Текст книги "Итальянская новелла. XXI век. Начало"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Франко Арминио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Другое царство
(История об одном счастливом человеке, его детях и девушке с татуировкой)
Все началось с чудовищного облысения. Затем, не прикрытое ничем тело начало покрываться коркой, потом краснеть, потому что мои дети чесались. Остатки шерсти торчали клочками, кожу, там, где она была видна, покрыли язвы. Девушка с татуировкой меня бросила как раз, когда мои дети заболели. Оставила меня одного с больными детьми. Конечно, отчасти ее можно понять: непросто жить с человеком, у которого десять детей. Я очень рассчитывал на девушку с татуировкой. А она тоже ушла.
Мои дети умирали. Поэтому мне пришлось говорить с мертвыми. Поэтому мне необходимо было говорить с теми, кого уже не было на свете. Не знаю, спятил я или как, но покажите мне того, кто не свихнется, смотря в глаза своим умирающим детям. Как будто в один миг все исчезло: девушка, которая утверждала, что любит меня, развернулась, не говоря ни слова, и ушла, и все, что мне осталось – смотреть в потолок. Без объяснений. Потом мои дети начали болеть. Я был один, все двери закрывались передо мной, друзья исчезали. В общем, мне казалось, что я спускаюсь по ступенькам в темный подвал. Вот так в один миг я потерял Бога, девчонку с татуировкой и моих детей. Мне было больно, особенно больно – вспоминать.
Каждый день, поднимаясь на холм, я думал о детях, и как-то раз понял, что все пройдет, все закончится. В то время на лугу, который окружал церквушку Святого Георгия, росли странные цветы, звучали голоса мертвых, голос Бога говорил со мной, рассказывал мне добрые сказки, убаюкивая меня, потому что я хотел заснуть здесь, наверху, откуда была видна вся моя деревня. Я хотел заснуть, чтобы благословить на прощание всех и вся, чтобы мне больше было нечего сказать – чертовски счастливому в компании мертвых. Мои дети умирали, и я сам был уже на пределе. Но они были такие милые, мои детки, и, несмотря на их болезнь, мы скакали вместе по лужайке возле церквушки Святого Георгия, потом я бежал с ними вниз по склону, затем сворачивал, вбегал в большой двор моего дома у подножия холма, и потом возвращался, чтобы обнять моих детей, а они, покрытые кровоточащими струпьями, облепляли меня, и я целовал язвы моих деток, моих деток, которые умирали, которые должны были вот-вот упасть замертво на бегу, как загнанные лошади, мои детки, которые учили меня чувству собственного достоинства, учили прыгать в темноту.
Достоинство, которому учили меня мои дети во время болезни, было как последнее слово, как голос умирающего животного, покрывавшегося все новыми язвами, открывающими плоть; достоинство, которому они учили меня, было именно в их плоти, которая обнажалась, алела и оставляла на лестнице следы крови. Какое может быть счастье, если оно построено на несчастье других?
Нечестно смотреть вокруг себя и ничего не понимать. Нужно смотреть вокруг и понимать. Поэтому мои глаза стали моими словами. Я не говорю, но смотрю и вижу. И жалостливый или негодующий взгляд: зрачки, блуждающие в белом желе, разрушенном полосками красных сосудов (печень, а-а-ай), – говорит больше, чем все те слова, которые я мог бы сказать или написать.
Я не сплю. Я жду, когда свет, а потом ночь затопит мой мозг и усыпит меня. Мои дети, которые еще живы, копошатся в комнате.
Когда я не сплю, когда свет не проникает в мозг, я вспоминаю, что когда-то был влюблен. И меня удивляет, что я не помню лица девушки, в которую был влюблен. Кстати, а был ли я любим? Не помню, просто не помню.
Я не помню, я просто прячусь внутри этой неосознанной словесной фальши. Я помню все, но я не хочу ничего помнить. Мои дети пачкали кровью чехол на диване, оставляли чешуйки коросты на паркете.
Я просыпался, и мой мальчик Черныш лизал мою правую щеку своим шершавым язычком. Мой любимый Черныш. Другие дети вились вокруг меня, пока я, пошатываясь, вставал с кровати. Сначала кашка для маленьких, потом кофе для меня. Затем я открывал дверь, и мы выходили. Их десять и я.
Я говорю «выходили», чтобы подчеркнуть: я не один. Мы поднимались на холм: на земляную дамбу, покрытую мертвыми окаменелостями. Кроме нас здесь никогда никого не было. Я шел за моими резвыми детками, которые шныряли туда-сюда, оставляя кровь на траве, и время от времени останавливались почесаться и сбросить на землю куски затвердевшей мертвой плоти.
Я поднимался с одышкой, а они, несмотря на открытые раны, бегали, гонялись друг за другом. Я никогда не переставал удивляться их жизненной силе. Они были такие живые и при этом умирали.
Когда мы оказывались наверху, они продолжали играть, а я смотрел на мою деревню, которая с высоты казалась чудесной (с высоты, только с высоты, потому что если спустишься, если пройдешься по ее улицам, то услышишь голоса, сбивающие с толку, слова на ужасном местном диалекте). Мои дети играли, и этого мне было достаточно.
Они вскакивали на низкую каменную ограду вокруг всегда закрытой церквушки. Они учили меня, как надо умирать – без криков, играя.
Однажды я позвонил в Общество защиты животных, и там с плохо скрываемым раздражением мне объяснили, что, вероятно, речь идет о чесотке, как я и думал. Поэтому я отправился город и получил от девушки-ветеринара восемь шприцев, наполненных спасительной сывороткой. Вернувшись домой, я выдавил жидкость из шприцов в пять детских мисочек, и этого оказалось достаточно, чтобы в течение двух месяцев они выздоровели, мои детки.
Сейчас у меня во всем теле такая усталость, что каждый шаг дается с трудом и я чудом не падаю. Но все равно иду, тащу себя на прогулку, словно сам себя держу за руку, упорно продолжаю свое неподвижное странствие по миру. Я был человеком, который испытывал ложное счастье: нелепое по сути, оно заставляло меня закрывать глаза, потому что я чувствовал необходимость забаррикадироваться и защитить его, это счастье. Теперь мои глаза открыты, я прозрел. Спускаясь с холма, я знаю, что спускаюсь в мою персональную бездну, где есть только мяукание моих выживших котят, которые, чтобы составить мне компанию, умирают вместе со мной. Но я все равно умираю с улыбкой, потому что понимаю, куда меня завело это обманчивое счастье. Стоит мне только подумать о том, каким оно было когда-то, о моей любви, и я закрываю глаза, меня больше нет.
В общем, я сам сумел превосходно вылечить всех моих деток, когда однажды утром нашел пятерых на земле в саду: их ротики были полны желто-зеленой пеной. Я вызвал девушку-ветеринара из Общества защиты животных, фактически я притащил ее за волосы. Она натянула хирургические перчатки, заглянула в рот моим уже окоченевшим котикам, пощупала их немного и затем сказала очень просто: отравление, они были отравлены. Первым делом я выкинул миски и отдраил с хлоркой все царство моих деток. Затем я соорудил забор по границе их владений, а на листе фанеры размером два на два метра сделал надпись прибором для выжигания: ЭТО ЦАРСТВО БОЖИЕ.
Отравление. Точно и понятно. Возразить нечего. Оглушительный приговор. И тут естественно почувствовать, как бурлит кровь, как она течет, вздымаясь огромными валами, ощутить эти волны крови, которые летят, накатывают и разбиваются в темноте мозга. Ты действительно чувствуешь шум пятнадцатиметровой волны, которая движется со скоростью сорок узлов в час, обрушивается на берег, способная разнести в щепки огромный город, унести его с собой в море. Теперь, когда поднятая злодеями волна атакует мой мозг, теперь моя жизнь сводится к желанию найти отравителя, посмотреть ему в глаза, прежде чем раздробить ему колени, затем, когда, лежа на земле, он будет орать от боли, прицелиться ему точно в лоб, в самую середину, заставляя его глаза сойтись к переносице в напрасной попытке заглянуть в дуло моего воображаемого пистолета, «Беретта 98ФС» и дать ему время осознать (в то время как ноги у него перебиты), дать ему время осознать, что мой правый указательный палец прижимается все ближе к сжатой в кулак ладони, дать ему время осознать весь ужас, заставить его почувствовать бесконечный грохот вод, которые вытекают из моего мозга и сносят указательный палец правой руки, – и пуля несется безнадежно косоглазому отравителю точно в лоб, в самую его середину. В бесконечном шуме воды никто, я в этом уверен, никто не услышит выстрела.
Столько уже времени прошло, как я ничего не помню. Я слежу за дымом сигарет, за последними шорохами оставшихся в живых деток, которые спят рядом со мной наверху. Я не помню. Мне одиноко и я знаю, что никого нет. Нет никого, кто бы позвонил в дверь. Никого нет. Никого.
Безошибочное чувство, что это конец. Преодолеть последние ступеньки и заснуть прямо там, где упадешь. Выпрашивать жалость, ждать, когда начнется день и потом снова ночь, и ничья рука не погладит тебя по голове, не ляжет тебе на грудь.
Я не знаю, случалось ли вам когда-нибудь думать о Боге, как о друге. Или вы предпочитаете спать перед телевизором. Вполне возможно, что Бог, в своем вечном желании позабавиться, появляется, пока мы спим перед телевизором. Это любовь, которая и есть мои детки. Они все делают просто: когда умываются, как рассчитано каждое их движение, как они действуют язычками!
Разговаривать с мертвыми, это совсем нетрудно, у меня это отлично получается. Я похоронил их, моих деток, наверху, на лугу возле церквушки Святого Георгия, рядом с могилами людей, о которых я знаю только по скупым надгробным надписям.
Я больше ничего не помню, я вычеркнул все, это так здорово – все вычеркнуть. Иногда я вспоминаю, когда напрягаюсь, когда хочу вспомнить, что была какая-то девушка, которая мне говорила, кажется, что-то типа: я тебя люблю, ты мужчина моей жизни, мы состаримся вместе, по воскресеньям я буду красиво одеваться и мы будем ходить к мессе, а потом я буду готовить обед для нас двоих и для наших деток, я помню, да, теперь я вспоминаю эту девчонку, которая постоянно врала мне; помню, у нее была разодрана мочка правого уха, она кровоточила, как плоть моих деток, когда они были больны чесоткой, и я, сам не знаю как, словно по волшебству, вылечил ей ухо. Я помню эту девчонку, она мне говорила «я тебя люблю» так часто, что у меня болело сердце. Эта девчонка, лицо которой я не помню, ее лица больше не существует.
Что стало с моими друзьями, куда они ушли? Или это я где-то застрял? Или я не понимаю, что отказываюсь смотреть в окно?
За окном ничего нет. Фыркая, выходит дым из каминов, старые черепичные крыши, изуродованные антеннами, зимнее солнце, по-настоящему больное, оно делает тебе больно, потому что создает иллюзию тепла, которого нет. Помню дым сигарет, который я пускал в ее личико печального клоуна, слушая ее сказки о нашей любви. Я смотрел на нее, потом она запрыгивала на меня сверху, с придыханием шептала мне в лицо что-то, что я, слепец, принимал за любовь. Ее язык искал мой. Затем она раздвигала ноги, и я проникал в нее, в темную впадину, полную влаги. Но нет, я не помню.
Я не помню. У меня голова забита жвачкой, как написали бы в желтой прессе. Я один, и я мертв.
Я не помню. В том-то все и дело, что я не помню. Изгиб ее спины, татуировка на правом плече в форме плачущего глаза, этот дурацкий знак, дебильный, идиотский, теперь это фотокопия моих глаз.
Но я уже давно ничего не помню, и мои дети – это мое последнее счастье. Я не помню. Я не помню, как тогда, на площади, в двадцати метрах от статуи плачущей мадонны, девчонка с татуировкой мне сказала, в волнении терзая мочку уха, еще покрытую кровью и струпьями, как мои котята, мне сказала: только ты можешь меня спасти. Я не помню, что я ей ответил, делая небольшую затяжку и улыбаясь: не вешай мне лапшу на уши. Мне казалось, что она – моя, а я – ее. Я думал, что она не такая, как все другие женщины, которых я любил, что она сумасшедшая, безумная, никчемная и необходимая. Все просто. Но я не помню, я ничего не помню.
«Короткая любовь, ты так прекрасна», – поет Клаудио Бальони. Как ты можешь жить в новом доме, где мы спали вместе, откуда я ушел, хотя на самом деле не смог уйти? Как ты можешь, ты, как ты можешь смотреться в зеркало по утрам? Ты знаешь, что для меня больше нет времени, ты не слышишь меня в шуршании простыней, не чувствуешь меня в касании туалетной бумаги, когда подтираешься? Как ты можешь делать вид, что меня никогда не было в этой комнате, что ты не слышишь меня в крике сливного бачка, не слышишь меня в твоих снах, не слышишь, как я кричу? Но больше я ничего не помню.
Это неправда. Все, что я делаю: встаю утром, иду на работу, даже ем, точнее, что-нибудь терзаю зубами, – я делаю это, все еще думая о ней. Я живу с моими детьми, только они примиряют меня с этим миром, они, которые выжили и которые любят друг друга так, как только они могут любить друг друга. Мне бы хотелось прекратить все. Но уже давно я ничего не помню. У моих выживших деток нет больше струпьев, раны зажили и на их месте появилась новая кожа и новая шерсть. Они выздоровели. Я помню, когда в последний раз я занимался любовью с этой девушкой, глаз, который она вытатуировала на правом плече, плачущий глаз, прямо в тот момент, когда я кончал в нее, кусая ее до крови за правую щеку, в общем, слезящийся глаз, как при морфинге, когда одна картинка плавно перетекает в другую, так вот, этот слезящийся глаз становился постепенно, медленно-медленно, постепенно, я, я не помню, я правда не помню, глаз, который плакал, начал изменяться, расти как гриб, как опухоль, я не помню, я действительно не помню, я пытаюсь вспомнить, сосредоточиться, придать всему хоть какой-то смысл, какая она была маленькая, когда давала мне руку, и мы ходили по книжным магазинам, и когда она делала мне минет, покусывая меня, ты мужчина моей жизни, мои мертвые котики, где, черт побери, мои мертвые котики и Черныш? И Черныш? Мой черный мальчик, который скакал повсюду, который прыгал мне на руки, где Черныш? Кто, черт побери, унес его? В общем, ее татуировка стала точным лицом Лизы. Она, это она, у нее на плече наколотая татуировка, которая стала лицом Лизы я не помню ее имя, как ее звали… я не помню ее имени.
Мои детки, те немногие, что остались, сейчас спят.
Я разговариваю и рассказываю истории моим немногим оставшимся детям: Хэнку, Маддалене, Ладзаро, Назарено, Джезуэ. Я бы хотел, чтобы она была сейчас здесь, эта девушка с татуировкой, которая ушла от меня неуверенным танцующим шагом (потом она упала и подвернула ногу. Она не умела танцевать), я попытался бы рассказать ей нашу короткую мучительную историю, чтобы выбрать момент, когда я мог бы сказать себе: спасен, чтобы поставить в нужном месте точку и сохранить нашу историю нетронутой и удивительной. Почему на самые простые вопросы, почему на них никогда нет ответа? Почему? И фиг его поймешь это почему… Я бы рассказал ей, например, что для нас есть целый мир, где мы могли бы жить, это мир, созданный из ее обещаний, которые западали в мое смятенное сознание, давая мне надежду, сводя меня с ума от желания: ты мужчина моей жизни, ты создан, чтобы быть со мной, у нас будут дети и по воскресеньям я буду готовить и мы будем красиво одеваться, мы будем счастливы, мы всегда будем вместе. Однажды утром, пока я ждал ее внизу возле ее дома, взорвалась кофеварка (спросонья она забыла налить туда воды. Эта девчонка с татуировкой все время что-нибудь забывала), и ее отец нарисовал на стене фреску, умело соединив в ней грязные пятна, разбрызганные по стене. Тем самым утром она взрывала меня изнутри, пока я ждал ее, я еще не знал, что все идет к концу, я был ослеплен надеждой. Нет ничего более жестокого, чем надежда, ничего.
Я любил ее везде, эту девушку с татуировкой, даже в ее машине, в грязи (эти неожиданные гонки, когда мне удалось вытащить машину из грязи. Мы отправились заниматься любовью на середину поля, ночью. Но дождь лил как из ведра. Мы перепачкались в грязи с головы до ног. Яростная борьба с коробкой передач: первая, задний ход, первая, задний ход, обезумевшие колеса, разбрызгивающие грязь, она, ее вытаращенные глазенки, открытый рот с чуть кривыми зубками, первая и задний ход, грязь, вторая, спокойно, скользит, спокойно. Тогда я был настолько слеп, что готов был боготворить эти гонки, как метафору нашей любви: я ее спасаю, я вытаскиваю ее из жидкой грязи и она спасает меня, обнимая, любя меня, целуя меня с моей спермой во рту). Я любил ее еще тысячи и тысячи раз, я чувствовал ее бешеное дыхание, я кончал ей в лицо, повсюду ее руки искали мои руки. Я занимался с ней любовью даже в сарае ее отца, и она говорила мне: я чувствую тебя прямо в сердце, как будто ты достал до самого сердца. Еще я любил ее в новом доме, и в то благословенное время я верил, что он мог бы стать и моим тоже. В то благословенное время она пыталась выкинуть из головы годы сидения на героине, а я – пережить горе, чтобы начать жить заново. И в моей голове была удивительная путаница. На улицах города она держала меня за руку и говорила: впервые я иду и держу за руку мужчину, которого я люблю. Я ей отвечал: поклянись, что мы никогда не сделаем друг другу больно! И она подтверждала: да, никогда не сделаем больно, никогда, клянусь! В той просторной комнате, в ее кровати, разрушенной луной и солнцем, которые заглядывали через окна в крыше, я мог дотронуться до ее ступни своей ступней, пощекотать ее пальцами и потом слегка коснуться лодыжки. Затем, оторвавшись, возвращался и припадал к ее животу. Возвращался и прирастал. Прирастал, возвращался и проваливался в сон после любви. Может быть, сейчас она думает, что закрыла меня в своей комнате. Но я вышел, как призрак, я прошел сквозь стены, теперь я иду вместе с моими кошками, живыми и мертвыми. Теперь я засыпаю и вижу белые сны, мой сон – это неизменный белый экран и ничего больше, только этот белый экран, только свет, который заполняет мой мозг. Это я прошел сквозь стены, это я больше не существую, это я по-настоящему счастливый человек.
Сейчас мы, я и пять моих выживших детей, поднимаемся к церквушке Святого Георгия. Поднимаемся, кувыркаемся на лугу, но прежде мы, все шестеро, останавливаемся перед маленьким холмиком, где я похоронил Черныша, Веронику, Милли, Лилли и Пиппо.
Франко Арминио
Блаженное мгновение
Сегодня я не дома, а значит не будет ни книг, ни коротких прогулок на велосипеде, ни компьютера. Вместо этого я собираюсь объехать несколько небольших окрестных городков, в получасе от дома.
Сначала я намеревался остановиться в Гардии, но передумал и теперь спускаюсь к реке Уфите, чтобы потом продолжить путь до Гроттаминарды. На дороге оживленно: от городка до автострады рукой подать. День выдался жаркий. Я решаю зайти на кладбище. Не раз я проезжал мимо, но туда не заходил. При входе надпись на латыни: пусть земля тебе будет пухом. Эти прекрасные слова – пример того, что живые могут сказать мертвым. И, возможно, существуют слова, которые мертвые могут сказать живым. И, возможно, я вхожу на кладбище, чтобы услышать эти слова, безмолвную речь, тайный смысл которой никто тебе не навязывает. Лица на памятнике замкнулись, те, кому они принадлежали, смирились с неотвратимым, сдались, чтобы присоединиться к другим. Я хочу видеть лица. Кладбище – это еще и большая фотовыставка. Здесь, в Гроттаминарде, нет ни одного посетителя. На парковке было полно машин, но все эти люди приехали на рынок. Я записываю имена и даты, особенно меня интересуют те, кто родился после шестидесятого года. Бродя по кладбищу, чувствую, как сердце бьется спокойно, отступает тревога, волнение. Смотрю по сторонам. На кладбище в Гроттаминарде нет блестящего мрамора и причудливых памятников, оно ничуть не похоже на безликую площадь, отведенную под рынок. Здесь гораздо больше гармонии, чем там, снаружи.
Сейчас, когда я дома, я не могу объяснить, что чувствовал сегодня утром, я не могу рассказать, как смерть воспитывала мои шаги и мои мысли. Наше сознание соткано из далеких вспышек молний или из низкого неба, серого и неподвижного. Достаточно малости, чтобы сбить нас с толку, и вот мы уже не знаем, где мы и о чем думаем. И тогда появляются слова, из которых вытекают новые слова, а за ними другие, еще и еще, ради того, чтобы скрыть нашу принадлежность к виду, потерявшему путеводную нить. Сегодня утром я не думал о том, о чем сейчас пишу. Я только хотел внести в компьютер имена и даты, которые записал в блокнот. Вилланова Антонио (1963–1998), Де Паоло Кончеттина (1965–2005), Микеле Яковиелло (1972–2009), Палумбо Паскуальантонио (1958–1995), Маурицио Грилло (1970–1994), Романо Дженерозо (1962–1991), Романо Массимо (1970–1991), Карла Формате (1947–1997), Дель Висково Микеле (1960–1992), Дарио Боттино (1963–1984), Амалия Миникьелло (1984–2001), Блази Гвидо (1968–1983), Ди Вито Джулио (1977–1996). Сегодня утром каждый из этих людей доверил мне свои слова, каждое из этих лиц было со мной несколько мгновений. Большего от них ожидать нельзя.
Мне никогда не было так хорошо в Гроттаминарде, как в этот час, проведенный на кладбище. Та нить нежной грусти, которая меня вела, сейчас исчезла. Сегодня меня подхватил ветер жизни, и меня, затворника, увлекло частью этого потока бытия, потока, принадлежащего также людям, чьи имена я только что назвал.
Покинув кладбище, я отправился в сторону возвышенности, навстречу скромной красоте Фридженто. Виа Лимита, с которой открывается удивительная панорама, бежала вперед, подгоняемая теплым, но не раскаленным, ветром. Людей было немного, и земля расстилалась передо мной. Я рад, что побывал здесь, и уверен, что не зря приехал сюда, я с удовольствием посидел на ступеньках в тени.
Скоро снова выходить из машины: здесь недалеко еще одно место, по-особому притягательное. Еду к озеру Мефита, с его болотистыми берегами, у которых своя история. Ветер колышет верхушки тростника. Какое удовольствие стоять здесь, вдыхая полной грудью этот воздух, болотный привкус которого мог бы быть запахом изо рта пьяных ангелов.
Еду в направлении Вилламайны. Я знаю, что по дороге есть реденький лесок. Выхожу из машины, чтобы сделать несколько снимков, и вижу кабаниху с шестью детенышами. Они не убегают, и я тоже не убегаю. Они приближаются, и я тоже приближаюсь. Спокойно фотографирую. Объект моей охоты – безлюдные пространства, а не животные. Я радостно смотрю на кабаниху и ее выводок и чувствую себя счастливым оттого, что меня не боятся, что эти кабаны роют землю совсем рядом, не обращая на меня внимания. Наверное, они поняли, что я брожу по земле безоружный. Я неохотно покидаю их, но теперь этот лес тоже принадлежит мне, он стал еще одним священным для меня местом, как и все те места, которые я сегодня видел.
День клонится к закату. Проезжаю через Джезуальдо. И этот городок – часть прекрасной Ирпинии, Мне достаточно издалека увидеть замок и я уже счастлив. Я проезжаю мимо него чуть дольше чем длится рукопожатие. С этим местом меня связывает давняя дружба, мне достаточно просто его видеть, потому что я люблю замок, люблю его камни. Сегодня я видел умерших из Гроттаминарды, свет Фридженто, грязи Мефиты, я видел столько удивительного: все окутано этой августовской Ирпинией, которая, несмотря на лето, не была раскаленной и опустевшей. Как было бы замечательно, если бы эти жители остались здесь, в Ирпинии, и зимой.
Я снова в Гроттаминарде. Умершие на своих местах, и машины привычно снуют туда-сюда. Пора возвращаться домой. Я возвращаюсь, чтобы писать, чтобы воздать честь неброской красоте, которая таится в местах, увиденных сегодня.
Я не хочу писать обыденным и замусоренным языком, на котором говорю с людьми. Не считая нескольких полуфраз, которые появляются время от времени, все мои слова впустую сотрясают воздух. Я говорю и чувствую, что не должен был говорить. Должен только позволить звучать моему телу. У вертикальной линии две точки – нижняя и верхняя. Хватит кружить вокруг да около, в этих играх я теряю себя. Я хочу снова быть точным и страстным, хочу рассказывать о моей ярости или о моем спокойствии, оставив в стороне обычную неразбериху из настроений, которые меняют свое обличье при каждом движении души. Сегодня я видел многое, и я хочу быть таким же: как умершие из Гроттаминарды, как свет Фридженто, как болотистые берега Мефиты, как лесные кабаны, как камни Джезуальдо. В этом мире далеко не каждый день, не каждая минута могут одарить блаженное мгновение. Главное – угадать его.