Текст книги "Русская жизнь. Гоголь (апрель 2009)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
* ДУМЫ *
Карен Газарян
Хохлосрач
Классик-малоросс
Однажды летел я в Киев порожним рейсом: в салоне самолета было от силы человек семь. Они спешно знакомились: большинству постсоветских людей и сорок минут одиночества в тягость. Стюардесса выглянула из-за ширмы с внушительной кипой газет, продефилировала взад-вперед, раздала несколько экземпляров. Пассажиры пошуршали газетами – ничего интересного. Стали беседовать.
– Кстати, – спрашивал звонкий голос откуда-то сзади. – Я вот так и не понял! А где это в Москве памятник великому украинскому писателю Гоголю?
– Где – где! На Гоголевском бульваре! – следовал ответ. – Но Гоголь – великий русский писатель!
– Русский?! Ха-ха! Ха-ха!
– Да!!! Русский! Это он только по крови украинский!
Дело было в середине 90-х. Перетягивание Гоголя было тогда политической реальностью российско-украинских отношений, когда газовый примат материи над духом еще не был столь неоспорим. Дискуссия проистекала при высоком коммунальном градусе. Потом о Гоголе забыли и вспомнили о несанкционированном отборе топлива из трубы. Сто пятьдесят миллионов русских и пятьдесят миллионов украинцев стали геополитиками. Но теперь, в час короткой весенней передышки, Россия и Украина приготовили новое культурное сражение: русский режиссер украинского происхождения Владимир Бортко снял «Тараса Бульбу», «Тараса Бульбу» же (под названием «Песнь о Тарасе») сделал Петр Пинчук, украинский режиссер украинского происхождения. Оба торопились: в Киеве хотели выпустить украинский фильм на экраны прежде русского, в Москве наоборот. Из салона самолета (шашлычной, магазина, метро, кухни) спор вышел на большой экран.
Однажды, перед самым концом СССР, в спор уже включалась творческая и научная интеллигенция. Русских писателей с нерусскими фамилиями тогда было принято спрашивать: «А вы в самом деле русский писатель? Или все же киргизский, абхазский, грузинский, еврейский?» И они отвечали – всерьез, вдумчиво, многословно. Гоголь был мертвым классиком, вместо него отвечали кандидаты филологических наук. Конечно же, говорили они, «Вечера на хуторе близ Диканьки» написаны на украинском материале, но – смотрите, уже в них чувствуется сильнейшее влияние немецкого романтизма, а после, в «Мертвых душах», уже и вовсе нет ничего украинского, а одна только энциклопедия русской жизни, куда более полная и суровая, чем в романе в стихах, применительно к которому принято цитировать эту белинскую пошлость. Про немецкий романтизм широкий советский читатель не знал ничего или почти ничего: в школе тому не учили, а единственное знакомое стихотворение Гейне «Лорелей» в творчестве Гоголя никак не отзывалось. Потому филологическим кандидатам верили на слово, тем более что «Мертвые души» читал и разумел каждый: вот Чичиков, вот Коробочка, вот Собакевич, а вот Плюшкин, ну а вот птица-тройка, николаевская Россия, которая несется во весь опор вдаль, вперед, к новой неизбежной социально-политической формации. При чем тут Украина?
А при том, что все гоголевские герои – хохлы. И Чичиков, и Коробочка, и Собакевич, и Ноздрев, и даже Плюшкин совершеннейший хохол. С виду не скажешь: нет у них ни чубов, ни усов, ни шаровар, ни красной и белой свитки, ни даже детей, которым помогают ляхи. Но и нет у них ничего, что указывало бы на их русскость. Неуступчивы, жадны, хлебосольны; не люди и даже не маски, а какие-то элементы таблицы Менделеева со своими особыми свойствами, из которых состоит русская почва, разъятая Гоголем. И в результате химической реакции проступает в них какая-то специальная малороссийская мягкость, нигде более в русской словесности не заметная, зато хорошо знакомая по «Вечерам» и по «Миргороду». И по всему тексту поэмы «Мертвые души» разлита тягостная рефлексия провинциала, почти инородца. Даже самый русский помещик Ноздрев – не что иное как зеркало, в которую смотрится эта рефлексия:
«– А вот же поймал, нарочно поймал! – отвечал Ноздрев. – Теперь я поведу тебя посмотреть, – продолжал он, обращаясь к Чичикову, – границу, где оканчивается моя земля. Ноздрев повел своих гостей полем, которое во многих местах состояло из кочек. «…» Прошедши порядочное расстояние, увидели, точно, границу, состоявшую из деревянного столбика и узенького рва.
– Вот граница! – сказал Ноздрев. – Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое«.
В этом самом месте и вправду пролегает истинная граница: герой заканчивается, путаясь с автором, и то, что принято считать бахвальством, оборачивается растерянностью, которую испытал когда-то юный Гоголь, приехав из малороссийского захолустья в центр огромной империи, растерянностью, которая легко может обернуться сумасшествием, когда чужим становится весь мир, спрессованный и сжатый: «Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится предо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане; с одной стороны море, с другой Италия; вон и русские избы виднеют. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном?»
Биографы и историки литературы исписали монбланы бумаги о том, как просторно неуютно и страшно было поначалу Гоголю в Петербурге. Но лучше всего написал об этом он сам – в «Портрете», в «Невском проспекте», в «Носе», в «Шинели». Повсюду разочарование и гибель, не верьте ни за что и никогда этому проспекту, мостам и мириадам карет. Столичная штучка Хлестаков жестоко отплатил провинциалам за то, что они поверили ему, но Хлестаков – лишь орудие, и появляется в финале пьесы этот ненасытный жестокий Петербург еще раз, в обличье прибывшего по именному повелению чиновника, и требует всех сей же час к себе; пьесу принято считать сатирой и не замечать в ней боли и ужаса, меж тем в «Мертвых душах» коллизия повторяется: автор явно сочувствует Ноздреву, простодушному мечтательному парубку, которого в конце главы нежданно-негаданно, по всем законам классической драматургии хватает капитан-исправник, и слова его звучат почти как из «Ревизора»: «Я приехал вам объявить сообщенное мне извещение, что вы находитесь под судом…»
Да что там Ноздрев, автор явно сочувствует самому Чичикову, господину средней руки, что вознамерился играть с жизнью ее же краплеными картами – накупить мертвых душ, заслужить общественное признание, сделать карьеру чиновника, добиться места в столице, – но даже Чичиков проигрывает. Всякий писатель всегда пишет о себе, и в Чичикове мы обнаружим гораздо больше Гоголя, чем ожидали, а в гоголевской России – значительно больше Малороссии, чем кажется.
Обо всем этом никогда не снимет фильм ни режиссер Бортко, ни режиссер Пинчук. Ни в одном самолете, следующем по маршруту Москва – Киев, не возникнет дискуссии на эту тему. Один хохлосрач на пустом месте. Там, где у Гоголя была одинокая рефлексия, у соседей по квартире возникает гвалт и мордобитие.
Борис Кагарлицкий
Свобода для бюрократа
Эффективность российского чиновника
«Есть такой анекдот…» – мой собеседник обаятельно улыбнулся и пригубил бокал вина.
«Значит, наши чиновники едут в командировку в Малайзию. Ну, там рестораны, увеселения всякие. А в последний день глава нашей делегации у малайского коллеги спрашивает, как у них с зарплатой? Тот отвечает, что плохо, жалование маленькое, еле на жизнь хватает. Откуда же у вас деньги? Малаец раскрывает окно, показывает:
– Видите там, роскошный подвесной мост?
– Вижу.
Малаец подмигивает:
– Двадцать процентов!
Проходит месяц и малайцы едут в Москву с ответным визитом. Ну, знамо дело, опять рестораны, гулянки, бани. Напоследок заходит малайский чиновник к российскому коллеге, спрашивает: а у вас как с зарплатой? Россиянин жалуется. Хуже, мол, даже чем у вас.
– И откуда же деньги?
Россиянин открывает окно:
– Видите тот великолепный двух-сотэтажный небоскреб.
Малаец напрягается, всматривается…
– Ничего не вижу!
– Сто процентов, – ликует россиянин«.
Собеседник снова отхлебнул вина и снова обаятельно улыбнулся. Он очень элегантен – в новом, с иголочки, костюме и великолепном дорогом галстуке. Совсем недавно его назначили курировать строительство технопарка где-то в Сибири.
Технопарк в Сибири так и не построили. Зато в парковой зоне появился уютный дачный поселок для местной элиты. А мой собеседник получил к тому времени новое назначение. Его повысили.
Почему– то я вспомнил «Мертвые души» Гоголя: «Скоро представилось Чичикову поле гораздо пространнее: образовалась комиссия для построения какого-то казенного весьма капитального строения. В эту комиссию пристроился и он, и оказался одним из деятельнейших членов. Комиссия немедленно приступила к делу. Шесть лет возилась около здания; но климат, что ли, мешал или материал уже был такой, только никак не шло казенное здание выше фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно, грунт земли был там получше».
Ну, прямо про наш технопарк. Ничего, что полтора столетия прошло, а дело никак не меняется. Способность отечественного бюрократа возвести строение совсем не так, не то, и не там, где по бюджету положено, остается неодолимой. Однако есть и отличие. Нынешние государственные мужи (и заодно некоторые дамы, поскольку за прошедшее время случилась эмансипация) отличаются по сравнению с гоголевскими героями изрядным самосознанием и даже некоторой циничной самоиронией. Они все в школу ходили, те же «Мертвые души» и «Ревизора» читали. С немалым, надо сказать, удовольствием. Но только в моральном отношении это их ничуть не исправило.
Проблема, конечно, в структуре. Почему-то шведский бюрократ деньги из казенного бюджета в собственный карман не перекладывает. Причем уверенности в высоких моральных качествах шведского функционера у меня, честно говоря, нет. Скорее – наоборот. Всякий, кто в западные края ездил, знает, что бюрократия там бездушно-рациональная. Не в стиле Гоголя, а в духе Макса Вебера. Четкое выполнение инструкций, даже самых идиотских, безупречное следование закону, даже самому нелепому и безжалостному. С русским чиновником можно договориться. Можно его подкупить. Можно взять на испуг. Можно просто упросить, объяснить ему свое бедственное положение, устроить истерику. В нем просыпается человек. Это человечное начало в бюрократе проявляет себя и тогда, когда он цинично растаскивает казенные деньги, и тогда, когда он совершенно бескорыстно, рискуя свои положением, нарушает инструкцию, чтобы помочь малознакомому человеку, запутавшемуся в сетях бессмысленных запретов и требований. Причем это будут не два разных чиновника – «плохой» и «хороший». Нет, это будет один и тот же функционер, поворачивающийся к нам своими разными сторонами. Жаль только, что порой нельзя наперед знать, какой именно стороной он к тебе повернется.
О том, что с российской бюрократией что-то не так, что она коррумпирована и неэффективна, все знают. Включая самих чиновников. Включая тех самых – коррумпированных и неэффективных. И они (в том числе самые коррумпированные и неэффективные) об этом страшно и искренне печалятся.
Помню, как-то в одном провинциальном городе я был приглашен на конференцию. Город этот, надо сказать, связан с биографией еще одного выдающегося русского писателя – Салтыкова-Щедрина. Конференция в университете была важным культурным событием, которое открывала сама заместительница местного губернатора, привлекательная ученая дама, курировавшая вопросы культуры и науки.
Дама была взаправду ученая – выпускница все того же университета, а затем его преподавательница, с удовольствием посещавшая свою аlma mater.
«Вот вы говорите, что все не так, – разъясняла она с трибуны ошибки местной интеллигенции. – Что власть неправильно делает. Я вот тоже так думала, пока меня не назначили. А как только назначили, сразу поняла, что иначе нельзя. Мы много раз совещания собирали, разные варианты обсуждали. Но как ни крути, выходит, что делать надо только так, как мы делаем. А иначе – не получается».
Я не выдержал, вышел на трибуну и рассказал про то, как в больном организме собрался консилиум микробов и вирусов. Они очень обеспокоены – кормящий и дающий им кров организм тяжело болен, может быть, даже погибает. Они искренне стремятся его лечить и поддерживать в здоровом состоянии. Перебирают разные варианты и решения. Только почему-то у них ничего не получается.
Для того, чтобы понять, как лечить организм, надо будет сначала признать, что первопричиной болезни являетесь вы сами…
Больше меня в тот город не приглашали.
В чем, однако, секрет, особенность российской бюрократии? И так ли она уникальна – со всеми своими коррупционными традициями, своеобразной этикой взяточников (брать по чину) и неизменной способностью воспроизводиться несмотря на смены политического режима и общественно-экономической формации? Если за норму считать Западную, а тем более Северную Европу, то российский чиновник – явная аномалия, несмотря на столетиями прививаемые немецкие правила и искренние попытки построить все структуры, воспроизводя иерархию «в точности как у них». Собственно, эта попытка механического переноса чужих норм уже сама по себе показательна. Общество не такое, как на Западе, со своими особенностями и противоречиями, а потому чем более точно и добросовестно иностранная норма воспроизводится, тем хуже работает. Разрыв между нормами и жизнью, в эти нормы не укладывающейся, естественным образом заполняет коррупция. Она функциональна, осмысленна и по-своему необходима. Понимание относительности и условности официальных норм делает российского чиновника в чем-то более человечным. Он не может функционировать как машина, поскольку в противном случае терпел бы постоянную неудачу, сталкиваясь с сопротивляющейся реальностью. А потому надо приспосабливаться, находить неожиданные и творческие решения, вольно интерпретировать правила и указания. Иногда в интересах дела, иногда в своих собственных.
Российский чиновник однозначно неэффективен, но почему-то все попытки построить по иноземному образцу эффективную бюрократию неизменно срываются. И отнюдь не потому, что этому сопротивляются сами работники аппарата, привыкшие жить по-другому. Они и рады были бы продемонстрировать кристальную честность, рационализм и немецкую точность. Но не выходит. Сопротивляются этому не отдельные люди, а сама жизнь.
Однако контраст между нашим чиновником и иностранным бюрократом оказывается столь разителен лишь в том случае, если иностранец – по определению немец или, тем более, швед. Если же посмотреть на южную Европу, на итальянских казнокрадов и греческих формалистов-разгильдяев, то различие окажется скорее стилистическим, нежели системным. Если же взглянуть на опыт Латинской Америки или Азии, то все вообще будет смотреться очень знакомо и понятно. С той лишь разницей, что у них не было Гоголя и Салтыкова-Щедрина, чтобы описать нравы и повадки этих Homo Buraucraticus.
Что же объединяет все эти культуры в плане социально-историческом? Прежде всего – слабость правящего класса как такового. В классическом европейском капитализме правящий класс находится вне государства, он существует сам по себе, используя государство как свой инструмент, держа бюрократию под внешним контролем и рационально оценивая эффективность ее работы – в собственных интересах. Чиновник всегда формалист, но через все эти формальности и условности просвечивает система более общих норм и требований, которые он далеко не сам для себя определяет.
Чем слабее правящий класс в социальном смысле, чем больше он срастается с государством, чем меньше он способен что-то сделать самостоятельно, собственными силами, не опираясь на репрессии и принуждение, чем менее он авторитетен в обществе, тем больше его зависимость от бюрократии.
В царской России буржуазия была слаба, а дворянство и чиновничество неразделимы. В советское время бюрократия понемногу превращалась в самостоятельное привилегированное сословие, верхушку которого составляла пресловутая «номенклатура». Экономическая и политическая элита не имела самостоятельного существования, она вырастала из бюрократии и вне связи с ней просто не существовала. Кстати, именно в советский период была достигнута наибольшая за всю отечественную историю эффективность и наименьшая коррумпированность бюрократии: извне чиновников никто уже даже не пытался контролировать, но в качестве социальной общности, заменявшей отсутствовавший правящий класс, бюрократическая элита сформировала некое подобие собственной внутренней этики. Другим сдерживающим фактором была официальная идеология, к которой верхи общества давно уже не относились серьезно, но которую приходилось уважать для того, чтобы сохранять связь с массами и поддерживать общество в состоянии лояльности.
Между прочим, именно обремененность бюрократической верхушки всеми этими ограничениями, усталость от них в значительной мере предопределили антикоммунистическую реставрацию, начавшуюся уже в конце 1980-х годов. Как заметила болгарский социолог Диметрина Петрова – единственная революция, произошедшая в Восточной Европе, состояла в освобождении бюрократической элиты от оков коммунистической идеологии. Теперь чиновник стал по-настоящему свободным. А новый правящий класс «отпочковался» от старой номенклатуры, сохраняя с ней не только родственную связь, общность культуры и привычек, но и некую идейную, точнее антиидейную общность. Освобождение от ограничений стало главным смыслом происходящего. Ограничения коммунистической идеологии рушились вместе с требованиями здравого смысла, элементарными нормами межчеловеческих отношений и простейшими представлениями о порядочности. Старая бюрократическая этика была утрачена, а новой, буржуазной выработать российская элита не сумела.
В лучшем случае она научилась с течением времени симулировать буржуазную благопристойность так же, как люди с течением времени пришли к мысли о необходимости заменить петушиные пиджаки на хорошо скроенные костюмы, а красно-кирпичные супербараки на вполне приличные, в европейском стиле, особняки (они отличались от западных аналогов только тем, что были в четыре-пять раз больше).
Новый правящий класс сформировал свои корпоративные структуры, но самостоятельной социальной силой не стал. Вне корпораций и без поддержки государства он нежизнеспособен. Но не только буржуазия оказывается связана с бюрократией. Со своей стороны, любой крупный чиновник имеет возможность превращения в бизнесмена и представителя корпоративной элиты. Поэтому российской бюрократии неведома особая этика государственной службы, непонятна западная система бюрократических привилегий, которая в той, иностранной, реальности не сближает чиновников с правящим классом, а наоборот, отделяет их от него и в чем-то даже противопоставляет. Слабость правящего класса, как ни парадоксально, лишает бюрократию необходимой для эффективной работы автономии. Ведь сферы бизнеса и государственного управления должны быть разделены. Увы, они в отечественной практике разделены быть не могут. И не потому, что, как думают утописты-либералы, чиновники все время во все вмешиваются, мешая бизнесу, а потому, что сам бизнес постоянно нуждается в их вмешательстве, не умея без их поддержки и подстраховки и шагу ступить. Правда, вмешательство чиновников оказывается гарантированно неэффективным, но тут уж что есть – то есть. Какие социальные условия, такая и бюрократия…
На самом деле слабость правящего класса расширяет сферу свободы. Но не для массы подданных, а, в первую очередь, именно для чиновников, которых толком никто не может проконтролировать, которым никто в верхах общества не может дать этического примера. Другой вопрос, что подобная свобода для чиновников обеспечивает некоторые неожиданные и нестандартные измерения свободы и для простых граждан. Ведь у них появляется возможность обходить правила, избегать неприятностей, не выполнять требования, не соблюдать законы. Все это, конечно, очень не по-западному. Но это тоже свобода, раскрепощение и возможность для развития инициативы, нестандартного и неформального мышления (почему, собственно, на Западе так изумляются способностью русских находить неожиданные выходы из самых разных ситуаций).
Свобода, допускаемая в мире, управляемом отечественными чиновниками, это свобода без демократии. Точно так же, как в западном обществе соблюдение норм демократии отнюдь не означает безграничного развития свободы.
Свобода переходить улицу на красный свет – очень странная и «неправильная» свобода, но она позволяет сэкономить время и решить кучу проблем, особенно если учесть, что все светофоры стоят не там где надо, и работают не так, как следовало бы. Именно поэтому постоянно констатируемая и осуждаемая коррумпированность и неэффективность наших бюрократов оказывается для общества отнюдь не фатальной.
Мы научились жить и общаться с бюрократами – не получая от этого большого удовольствия, но неизменно находя приемлемые решения. И в этом главный позитивный секрет российского общества: оно по-своему эффективно. На индивидуальном и коллективном уровне, прячась от государства и игнорируя правящий класс, обманывая чиновников, подкупая их и договариваясь с ними, российское общество продолжает выживать и развиваться.
Вопрос лишь в том, хватит ли этих навыков для преодоления кризиса.
Если нет, то придется или погибнуть или изменить систему.