355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007) » Текст книги (страница 6)
Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:21

Текст книги "Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007)"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

IV.

Райцентр, при всей своей аутичности и сдержанности, – это метафизическое лицо России. Он некрасив и прекрасен, как многие формы русского существования, он необыкновенно вынослив, устойчив и прочен, как прочны в России все переходные формы жизни, и страшно взыскателен: требует от всякого наблюдателя большой умственной дисциплины, – иначе же не откроется и лица не покажет. Сюда надо приезжать надолго, вести себя тихо, смотреть внимательно, разговаривать почтительно, – и тогда, может быть, он выйдет из маскхалата придурковатости вместе со всеми героями, подвижниками, тихими пассионариями, будничным мужеством, страстями, трагедиями и высотами и острым чувством невозможности будущего, – и, открыв свои ходы и тайные токи, позволит нам узнать в этой жизни свою собственную.

Чтобы мы могли сначала ужаснуться этой буквальной, чудовищной схожести, а потом – обрадоваться ей.

Михаил Харитонов
Место, обделенное жизнью

Провинциальная философия России

Слово «провинция» – нехорошее. Для человека с самым минимальным классическим образованием сразу становится ясно, от какого слова оно произведено. Да-да: veni, vidi, vici – помните? Так вот, от третьего. От глагола vinco – побеждать, точнее, завоевывать. Ну, вы поняли. В Риме провинциями называли подвластные Риму внеиталийские территории. Управлялись они наместниками, как правило, управлялись плохо. Чем это кончилось, известно: провинциалы сначала сели на шею Риму, а потом ее сломали.

В России провинции никогда не воспринимались как «завоеванные земли». Не то чтобы земли в России не завоевывали – просто этот период обычно выпадал из исторической памяти, в ней оставалось заселение и обустройство, а не стычки. Единственной провинцией в римском смысле слова у нас является Кавказ, который как раз провинцией-то обычно и не называют. Потому что этот чертов Кавказ находится все время в центре внимания, а провинция на то и провинция, что она лишена какого бы то ни было внимания со стороны.

Римское слово попало к нам случайно, в ходе административной реформы, когда страну уздой железной поднимали на дыбы. В 1719-1795 гг. провинциями называли административно-территориальные единицы в составе губернии. Делились провинции на доли и дистрикты. Впоследствии про дистрикты и доли все забыли, а вот слово «провинция» в языке осталось. В значительной мере из-за того, что провинциями называли части своих стран итальянцы, испанцы и прочие французы.

По– русски провинцию называют проще: глушь. Еще одно родное для нее слово -глубинка. Как водка относится к воде, так глубинка – к глубине. Глубина – это что-то большое и чистое, объективно существующее. Глубинка – мелкое и грязное, порожденное людской нечистоплотностью. «Забились люди в угол», затараканились, вот и завелась «глубинка», очередной «волчьехренск». «Дыра» – означает всю ту же «глубинку», но грубее.

Впрочем, трансцендентное измерение тут тоже прорезается. Глубин(к)а (в отличие от бюрократически-нейтральной «периферии», как зовут еще эти земли) – все-таки имеет вертикальную ось, пусть и направленную вниз. В иврите перемещение в Святую Землю обозначается глаголом «подниматься», а уход – «спускаться». Глубина глубин – это Египет, «дом рабства». Русская «глубинка» – это тот самый библейский Египет, место предельной оставленности.

Какой оставленности – отдельный вопрос. Собственно, провинциальность – это обделенность тремя ресурсами: деньгами, властью, культурой (понимаемой широко, в том числе как «качество жизни»). Окончательную печать «глубинке» придает отсутствие последней, но первое и второе являются необходимыми условиями существования третьей. Культура есть деньги и власть, приложенные к правильным людям и их жизни.

Если обобщить предельно, то провинция – это место, обделенное своей жизнью и вынужденное жить жизнью чужой: например, смотреть телевизор, пить или просто подыхать от скуки, мечтая о волшебных краях, о Москве и Америке (или хотя бы о ближайшем центре).

А теперь займемся конкретикой.

* * *

О российской провинции и ее многочисленных трагедиях написано очень много разного. Правда, материал этот сырой, как торф. Факты есть, но они не складываются в общую картину. Не доказано даже существование этой общей картины – обобщенного портрета российской провинции, который имел бы хоть какой-то смысл. То есть предполагается, что общие черты есть: Россия ведь, по сути, довольно-таки однородна, никаких особых региональных пестрот в наших палестинах нет.

Для начала зафиксируем факт. Россия в целом – провинциальная страна. Специфика состоит в том, что она является периферией (то есть провинцией) сразу нескольких великих стран и цивилизаций: до недавнего времени – задворками Европы, потом – еще и помойной ямой Америки, ну а теперь примеривается на роль сырьевого придатка Китая. Неизменным остается провинциальный статус, избавление от которого, собственно, и является российской национальной идеей. Она стремится стать центром. Центром хоть чего-то. На худой конец, центром катастрофы, на это здесь люди тоже согласны: так надоело чувствовать себя «жопью» и «дырой».

Если углубиться в дыру, то мы видим следующее. Наименее провинциальными считаются две столицы – Москва и Петербург. Эти два города друг друга не очень любят: отношения между ними примерно как между обнищавшим дворянином и разбогатевшим купцом – один другого называет худородным, другой честит прощелыгой. И то и другое в глазах оппонента – признак провинциальности. Отсюда и название «культурная столица» применительно к СПб: имелось в виду, конечно, что Москва – культурная провинция Питера. Ну а Питер до недавнего времени был экономической провинцией Москвы. Это проявлялось в провинциальных повадках москвичей и петербуржцев. Москвич, впервые попавший в Питер, ходит по историческому центру, разинув рот (типично для провинциала всех времен и народов), а петербуржец в Москве ахает от высоких кабацких цен и держится за кошелек (что тоже для провинциала всех времен и народов норма). Сейчас по этим параметрам города вроде как уравнялись.

Что касается третьей компоненты, власти, то и Москва, и Петербург, и вся Россия в целом являются провинцией Кремля. Его лучше представлять себе соединенным с Шереметьево, тогда все будет совсем точно.

За пределами двух столиц начинается глубинка в собственном смысле слова.

Это, прежде всего, выжженные зоны вокруг больших городов. Особенно Подмосковье, из которого все толковые люди уехали в Москву, а поселившиеся на опустевших землях москвичи не вписались в ландшафт, а возвели анклавы – финские и шведские дома, каменные хоромы с башенками и шпилями, охраняемые коттеджные поселки и прочие островки цивилизации. Впрочем, быстро пустеющие и приходящие в негодность при малейшем дуновении финансового ветерка: сколько недостроенных дворцов стоит с дефолтных еще времен по живописным уголкам… Вокруг же – ужас, свинство и одичание. По крайней мере, так говорят те, кто там бывал.

Дальше начинается «сама Россия». Окинем взглядом ее бедные селенья в поисках чего-нибудь радующего глаз.

Ничего себе – миллионники, неплохи также небольшие, не дотягивающие до миллиона, но обремененные экономическим, научным или культурным потенциалом города, городки и городишки. Например, Новосибирск нельзя назвать «типичным провинциальным городом», он для этого слишком большой и слишком богатый. Но и Иркутск, пожалуй, тоже – там есть хороший университет, Байкал под боком, памятник Государю Императору, городские легенды и «свои понты». Или взять махонький (всего-то шеститысячник) Мышкин в Ярославской области. Сам себя он определяет как «город классической провинции». Городок с гонором, со своей внутренней жизнью, и даже смешные музеи мыши, водки и валенка – очень в кассу. Крохотный центр, где течет жизнь – маленькая, но своя.

Если смотреть дальше, то можно различить контуры не провинциальных (или не очень провинциальных) сел и деревень. Такие тоже есть, там налажена своя жизнь, более или менее интересная. Но вокруг этих анклавов и вкраплений стелется бесконечная мухосрань и глушь.

* * *

Первый и главный признак провинциальности – труднодоступность. В провинцию трудно попасть, и из нее практически невозможно уехать. Тут, как говорил Чаадаев, в действие вступает «фактор географический».

Россия – малонаселенная страна. Если бы все ее просторы были равномерно заполнены людьми, как в Европе, мы бы жили в огромном и очень интересном мире. Но среднее расстояние между двумя населенными пунктами у нас в два с лишним раза больше, чем на проклятом и вожделенном Западе. Накладываясь на фактор климатический (попробуйте-ка попутешествовать, когда метет поземочка), это обстоятельство становится роковым: всякое передвижение в пространстве превращается в мучение.

На это накладывается еще и третий фактор – особое устройство российской дорожной сети. Горизонтальных связей между населенными пунктами у нас практически нет. Дороги из пункта А в пункт Б равной значимости идут, как правило, через пункт В, который является иерархически более высоким уровнем. Между двумя деревнями самый удобный проезд – через райцентр, между райцентрами – через город. Исключения, конечно, есть, но в целом иерархически организованная дорожная сеть поддерживает провинциальность.

Далее. Труднодоступность провинции касается и внутреннего ее строения. Там невозможно ни до кого достучаться – начиная от ближнего и кончая властями. Есть миф об особой теплоте, душевности и отзывчивости провинциальной жизни, где люди еще помнят соседей по лестничной клетке и «здоровкаются» с незнакомыми на улице. Это можно сыскать; случается и добрососедство, и хорошее дальнее родство – с семейными торжествами, взаимопомощью и т. п. Но в целом провинциальная жизнь – это жизнь изолянтов.

Как– то раз на одном интернет-форуме прошло сообщение о том, как некий юноша из маленького городка (где-то «на северах») повесился, не найдя работу по специальности. В дальнейшем выяснилось, что специальность у него была -администрирование Linux-серверов. Это не просто востребовано, это очень нужно. Форумы бушевали: да как так, да не может быть, да я бы сам взял его на работу. Я читал и понимал: история могла быть реальной. Юноша просто не знал, куда тыркнуться. Провинция – это такое место: там совершенно некуда пойти.

Еще один признак провинциальности: дикий голод на события, новости. Это не значит, что в провинции ничего не происходит. Но происходят там только происшествия, то есть что-то заведомо не имеющее ценности. То, что в центре (даже маленьком) становится частью истории, в провинции тут же превращается в труху.

Помню, я был знаком с человеком из города К-ва (не хочу обижать город, поэтому не уточняю). Товарищ перебрался в Москву уже лет пять как, обжился и привык, а К-в вспоминал только нехорошими словами. Я это списывал на обычную неблагодарность провинциала. Но был особый случай: в Москве случился теракт. Реакция товарища была такой: «У нас там все, небось, завидуют. Если бы у нас такое случилось, то нас бы по телевизору показали». Как же это надо хотеть попасть в телевизор (по провинциальным меркам – в историю), чтобы так подумать.

Кстати, о терактах и провинциальных скандалах. Пресловутая Кондопога – хороший пример, как городок (имевший уже, кстати, задатки маленького центра) сумел существенно повысить свой статус за счет малоприятного, в общем-то, происшествия. Внимание высшей власти к городу возросло на порядки, что создало новые трудности, но и новые возможности. Плюс самосознание – имя города, доселе известное только полиграфистам, стало нарицательным, вся страна выучила, где в этом слове ударение. Хотя бы на какое-то время жители Кондопоги ощутили в центре событий – то бишь, в центре как таковом. На карте России появилась еще одна окрашенная точка.

Впрочем, тут важно не переусердствовать. Самый известный город нашей страны, Грозный, в советское время – глушайшая провинция. Теперь он перестал ею быть, но и быть он тоже перестал. Сейчас его отстроили, но это уже другой город.

Но довольно о грустном. Поговорим о противном.

* * *

Житель глуши, дорвавшийся до центра, – вечная тема для ламентаций. В любом европейском языке имеется презрительное словечко «провинциал» в значении «тупой болван из глуши, не знающий последней моды и незнакомый с культурой, который при этом что-то из себя корчит». Русские словцо тоже подхватили, так как чувствительны к обидным словам, особенно указывающим на некультурность. Кстати, это характерный признак именно провинциального сознания – нервическая реакция на такие обвинения. Например, культовый американский фантаст Хайнлайн, побывавший в СССР и сочинивший по этому поводу язвительное эссе, заметил, что слово «nekulturnie!», произнесенное с правильной интонацией, действует даже на интуристовских администраторов.

Про провинцию даже песен не поют. Это, кстати, родовая ее черта. Есть песни про центры: про Москву, еще больше про Питер; этот город с особенным чувством воспевают провинциалы типа того же Шевчука. Есть песни туристические, есть профессиональные – скажем, фольклор геологов или там нефтяников – они про дальние края, то есть какие-нибудь Саяны, про горы и кручи, про тайгу, на худой конец про тундру, только бы не про «волчьехренск». Провинция – не центр и не дальние края. Последние являются точкой притяжения хотя бы для эскапистов. Провинция не привлекает никого. Это область чистого отталкивания, «место, куда никто никогда не приедет». Зато оттуда – бегут.

Для жителя центра, например, для настоящего коренного москвича – это неприятно. Его раздражают понаехавшие, и это совершенно естественно. Но можно и понаехавшего понять. Он совершил именно бегство – из мест гуманитарной катастрофы. Человек, рванувший из волчьехренска, чувствует себя как спасшийся от пожара, наводнения и укуса вампира. Поэтому он и ведет себя как человек, спасающийся от опасности. То есть предельно биологично: стыд и совесть у него отключаются. Он цепляется пальцами за московский воздух, и не оторвешь эти пальцы. Впрочем, никто так не ненавидит понаехавших, как понаехавшие раньше. Это опять же биологическое: так спасшийся пассажир «Титаника» бьет гарпуном по рукам лезущих в шлюпку, чтобы та не перевернулась.

Увы. Наши «энергичные провинциалы», парвеню с претензиями, все чаще минуют Москву и прочие местные центры, устремляясь в NY и LA – где центральность центральнее и жизнь настоящее. К нам же прибывают те, кому стоило бы оставаться у себя, строить свои города и свои государства. Провинциалы, не желающие стать частью центра, а желающие превратить немногие российские центры в филиалы провинций (неважно, родных ли или восточных шайтан-аулов, если кого волнует национальный вопрос). Провинция едет сюда не для того, чтобы переродиться, а чтобы надуть нас своей пустотой.

Скажу просто: иногда идешь по родному московскому переулку и чувствуешь острое желание уехать куда-нибудь в Мышкин.

Дмитрий Быков
Смерть народника

Из цикла «Типология»

«Типология» – обширная серия очерков, развивающая идею циклического развития России и неизбежного повторения тех или иных ситуаций и биографий, сопровождающих ее историю. Как показывает опыт, прогностическая польза налицо, но процент читателей, которым все мои аналогии кажутся притянутыми за уши, остается стабильно высоким. Этим читателям лучше не тратить желчь попусту и почитать что-нибудь другое. Есть люди, для которых набоковская «пестрая пустота» утешительнее любой закономерности – и, возможно, человек, едущий по железной дороге и уверенный в своей способности выбирать направление, действительно счастливей того, кто понимает ЖД-устройство.

I.

Поскольку вся русская история более-менее помещается в сто лет, неутомимо воспроизводясь в разных декорациях с одним и тем же результатом, основные ее персонажи суть не люди со своим набором пристрастий и убеждений, а социальные роли, и вся нравственная коллизия заключается не в том, совершать или не совершать тот или иной поступок, а в том, принять ли тетрадку с ролью при их распределении или гордо отказаться, провалившись в массовку. Соглашаясь на роль, актер подписывается на целый комплекс действий, от которого его не может избавить даже самоубийство на сцене: если не досказан последний монолог – веревка оборвется, пистолет даст осечку. Персонажей каждого из сегментов русского исторического цикла несложно перечислить по пальцам: в литературе – свой набор. В эпоху революций обязательно бурно расцветает поэзия и несколько вянет проза, идет бурная борьба архаистов с новаторами, наиболее популярен оказывается музыкальный сентименталист с умеренно прогрессивными убеждениями, обреченный сказать революции «да»: аналогии между Жуковским, Блоком и Окуджавой могли бы составить предмет отдельного исследования. В эпоху заморозка от всего многообразия остается один большой поэт – транслятор общественных запросов, соразмерный государю и уважаемый им, несмотря на все несогласия; от либералов он бедствовал, но при тиране выжил. Пушкин эту нишу обозначил, Пастернак делал все, чтобы из нее выпасть, но в 1931 – 1937 годах играл примерно подобную роль, что и отрефлексировал в стихах: «И те же выписки из книг, и тех же дел сопоставленье»… Для оттепелей характерен бурный расцвет талантов в условиях государственного патроната и дозволенных свобод, для застоев – общественная депрессия и декаданс; но самой интересной фигурой в философии и литературе времен оттепельно-застойного перехода является народник.

Не мной замечено (это соображение содержится в большинстве словарных статей о народничестве в литературных и философских энциклопедиях), что первым русским народником, по сути, был Радищев; он был не одинок – подобные мысли посещали и просветителя Новикова, и насмешника Фонвизина. Генезис народничества занятен: как ни странно, народники (примем этот псевдоним как обозначение явления в его расцвете, хотя покажем далее всю его приблизительность) вырастают не из прогрессистов, а из тех, кто им оппонирует. Народничество по сути не революционно; более того – оно враждебно идеям европейского прогресса, отрицает исторические скачки, не верит в радикальные переустройства общества. С революционерами оно сходится только в констатациях – и на этом-то наживает главные неприятности, поскольку в народники идут наиболее талантливые люди, способные с большой изобразительной силой обрисовать ужасающее положение вещей. Намерения у них при этом самые благие, лояльные: они не против власти, они желали бы только эту власть несколько усовершенствовать, служа своим талантом общественному благу. Но главная особенность оттепельных властей в России – избыток самоуважения: как, мы и так уже дали вам столько свободы! разоблачили тиранов! упразднили смертную казнь! Вы же, ненасытные, все еще чего-то хотите; да вы бунтовщики хуже Пугачева! Мы знаете что с вами сделаем?! Народник – искренний идеалист, поверивший в оттепель. Именно с расправы над ним обычно начинается заморозок. Куда более радикальные враги режима отделываются высылкой, как Солженицын, – но уверовавшие, вполне лояльные, искренние идеалисты вроде Синявского и Даниэля получают по шесть лет ни за что, «чтоб неповадно было». Новиков оказывается в равелине, Радищев едет в Илимский острог – и за что?! – за вещи вполне невинные, за буквы! «Путешествие из Петербурга в Москву» – первая русская народническая книга: никаких призывов к революционному переустройству общества в ней нет, не то б и в печать отдавать не стоило. Автор искреннейшим образом надеется, что помещик сам раскается и перестанет тиранить крестьянство. Радищев сроду не был революционером (как и умеренный просветитель Новиков, чья главная вина состояла в масонстве): не надо никаких восстаний и переустройств, у нас не Англия, не Франция, у нас жив в народе нравственный идеал, надобно только дать вещам устроиться естественным образом! Но эта-то мысль для российской власти – нож вострый; осторожный и лояльный советчик для нее стократ опасней открытого и непримиримого врага. Врага можно игнорировать, скомпрометировать, уничтожить, он зла нам желает, народ его никогда не поддержит, – а советчик претендует на эволюционное изменение ситуации, что может наконец вывести нас из уютного внеисторизма в реальное историческое бытие. Этого мы боимся больше всего на свете.

Народничество шестидесятых-восьмидесятых годов XIX века тоже выросло из неприятия революционных, примитивно-антиправительственных идей, из вражды к радикализму (почему Чернышевский – справедливо почитаемый одним из столпов народничества – и был наказан жесточе многих явных заговорщиков). Народничество – попытка нащупать свой, органический путь; в народе уже есть здоровые основы жизни – дайте же людям просто жить, избавьте от рабства, и мы эволюционным путем нащупаем правильное общественное устройство! На этом сходилось огромное количество разномастных литераторов, несравнимых по уровню дарования: символами народничества сделались Лавров, Михайловский, Засодимский, Златовратский, Григорович, Елисеев – та самая порода искренних и трогательных народолюбцев, о коей Гиппиус впоследствии написала мемуарный очерк «Благоуханные седины». Седины, кажется, были у них с младости – настолько солидны, окладисты, добродетельны уже и ранние их писания, так увесисты четырехсложные фамилии, так беспримесна и незапятнана вера в идеалы. Все они писали о русской общине, и главный роман Златовратского так и назывался «Устои»; разложение этой общины было для них очевидно, но представлялось им следствием неправильных социальных условий, потому что в идеале-то община вечна, и ничто не может ей угрожать. Поэзия общинного труда – непременная тема народнической прозы. Обязательно наличествует кулак (за что народников любили и переиздавали при советской власти), но есть и носитель народной морали, дедка-резонер (его в советских послесловиях обязательно клеймили как художественно слабый, несочный образ, следствие идеализации крестьянства). Много балагуров с лубочными поговорками. Основополагающий пафос народничества – ощущение вины перед людьми физического труда, которые избавили от него интеллигенцию и теперь должны получить от нее в отплату просвещение, лечение, чтение вслух… Именно просветительские идеалы отчего-то были российской власти особенно отвратительны – вероятно, потому, что именно просвещение эффективно борется с рабством, а революция только меняет местами рабов и хозяев, оставляя в неприкосновенности сам институт.

Невыносимо скучно сегодня читать солидные, обстоятельные народнические тексты, у которых даже названия как на подбор унылы: «Антон-горемыка» Григоровича, «Горькая судьбина» Писемского, «Золотые сердца» Златовратского… Все дотошно, подробно, почвенно, предсказуемо, – при этом народники знали материал, и не нужно думать, будто крестьянскую жизнь понимал один Толстой, видевший в ней сплошную власть тьмы. В ней понимал и Глеб Успенский – классический, убежденный народник, так никогда и не пришедший к марксизму; ее отлично знали и Слепцов, и Решетников, и несчастный Засодимский, ставший нарицательным для многих поколений студенчества: «Так ты ей уже Засодимского?» Реализмом в этих текстах, конечно, не пахнет: как показала практика, «устои» были в значительной степени плодом воображения народников, искавших в крестьянстве идеал на почве разочарования в революции (симптоматично, что большинство народников начинали как радикалы, бегали в подпольные кружки и лишь потом жестоко раскаялись, уверовав в чужеродность революционных сценариев для русской жизни). Реалии налицо, корневой правды – столь ощутимой у Толстого каким-то подземным гулом – нету и близко. Однако чего у народника не отнять – так это страстного желания портретировать, увековечить, ввести в литературу огромное большинство российского населения, которое доселе совершенно ускользало от писательского внимания. Народники, движимые чувством вины, искупали его описанием самого многочисленного, нищего, трудноживущего класса: пусть эти крестьяне сусальны и лубочны (а кулаки звероваты, а бабы забиты) – все-таки это крестьяне. Полемикой с народниками займутся настоящие реалисты вроде Чехова («В овраге») и Бунина («Деревня»), отважившиеся изобразить богоносца как он есть.

Народничество облажалось и в теории, и на практике: мужики не желали слушать приезжавших к ним агитаторов, что у Тургенева в «Нови» изображено с редкой для этого автора убийственной иронией; а попытки молодежи опроститься и зажить коммуной почти неизбежно заканчивались борделем. Чехов с Буниным оказались правы, что богоносец и доказал очень скоро, зверствуя почем зря; ни Михайловский, ни Златовратский до этого не дожили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю