Текст книги "Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Для верности Черноморскому флоту следовало бы провести высадку десанта в Крым (чтобы немцы не ушли с Кавказа через Керченский пролив), причем морской десант надо было бы подкрепить десантом воздушным. Впрочем, есть сомнения, что это было бы по силам нашему флоту и ВДВ (тем более, еще была жива в памяти керченская катастрофа весны 1942 года). С другой стороны, в случае успешного наступления на Украине в десанте уже не было бы необходимости, Крым тоже был бы отрезан.
К сожалению, к осени 42-го наша армия пережила столько грандиозных катастроф, что Сталин мечтал удержать «синицу в руках» (Паулюса в Сталинграде), хотя Василевский предлагал ему вышеописанного «журавля в небе». Нельзя полностью исключать того, что Верховный главнокомандующий в данном случае был прав: у нашей армии не хватило бы мастерства успешно провести операцию «Большой Сатурн» (хотя намного ли она была сложнее той совокупности операций, которые удалось провести в реальности?). Кроме того, на Сталина очень сильно давил Жуков, который до последнего не мог смириться с провалом «Марса», продолжая губить людей в ходе очевидно проигранной битвы. И все же очень обидно, что под Сталинградом был упущен отличный шанс нанести Вермахту такое поражение, которое могло не просто изменить течение войны, но почти закончить ее.
Данный сценарий, реализуйся он на практике, видимо, не мог принципиально переломить ход истории. Крах южного фланга немецкого фронта очень сильно ускорил бы откат немецкой армии на запад, что наверняка вызвало бы форсированную высадку англо-американских войск в Европе (тем более что немцы вынуждены были бы перебросить на Восточный фронт большую часть войск, находившихся во Франции). В итоге союзники встретились бы примерно там же, где это и произошло. Только случилось бы это значительно раньше, и война унесла бы меньше жизней.
* МЕЩАНСТВО *
Павел Пряников
Канарейки в лимонах
Как в городе Павлово пытаются остановить время
На гербе городка Павлово нижегородской области размещена ладья на красно-белом фоне. А на парусе ладьи – горящий факел; местные краеведы утверждают, что это огонь Прометея. Ладья в гербе легко объяснима, поскольку городок стоит на берегу Оки, но вот откуда в глубинке России Прометей? «А в Павлово уже лет двести местные жители стремятся не только всячески подчеркнуть свою отдельность от окружающего мира, но и дать ему божественный свет прозрения. Со старообрядцев это пошло», – объясняет директор Павловского исторического музея Николай Федотов.
I.
Особость павловцев проявляется, например, в том, что они, не взирая на климатические и природные условия, выращивают не покладая рук лимоны, мандарины и инжир. А также разводят канареек, бойцовых гусей и бойцовых же петухов. В условиях России и сегодня все это кажется абсолютной экзотикой, а во времена царей и генсеков – было даже отчасти и крамолой. С начала XIX века Павлово стало одним из крупнейших торговых и промышленных центров Нижегородской области. А веком раньше туда начали стекаться старообрядцы, немцы, евреи, последние мордовские язычники – все «несогласные» того времени. Их концентрации в Павлово немало посодействовал либерализм графа Шереметева, чье имение располагалось в этих местах. «С начала XIX века Шереметев приказал всем местным жителям носить европейское платье. Приплывавших сюда с низовий Волги купцов в армяках местные называли не иначе, как дикарями», – объясняет научный сотрудник Павловского музея Владимир Савичев. Более того, в Павлово среди старообрядцев преобладали так называемые «нетовцы», раскольники, близкие по своим воззрениям к протестантским сектам – амишам, например. В городском музее можно сегодня увидеть фотографии павловских купцов тех лет в диковинных нарядах: расшитых золотом венгерских кафтанах и цилиндрах, но с окладистыми большими бородами. Стоит добавить, что местный фабрикант Федор Варыпаев еще до освобождения крестьян выставлял свою продукцию (кодовые замки, интересно, что их шифр состоял из латинских букв, а в качестве кодовых слов использовались «Париж» или «Гамбург») на иностранных ярмарках, а в 1862 году, после Всемирной выставки в Лондоне, и вовсе стал членом Британской промышленной академии.
А в середине XIX века два брата-купца Карачистовы привезли в Павлово из Константинополя (местные до сих пор отказываются называть его Стамбулом) диковинные растения – лимоны, мандарины, цитроны, инжир и лавр. И спустя лет 30-40 почти в каждом Павловском доме на подоконниках цвела и плодоносила эта экзотика. Но акклиматизации этих растений предшествовала кропотливая работа – путем селекции простые купцы и кустари добились того, что вымахивающие до 2-3 метров в естественной среде обитания растения превратились в метровых карликов, уживающихся со скудным среднерусским солнцем и низкими зимними температурами.
Примерно в то же время, что и экзотические растения, в Павлово занесло канареек. И тут старообрядцы и прочие «несогласные» добились того, что распевы этих птиц стали именоваться во всем мире Pavlovsky, и были признаны эталонными – московские и какие-нибудь германские канареечники выписывали из городка на Оке особи, чтобы те обучали трелям их канареек.
Разумеется, в конце XIX века в вечно «несогласном» Павлове появился и первый в России рабочий-марксист – Григорий Перчанкин. Московские купцы-старообрядцы Морозовы вскладчину с местными финансировали один из первых в России кружков народников под началом Александра Генриховича Штанге. А в начале века XX тут не могла не появиться одна из первых российских футбольных команд, финансируемая все теми же старообрядцами, «по образцу стран цивилизованных и дабы мысли и время рабочих занимать не пьянством и другими пагубными делами, а укреплением тела и духа» (как говорится в одной из местных газет того времени). Тренером команды, конечно, был англичанин, выписанный из Бирмингема.
II.
Сегодня о прежнем экономическом расцвете Павлова внешне ничего не напоминает. При Сталине тут были сломаны лимонные оранжереи: «Власти посчитали, что городским жителям заниматься сельским хозяйством противопоказано, и стеклянные теплицы с лимонами, мандаринами, цитронами и инжирами решили устроить в ближайших селах. Через пару лет у крестьян все это вымерзло, и больше власти к восстановлению цитрусоводства не возвращались», – сокрушается Николай Федотов. Пустырь, где раньше были оранжереи, называется «Лимонник». Местные жители даже в советское время не допускали того, чтобы на этом месте появилась новая постройка (также в мордовских селах никто не решился застраивать бывшие языческие капища). А в нынешнее время на строительство уже нет денег.
Запретили в советское время и петушиные бои, как «азартные и бесчеловечные игрища». Столетняя селекция боевых петухов прекратилась. Как и традиционные мартовские гусиные бои на льду Оки. И только в 90-е выяснилось, что все это время павловцы тайно продолжали сберегать бойцовых петухов и гусей. «Собирались мы раз-два в месяц где-нибудь в подвале, – вспоминает местный энтузиаст Валерий Угаров. – Сделаем ринг, пол выстелем мешковиной, до 10 пар петухов, человек 20 вокруг. Ну и ставки делали, не без этого – рубль или бутылку водки. Но главное было не выигрыш, да и не сам исход боя, а обкатка петухов – ведь без таких драк бойцовые качества были бы утрачены через одно-два поколения». А тайные гусиные бои проводились километров за 10-20 от города.
Единственные оставшиеся сегодня приметы советской власти в Павлово – два крупнейших завода: Павловский автобусный (он до сих пор выпускает знаменитые «ПАЗики») и авиационный. На первом работает двенадцать тысяч человек, на втором семь тысяч. И это на 62 тысячи населения. «Это где-то 70 процентов трудоспособного населения города. В реформенное время заводы выжили, сейчас платят по местным меркам неплохую зарплату, семь-восемь тысяч рублей в месяц. Но вместе с занятостью, индустриализацией они принесли в город пьянство, чего до революции тут почти не было», – рассказывает Николай Федотов.
III.
«Экзотические увлечения различного рода – от комнатного цитрусоводства до разведения канареек – стали для нас «лучом света в темном царстве», – поясняет Николай Федотов. Еще одним отличием павловцев от большинства россиян, пожирателей телевизионных сериалов и дешевой водки из картошки, осталась не свойственная нынешнему времени приветливость. Например, цитрусоводов-опытников мы находили по заслоняющим окошки лимонным и мандариновым деревцам. Даже не выясняя цели нашего визита, они предлагали чай с баранками, просмотр семейных фотоальбомов, а потом принимались рассказывать о своей жизни.
Так мы побывали в гостях у Любови Елизаровой, женщины лет 50-ти, происходящей из семьи старообрядцев-нетовцев. Самое главное потрясение ее жизни – встреча с негром. Пару месяцев назад в Павлово поселились бразильцы, они должны проводить какую-то модернизацию на ПАЗе. И вот Любовь увидела гуляющего по берегу Оки чернокожего мужчину. «Я шла за ним и удивлялась – какая же бархатная у него кожа. В Святых Писаниях, помню, читала, что так должен выглядеть Хам. И я не удержалась, подошла к негру и потрогала его. А он оказался на ощупь таким же, как мы!» – до слез смеется Любовь Елизарова. О других своих жизненных событиях она рассказывает уже без аффектированных интонаций. «Я вот еще сюжеты библейских рассказов вышиваю», – продолжает Любовь и показывает на развешанные на стенах тканные изделия. И, как почти у всех павловцев, в доме ее растут три лимона, четыре мандарина, а рядом с вышитым вручную полотном про Иону в чреве кита висит клейка с канарейкой. «В девяностые годы я стала коммерсантом, торговала на рынке тряпками. Потом дефолт. Залезла в долги, отдавала их до 2003 года. Снова накопила деньги, открыла маленькое кафе в подвале, сама пеку пироги и беляши (по 10 рублей за штуку). Да вот один чиновник не хочет мне продлевать аренду, говорит, что от моего кафе слишком маленький налог. И надо поэтому мне торговать водкой, а не беляшами, чтобы пополнять местную казну», – сокрушается Елизарова. Доходы частного предпринимателя позволяют ей иметь в квартире три электрических обогревателя, а не один, как у большинства павловских обывателей: в доме, где она живет, нет не только центрального отопления, но и воды, а потому все ходят по нужде в дворовый дощатый клозет. «А в доме нашем еще до революции бывал сам Алексей Максимыч Горький», – с гордостью сообщает Елизарова.
«А вот еще что напишите, – просит она, – старообрядцы сегодня молятся по своим квартирам, никакого молельного дома у нас нет».
В Павлово действует только одна церковь (до революции, включая старообрядческие, было одиннадцать), отреставрированная на деньги кинорежиссера Никиты Михалкова. Сам Михалков отстроил на берегу Оки поместье, недавно его соседом, как уверяют павловцы, стал актер Олег Меньшиков. Местным бы радоваться этому факту – например, Михалков обеспечил работой в своих владениях половину жителей села Щепаново, – да смущает их показная роскошь, которой привержен кинорежиссер: «На „Хаммере“ он сюда приезжает, фейерверки запускает, да и вообще московские обычаи устанавливает, например, купание мужчин и женщин в реке голышом», – скорбно, теребя в руках рукописную Библию XVIII века, говорит Любовь Елизарова.
IV.
Москва в Павлово воспринимается как Содом или Гоморра. «Да она и всегда такой была», – рубит воздух рукой, словно саблей, потомственный канареечник, восьмидесятилетний Сергей Иванович Угаров. – «Я вот в 1979 году поехал к знаменитым московским канареечникам братьям Ионовым купить кенара. Сам выбрал нужного и деньги заплатил. А пока в коридоре пальто надевал, они мне кенара подменили».
У Сергея Ивановича в доме живет примерно 70 канареек. Таких, как он, профессиональных разводчиков, в Павлово человек тридцать, и они объединены в клуб «Дубровник». Конечно, каждый из них канареек продает, но не деньги являются двигателем их деятельности. Угаров уверяет, что последние силы он отдает делу сохранения классических канареечных напевов. И, похоже, ему и его соратникам это удается – Павлово как был до революции главным канареечным центром России, так им и остается.
Классическое пение канарейки, «на пять колен», не дается птице от природы. Она этому обучается у диких птиц – в первую очередь у овсянок, а также у больших синиц и щеглов. Им-то канарейка и подражает. А потому весной Угаров с сыном Валерием (как и другие павловские канареечники) отправляется ловить силками в поля и леса «учителей». Затем клетка с дикой птицей помещается среди десятка-другого клеток с молодыми канарейками, и те начинают учиться. Через полгода Угаров начинает рассортировывать птиц, садится у клеток и придирчиво вслушивается в пение – плохих «учеников» отбраковывает, хороших отправляет на следующие «курсы», самки, не поющие от рождения, пополняют «разводочный фонд».
Но на этом работа Угарова и его коллег не заканчивается. У настоящего канареечника вообще нет свободного времени: в августе надо провести на чердаке «лет» (это когда канареек на месяц отпускают полетать, благодаря чему удачно проходит их линька), продолжать обучение лучших канареек, зимой ехать в Москву на выставки. «Некоторые старые мастера вообще сидят с кенарами и часами играют им на собственноручно изготовленной свирели, воспитывая совершенно особое пение», – говорит Сергей Иванович. Он вспоминает, что до революции его предки зарабатывали разведением канареек на жизнь. «Рублей по пятьсот в год выходило. Лучшие московские купцы приезжали в Павлово и вымаливали кенаров – на всех птиц не хватало. И сейчас москвичи приезжают к нам, но только чтобы наживаться. Скупают канареек по 2-5 тысяч рублей, а в Москве перепродают по 20-25 тысяч», – Угаров снова рубит воздух. V. Разговор опять переходит на тему общего падения нравов. «Вот что делают москвичи, – уже чуть не кричит Сергей Иванович, – они же канареечное дело загубили: учат кенаров пению с магнитофона. Запишут ту же овсянку на пленку и гоняют ее. Но у канарейки тогда остается „свободная память“, она начинает запоминать и другие звуки – например, звонок телефона или тиканье будильника. И рано или поздно такие посторонние звуки все равно у нее всплывут. Но самое ужасное – они такое искусственное пение приняли за стандарт, чем очень уронили престиж российских канареечников в мире. Мне немцы пишут – что вы делаете, зачем губите традицию? В общем, сожрала Москва канарейку».
Потомственные цитрусоводы, Мария Желтова и Галина Полудина, обе женщины лет 70-ти, подливают масла в огонь: «В последние года два москвичи приезжают в Павлово и на корню скупают наши лимоны. Дают по 1-2 тысячи за „пятилетку“ – а в этом возрасте лимон уже может давать до 10-12 плодов в год, у себя перепродают за 3-5 тысяч. Но не в этом беда, а в том, что они губят наш сорт. Павловский лимон ведь только черенками размножать можно. А черенок приживается под закрытой банкой полгода, еще месяца три надо его постепенно приучать к естественной среде. А москвичи что делают – размножают его прививкой, тогда никакая адаптация не нужна, да и весь процесс вместо 9 месяцев занимает 3. Но качество лимонов теряется», – говорит Галина Полудина.
Москвичи, по мнению павловцев, еще и молодежь плохому учат. Водка-то ладно, по всей России пьют, так же как блудят или обсчитывают-обмеривают в магазинах. «Но молодежь у нас ведь на святое, на канарейку покусилась!» – Сергей Иванович Угаров уже не рубит воздух, а словно стреляет из пулемета. – «Вот купил у меня наш павловский ресторан „Династия“ пять канареек. Так одну молодежь напоила пивом, а вторую – водкой. Разумеется, обе канарейки быстро свое отпели. А три другие словно в забытьи – это они, наслушавшись караоке, такими стали». У Любови Елизаровой тоже случилось несчастье с канарейкой: «Клетку-то я повесила в кафе. Так ребята, опившись пивом, вытащили канарейку из клетки и побежали, зажав ее в руке, на мороз. А еще у нас есть один молодой богач, так он начитался каких-то книжек и стал говорить, что раз римляне ели соловьев и скворцов, то и канареек, значит, есть можно. Купил у кого-то восемь канареек, зажарил их и съел. Сам потом хвастался», – руки ее сильнее прежнего сжимают рукописную Библию.
Скоро москвичи, возможно, вообще полностью изменят ритм существования города. «Губернатор Шанцев говорит, что завод ПАЗ не нужен. Вместо допотопных ПАЗиков, дескать, будем в Нижнем выпускать японские автобусы „Исузу“. А ваших рабочих трудоустроим на открытых недавно рядом с Павлово гипсовых карьерах, – возмущенно рассказывает Николай Федотов. – Лучше бы он сразу из всех нас гипсовые статуи понаделал».
Карен Газарян
Вонь
Париж: гастрономическое фиаско
– Мне не нравятся французы, – сказал мой новый знакомец. – Они жадные.
Я взглянул на него повнимательнее. Очки, кудри, круглые щеки, покрытые двухдневной щетиной. Мы оказались попутчиками по парижскому рейсу, кресло между нами было свободно, и сложился случайный бизнес-класс с облегчающей коммуникацию пустотой посередине. Любитель щедрости летел в Париж в короткую командировку, из багажа у него был портплед с партикулярным костюмом и плоский серебристый ноутбук. Заученным движением полез он во внутренний карман пиджака и извлек визитку: «ФРЕГАТА Дистрибьюшн. Исполнительный директор». По его словам, эта «ФРЕГАТА» торговала парфюмами, доставляя их в основном из Ниццы, но в Париже находился дополнительный офис, и вот теперь какие-то мелкие переговоры решено было провести в отеле неподалеку от Вандомской площади – словно речь шла об урегулировании опасного ближневосточного конфликта. «– Вы видели „Парфюмера“? А что вам больше нравится, фильм или роман? Я как специалист могу сказать, что Зюскинд не понимает ничего в профессии, да».
Всю презентационную информацию мой новый знакомец выпалил с показной скукой в голосе, но даже с учетом показухи было видно, что запрограммированный визит не обещает никаких приятностей и неприятностей, а трюизм про французскую жадность был произнесен просто чтобы с чего-нибудь начать разговор. Что-то вроде «хорошая сегодня погодка, не так ли?» Однако тональность эта ему совершенно не шла. На среднего диковатого клерка, чья степень цивилизованности ограничивается ассортиментом московского магазина «элитной одежды» и который отправляется в столицу Франции «просто посмотреть», он похож не был. Скорее напоминал какого-нибудь пиар-директора: «богемная» небритость, очки, мягкий вельветовый пиджак и, главное, шарф, обмотанный вокруг шеи, – разноцветный и вместе с тем скромный, совершенно парижская деталь. Все это выдавало в нем хороший вкус и тонкость душевной организации.
Я подумал, что глупость была замаскированной хитростью: любопытно проверить, как я отреагирую. А чтобы сгладить неловкость, немедля возник модный и сложный писатель Зюскинд: так с вышки был послан истинный, единственно верный сигнал. Покуда я, по преимуществу тоже от скуки, размышлял над этой коммуникативной мелочью, самолет снизился и грузно сел в аэропорту «Шарль де Голль». А вскоре мы и распрощались с парфюмерным дистрибьютором, кивнув друг другу у паспортного контроля.
У меня в Париже было мелкое журналистское дело, которое я рассчитывал уладить за два-три дня, а последующие три-четыре, захватив выходные, просто погулять, благо погоды в ноябре там стояли совсем не московские. Заселившись в небольшую гостиницу в трех шагах от Центра Помпиду, этого Диснейленда для интеллектуалов, я вышел прогуляться. Стемнело. Дул теплый ветерок. Улица показалась мне довольно грязной: повсюду валялся мусор, во всех направлениях летели бумажные и полиэтиленовые пакеты. На тротуарах стояли кадки с жалкой растительностью и урны ярко-зеленого цвета. Через пару минут мне встретился первый прохожий. Он был в сером джинсовом костюме, шел, торопясь, и стучал каблуками по брусчатке. Лицо его, как и большинство французских лиц, выражало снисходительное жовиальное полуудивление. Я обошел Центр Помпиду кругом и вспомнил, что надо бы поесть, а точнее, «поужинать» – разница, позволяющая любому ощутить себя немного буржуа. В первом же заведении выяснилось, что в это время суток можно только выпить. Я выпил чашку кофе. Вышел на улицу. Есть захотелось еще сильнее, и я медленно пошел в противоположную сторону, стараясь глубже дышать, чтобы чем-то вытеснить отвращение, которое всегда испытывал к пошлому словосочетанию «воздух Парижа». Мне казалось, что половина французских фильмов 60-70-х называются именно этим словосочетанием, причем во всех этих фильмах все роли, даже старухи-консьержки, исполняет Жан Габен. Еще я точно знал, что воздух Парижа продается в жестяных банках в каждой сувенирной лавке по цене 5 евро. Мимо в полном молчании проехали три велосипедиста: девочка и два мальчика. На углу стояла будка с фаст-фудом. Два предупредительно-льстивых ливанца поинтересовались, чего желает месье. Я выбрал хот-дог-дабль, очень длинный, и съел его. Потом дошел до Севастопольского бульвара и пошел вниз, в сторону Консьержери. И тут у меня запищал мобильник. Это была эсэмэска от старой приятельницы: «С днем примирения и согласия, хахаха!» Мы давно потеряли друг друга из виду, перестали сначала встречаться, потом созваниваться, чтобы затем окончательно раззнакомиться, и я обрадовался сообщению, взялся перезванивать. Она сбросила звонок и написала: «Говорить не могу, я во Франции». – «Где во Франции?» – «В Париже». – «Я тоже в Париже!» В общем, на следующий день мы встретились, я водил ее по городу на манер экскурсовода, мы зашли в Лувр, галопом по Европам, побывали на острове Ситэ и в саду Пале-Рояль. Приятельница моя была интеллигентная биологиня, выпускница соответствующего факультета МГУ, в студенческие годы сочинявшая стихи: «Безучастная участь моя молчаливо взирает с порога, // Я люблю, не любя, и живу, не живя, – вот такая дорога». Сегодня она, конечно, занимается не стихами, а рибосомами, причем куда успешнее: приехала на пару дней в Париж на симпозиум. Этот выезд на конференцию и стал ее первым в жизни выездом за границу. До того она не была нигде, родилась в Петербурге, выросла в Москве, в профессорском доме на Профсоюзной, и вот теперь мы стояли с ней напротив Нотр-Дам. Собор блекло подсвечивался. Она плакала.
– Что? – спросил я. – Красиво, – прошептала она и опустила лицо в ладони. Над шеей вздернулись пошлые кудряшки-завитки, из тех, что любил описывать Мопассан. От волнения она вспотела, распространяя запах кислого копеечного парфюма. Какие все же убогие существа – туристы, подумал я, и какие дешевые трюки нужны Парижу, чтобы завладеть их мелкими душами.
– Тебе что, нравится эта сталинская высотка? – спросил я издевательски, тыча в Нотр-Дам пальцем. – В таком случае ты – жертва самой примитивной рекламы!
Я усмехнулся. Она поджала губки. Пенсионер в клетчатом пиджаке и с газетой, тревожно улыбаясь, взглянул со скамьи. Я метнул на него злой взгляд, схватил биологиню под локоть, и мы двинулись по набережной.
– Это Сена? – спросила минут через пять биологиня, очевидно жаждущая примирения. – Сена. – Ура. – Ничего не ура. Воняет, словно канализация.
«Как была восторженной дурой, так и осталась», – подумал я, с трудом сдержавшись, чтобы не произнести это вслух.
Биологиня отчалила в Москву наутро, мое журналистское дело уладилось, и двое предстоящих суток я решил предаваться чисто парижским развлечениям. Начать я решил с долгого сидения в кафе. Кафе я выбрал центральное, с видом на Тюильри. Стоило мне занять столик, как на улице начался ливень. Я сидел, пил ароматный кофе маленькими глоточками и сквозь прозрачное стекло заведения невероятной престижности смотрел на бомжа в невообразимых обмотках, который лежал у ограды сада Тюильри, рефлекторно поджимая под себя ноги. Ливень усиливался. И тут произошло следующее. Справа от меня из дверей роскошного бутика вышел продавец-консультант. Он сделал в сторону бомжа быстрый жест рукой – наподобие дирижера, подающего знак оркестранту. Бомж улыбнулся, вскочил, проворно пробрался сквозь поток машин и, счастливый, улегся под козырьком бутика. Продавец-консультант огляделся, безотчетно прикрыл нос ладонью и скрылся в той же двери, из которой возник.
Вторым парижским развлечением я справедливо посчитал светскую жизнь. Случай представлялся сам собою: еще в Москве я прихватил приглашение на некое мероприятие в месте, специально оборудованном для презентаций, под мостом Александра Третьего, – есть там такое клубное пространство неглубоко под землей. Публика собралась у входа, потом проникла внутрь, разобрала бокалы с подносов, и началось броуновское движение, в процессе которого можно бесстыдно разглядывать незнакомых людей. Чем я и занялся. Несколько раз на глаза мне попалась длинноногая мадам, настоящая светская особа, медлительная, царственная, беззащитно и трогательно сжимавшая в тонких руках гладкошерстного фокстерьера. Уж не знаю, кто из нас на кого смотрел пристальнее, но мадам вдруг наклонилась к самому моему уху.
– Lost yourself to the relaxation! – прошептала она. Я не знал, как знакомятся в Париже, и почему-то вцепился ей в локоть. Она улыбнулась. Я ждал, когда она скажет что-нибудь еще. Романы Франсуазы Саган, все сплошь в мягких обложках, проносились в моей голове, шелестя страницами. Мадам полезла в сумочку и, продолжая улыбаться, извлекла оттуда треугольный кусочек картона. На визитную карточку он похож не был. Он оказался рекламным проспектом – вечер был хорошо организованной презентацией, а таинственная незнакомка – наемным менеджером, специалистом по промо-акциям. Сунув картонку мне прямо в нагрудный карман, она быстро и легко высвободила локоть и, целуя фокстерьера в холку, исчезла. В носу у меня застрял запах немытых женских волос. Было гадко.
На следующее утро я проснулся совершенно с другими мыслями. В высокое окно моего номера било солнце. Прямо из кровати мне было видно, как в квартире напротив домработница, пришедшая, когда хозяева уже отправились на службу, высокая, мосластая и томная, протирает пыль и вывешивает на балкон какие-то покрывала. Квартира напротив просматривалась отлично – с типично парижскими белыми стенами, минимумом картин и максимумом безделок на всех горизонтальных поверхностях. Я смотрел в это окно, на эту сосредоточенную и отстраненную домработницу, занятую выполнением своих обязанностей не меньше, чем своими мыслями; о чем может думать молодая парижская домработница, написана целая французская литература, – я смотрел на нее, прекрасно осознающую, что я за ней наблюдаю, но при этом не только ни разу не взглянувшую в мою сторону, но ни одним движением не показавшую вида, что чувствует мою слежку, – и вспоминал хрестоматийного стендалевского героя, который стоит на холме Сакре-Кер и шепчет, сжимая кулаки: «Ничего, мы еще поквитаемся!»
Я отправился гулять. На бульваре Распай, воспетом, помнится, в плохих стихах кумира биологини Булата Окуджавы, я миновал множество книжных магазинов, несколько кофеен, три магазина модной одежды и два – обуви, но внутрь не заглядывал. И вдруг мне попался странный маленький магазинчик, уже почти у Дома Инвалидов. С улицы нельзя было понять, чем там торгуют; я вошел, повинуясь слабенькому толчку авантюризма. Это оказался магазин сыров. Сыры занимали все четыре стены от пола до потолка, распространяя сильнейший концентрированный запах, от которого становилось дурно. Я захотел выйти на улицу, но не смог: я помнил, что благородные деликатесы должны источать нестерпимую вонь. Но еще нестерпимее было молчание. Следовало что-то не просто сказать, но и купить. Я обратился к продавцу, человеку с непомерным носом, на котором покоились старомодные очки. В ответ он вопросительно вскинул нос.
– This one, – произнес я голосом ребенка-дауна, наугад тыкая пальцем в названия, которые не мог прочитать, – this one and this one, please.
Продавец даже не кивнул – он скорбно пожал плечами. Стоявший с ним рядом старик в бежевом плаще, приятель, заглянувший поболтать, произнес длинную фразу, из которой я узнал два слова – «Саркози» и «иммиграсьон». В следующую секунду перед моим носом шлепнулся пакет с аккуратно завернутыми сырами.
Мне оставался лишь один день в Париже. Встал я рано, умылся, накинул пиджак, вышел из гостиницы, пересек улицу и оказался в брассри. «Тут-то и поквитаемся», – подумал я и сел за тот столик, который официант протирал тряпкой, и посмотрел на официанта в упор. Он спросил что-то по-французски. Я поднял вверх руку и нервно пошевелил пальцами:
– English menu, please. – Oui, – коротко отреагировал официант и скрылся. Через минуту он появился с English menu, набранным таким издевательски крупным шрифтом, что и слепой бы разглядел. Мяч был на моей стороне. Я небрежно, молниеносно взглянул в меню и развязным тоном произнес несколько французских слов:
– Омле, – сказал я, – э… кафе крем, э… о натюрэль. – Oui, – ответил официант тоном англичанина-колониста, привыкшего с юмором относиться к любым проявлениям дикости.
Еще через минут пять большая порция «омле» стояла передо мной, дымилась чашка кофе, сияла ледяная бутылка минеральной воды. Я взял нож, отрезал кусок и отправил его в рот. Я жевал и не мог понять, вкусно ли это. Я не получал от еды удовольствия, но не испытывал и отвращения; все было так, будто я впервые ел блюдо, аналогов которому не пробовал никогда, и мне не с чем было сравнить его, чтобы составить какое-то мнение. Между «омле» и вонючим московским омлетом, который каждый из нас миллионы раз переворачивал на московской кухне, стараясь не забрызгаться кипящим маслом, расстояние составляло миллионы световых лет, но пытаться измерить это расстояние было бы столь же бессмысленно, как пытаться сравнить солнечный свет со светом лунного камня. Со всех сторон на меня давили серые средневековые стены, калитки, кадки с растениями, окна с маркизами. Все это было в постоянном враждебном движении. Я как-то дожил до конца дня и уехал в аэропорт. Пограничник, не глядя, шлепнул мне в паспорт выездной штамп, посадку объявили быстро, и на этапе унизительного раздевания и разувания – «And also your belt, please!» – я вдруг увидел, что в метре от меня натягивает ботинки мягкой кожи мой недавний попутчик, исполнительный директор «ФРЕГАТА Дистрибьюшн». Я улыбнулся ему как родному, хотел что-то сказать, но служитель аэропорта махнул рукой – «алле, алле» – и русско-французский бизнесмен исчез в дверях гейта. На этот раз места у нас были в разных концах салона. Я закрыл глаза и попытался уснуть – все же рейс был ночным.