить о нас.
– Что там? – спросили у Хозяина, принесшего глубокой ночью неизменные сосиску и помидор.
– Снова война. По телевизору показывают разрушенные дома и убитых детей. Обещали же, что после выборов все затихнет!.. Нет, России нельзя верить.
Остался сидеть на корточках, словно не хотел выходить наверх, где продолжалась бомбежка. Я не кончал музыкальных школ, но, кажется, сегодня заткнул за пояс своим открытием Баха, Бетховена, Шуберта, Чайковского и Шостаковича, вместе взятых. В природе существует, оказывается, восьмая нота, которая и определяет всю музыку. На войне это – падающие авиабомбы.
– У нас... есть какие-то шансы?
– Теперь нет. У вас теперь никаких шансов. И уходит.
Скажи подобное Боксер – поделили бы на пятьдесят. Плохо, когда начинают разговаривать и приносить плохие вести молчаливые. У них все слова – правда. Зачем ночь, если день так же бессветел и долог. К чему слова в песне, если восьмая нота заглушила, заткнула за пояс все эти божественные «до-ре-ми-фа-соль-ля-си» подобно тому, как я перед этим щелкнул по носу композиторов.
Но ужин-то принесли! В «волчке» вроде тоже прощались с жизнью... Верить, верить в нее до последнего!
– Главное, чтобы зуб не болел.
Сказал, скорее, для себя, но заворочались, сминая напряжение, и ребята.
– Ну когда я вас наконец покину, – застонал Махмуд. – Надо было напоминать про зуб!
Но в голосе нет злобы, и жалуется он только ради поддержки иного, чем мысли, разговора.
– А он еще сало просил, – напоминает водителю Борис, втягиваясь в разговор.
Но что втягиваться, когда совсем рядом земля застуженным старцем отхаркивается кровавыми сгустками-осколками. А ее все бьют, бьют, бьют, не давая ни отвернуться, ни отдышаться.
Значит, опять война. Перед президентскими выборами присмиревшая, надевшая платочек, припудрившая носик и подрумянившая щечки, она вновь смыла ненавистный ее духу макияж и ощерилась клыкастым ртом. Выпустила из-под рукавов воронье-самолеты. Напустила дым-огонь на селения, растолкала уставших – в бой, в бой, в бой. Разбудила успокоившихся и примирившихся с тем, что есть, – драться, драться, драться. И неужели кто-то надеется, что выросшие (не погибшие!) чеченские дети станут с уважением или любовью относиться к русским: «Это они меня убивали». Какая чеченка-мать промолчит, когда ребенок спросит: «А кто это стреляет?» или «А кто убил моего папу?»
Не позволяй, чтобы из твоих сыновей делали варваров, Россия. Не приучай и не заставляй их уничтожать собственный народ и собственные города. Кто же придумал ее, эту странную войну, которая никому вроде не нужна, но которую тем не менее не прекращают? Ведь за каждой развязанной войной стоят конкретные люди... Впрочем, иногда войны не нужно и развязывать. Их можно попросту не предотвращать...
Только нам ли, загнанным в нору, думать и печалиться обо всем человечестве? Это все равно что тушить пожар во время наводнения: не сгорит, так затопится.
Оставалось единственное и самое благоразумное: не рвать нервы и не психовать. Если могила для нас вырыта, то пусть уж лучше в нее столкнут, чем лезть туда самостоятельно.
Бомбежка продолжалась дня три. Самое странное, но она раскрепостила Хозяина. У него не то что проявилась речь, а в словах становилось все больше и больше боли, непонимания происходящего. Правда, что о собственной боли любят говорить даже молчуны. Его же история, вероятно, типична для многих боевиков. Дом разбомбило в первые дни войны. Деда перевезли к знакомым в горное селенье (при нас по-прежнему не упоминалось ни имен, ни каких-либо названий), – там заболел, не ходит. Отец с матерью и младшими братьями уехали к родственникам за пределы Чечни. Хозяин с одноклассниками остался в селе сторожить остатки жилища. Когда пришли федеральные войска, взял автомат, ушел в горы. Два года воюет.
На наш намек на то, что мы ценим его спокойствие, невольно передающееся нам, ответил невозмутимо:
– Пока вы в плену и беззащитны, лично я вас пальцем не трону. Но прикажут расстрелять – расстреляю, в этом не сомневайтесь. Сахар есть?
Его стали приносить в банке из-под пива. Как ни укрывали ее от муравьев, те проникали к сладости, перемешивались с песком настолько, что очистить сахар становилось невозможно. Кроме как высыпать черно-белую шевелящуюся массу в кипяток, а затем отцеживать сквозь зубы ошпаренные тушки.
– Питательнее, – нашли оправдание, чтобы не брезговать. При выживании книгу жалоб требовать глупо.
Когда самолеты оставили в покое землю и небо, чуть успокоились и боевики. Даже однажды ночью на допрос меня вызвали по имени.
Да что имя! Наверху, ткнув под колени, подставили скрипучий стул. Для долгого разговора? Или сообщат вести, от которых подкосятся ноги?
Сажусь, прекрасно сознавая, что он стоит на земле на одной ножке. Да и со стула порой кувыркнуться можно гораздо быстрее, чем стоя на ногах.
– Где служил в десантных частях? – голос сзади меня новый, незнакомый.
Перечисляю: Псков, Прибалтика, Афганистан. Что-то сказал про ФСБ Боксер, но по тому, что его резко обрывают, понимаю: допрашивает Старший.
– Как укладывается парашют?
Нет проблем, хоть сейчас уложу. Но зачем это Старшему? Делать меня инструктором-парашютистом?
– Книгу «Гроза над Гиндукушем» ты написал?
– Я.
– Она у меня есть. С фотографией. Ты в самом деле писатель.
Наконец-то! В другое время откинулся бы на спинку стула и забросил нога на ногу. Но что несут эти «открытия»? Стул лишь нащупал землю второй ножкой, не более того...
– Насчет твоих отношений с Грачевым тоже все подтверждается, – продолжает поражать своей осведомленностью Старший. – Мне Грачев тоже враг, но ваши дела – это ваши, и мне на них плевать. А вот мы с тобой служили в Афгане рядом. Служили бы вместе – может, и отпустил бы. Сейчас могу лишь пообещать, что просто так, из прихоти, мы тебя не расстреляем.