Текст книги "Регион в истории империи. Исторические эссе о Сибири"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Сергей Глебов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
60 Панов А. Указ. соч. С. 99; Новомбергский Н.Я. Указ. соч. С. 22–23; [Саломон А.П.] Указ. соч. С. 22; Краснов А.Н. По островам Далекого Востока; Путевые очерки. СПб., 1895. С. 193–195.
61 Панов А. Указ. соч. С. 99; Краснов А.Н. Указ. соч. С. 197.
62 См., например; Дорошевич В. Сахалин; Каторга. М., 1903. Подробнее о создании образа преступного мира как «другого» см.; Emsley С. Crime, Police and Penal Policy; European Experience, 1750–1940. Oxford University Press, 2007. P. 146 passim.
63 [Власов В.И.] Указ. соч. С. 70.
64 См., например, приказ об увольнении шести гиляков-надзирателей и о замене их рядовыми запаса (Приказ по Сахалину № 168 от 28 августа 1895 года) и о награждении гиляка Перунка серебряной медалью «За усердие» после поимки шайки вооруженных бродяг (Приказ по Сахалину № 35 от 16 февраля 1897 года) // РГИАДВ. Ф. г. Фонд г. Фонд Приморского областного правления. Оп. 8. Делопроизводство о ссыльных. Д. 402. Л. 404; Д. 724. Л. 84 об.
65 Краснов А.Н. Указ. соч. С. 189.
66 См.: Holquist P. То Count, to Extract, to Exterminate: Population Statistics and Population Politics in Late Imperial and Soviet Russia // A State of Nations: Empire and Nation-Making in the Age of Lenin and Stalin / Ed. by R.G. Suny, T. Martin. Oxford, 2001. P. 111–144.
67 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. 5. Д. 638. Переселение ссыльно-каторжных с о. Сахалина в связи с занятием о-ва японскими войсками. Л. 10–11.
68 Sevela М. Op. cit. P. 101.
69 Xapa T. Указ. соч. С. 13.
70 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. г. Д. 485. Отчеты военного губернатора о. Сахалин за 1905–1908 гг., карта Северного Сахалина. Л. 2; Обзор острова Сахалина за 1900–1901 год. Александровск, 1902.
71 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. 5. Д. 638. Переселение ссыльно-каторжных с о. Сахалина в связи с занятием о-ва японскими войсками. Л. 10–11.
72 Xapa Т. Указ. соч. С. 9, 15. Без дальнейшего изучения японских источников трудно сказать, что повлияло на решение японского экспедиционного командования, что, однако, не мешает делать выводы о практическом приведении данного решения в жизнь.
73 Там же. С. 8–9.
74 О хозяйстве Гафурова см.: Саломон А.Л. Указ. соч. С. 51–52.
75 Архив внешней политики Российской империи МИД. Японский стол. Ф. 150. Оп. 493. Д. 965. О суде над русским матросом Баховым. Л. 339-364.
76 Высадка происходила 15,19 и 30 августа по старому стилю или 28 августа, 2 и 13 сентября по новому. См.: РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. 5. Д. 638. Переселение ссыльнокаторжных с о. Сахалина в связи с занятием о-ва японскими войсками. Л. 21, 47, 117-119, 122.
77 Там же. Л. 3–4.
78 Там же. Л. 122.
79 Там же. Л. 73–75.
80 Там же. Л. 61,65.
81 Там же. Л. 34–36.
82 Там же. Л. 48–50,65.
83 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. г. Д. 485. Отчеты военного губернатора о. Сахалин за 1905–1908 гг., карта Северного Сахалина. Л. 7 об.
84 По официальным данным, в 1905–1906 годах для окончания сроков на Нерчинскую каторгу прибыли только 218 сахалинских каторжных, еще 145 были отправлены на строительство Амурской колесной дороги. См.: Отчет по Главному тюремному управлению за 1905 год. СПб., 1907. С. 236; Отчет по Главному тюремному управлению за 1906 год. СПб., 1908. С. 260; см. также: Wheatcroft S.G. The Crisis of the Late Tsarist Penal System // Challenging Traditional Views of Russian History / Ed. by S.G. Wheatcroft. New York, 2002. P. 39.
85 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. 5. Д. 636. Ведомости о числе жителей Сахалина, находящихся в лазарете, копии протоколов хозяйственного комитета по оказанию помощи жителям Сахалина, о предоставлении ссуд на домообзаведение. Л. 147.
86 Там же. Оп. 4. Д. 590. Списки ссыльных, прошения ссыльных о выезде на родину, дружинников о льготах, сахалинцев о компенсациях в связи с военными действиями. Л. 148,157–158.
87 Там же. Л. 136, 139–141, 186-188, 211.
88 Там же. Л. 129.
89 Там же. Л. 189–190.
90 Там же. Л. 225–226.
91 Там же. Д. 556. Выселение сахалинских ссыльнопоселенцев из Приморья по обстоятельствам военного времени, июль-август 1905 года. Л. 74–75.
92 Там же. Л. 59, 63.
93 Воронович Н. Русско-японская война: Воспоминания. New York, 1952. С. 68–73; РГИАДВ. Ф. 704. Оп. 6. Д. 1499. Л. 3.
94 ПСЗРИ (3). Т. 26. № 27571, «Об облегчении участи ссыльных, которые вынуждены были по военным обстоятельствам покинуть Сахалин во второй половине 1905 года» (18 марта 1906 года).
95 Гартвельд В. Каторга и бродяги Сибири. М., 1913. С. 135–136.
96 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. 4. Д. 606а. Списки сахалинских ссыльнокаторжных. Л. 1–2; Оп. 5. Д. 636. Ведомости о числе жителей Сахалина, находящихся в лазарете, копии протоколов хозяйственного комитета по оказанию помощи жителям Сахалина, о предоставлении ссуд на домообзаведение. Л. 108–109.
97 Там же. Списки сахалинских ссыльнокаторжных. Л. 1–2.
98 Там же. Оп. 5. Д. 636. Ведомости о числе жителей Сахалина, находящихся в лазарете, копии протоколов хозяйственного комитета по оказанию помощи жителям Сахалина, о предоставлении ссуд на домообзаведение. Л. 148.
99 Там же. Оп. 4. Д. 524. Представления, доклады, справки, журнал особого совещания по устройству ссыльнопоселенцев в Амурской и Приморской областях, 1903–1909 гг. Л. 73–74, 77.
100 Там же. Л. 86, 90а.
101 Steinberg J.W. étal. The Russo-Japanese War in Global Perspective: World War Zero. Leiden, 2005–2007. Vol. 1–2.
102 Панов A. Указ. соч. С. 217–227; Новомбергский Н.Я. Указ. соч. С. 149 и далее.
103 Отчет по Главному тюремному управлению за 1906 год. С. 5–6; ПСЗРИ (3). Т. 26. № 27648, «О прекращении дальнейшей ссылки преступников на Сахалин» (10 апреля 1906 г.).
104 О плачевном экономическом состоянии Сахалина в 1912 г. см.: Сахалин: Сборник статей о прошлом и настоящем / Под общей редакцией губернатора Д. Григорьева. Сахалин, 1913.
105 РГИАДВ. Ф. 702. Канцелярия Приамурского генерал-губернатора. Оп. г. Д. 485. Отчеты военного губернатора о. Сахалин за 1905–1908 гг., карта Северного Сахалина. Л. 2.
106 Гридяева М.В. Он сам сделал выбор: О Д.Д. Григорьеве // Губернаторы Сахалина… С. 74.
107 Фраза принадлежит М.С. Корсакову. См.: Государственный архив Иркутской области. Ф. 24. Главное Управление Восточной Сибири 1822–1887. Оп. 9. Д. 76. К. 1900. Отчет по управлению Восточной Сибирью за 1866 год. Л. 64–64 об.
108 См.: Morris-Suzuki T. Northern Lights: The Making and Unmaking of Karafuto Identity // The Journal of Asian Studies. 2001. Vol. 60. № 3. P. 645–671.
От советского «единства» к постсоветским «разрывам»
Павел Варнавский
Советский народ: создание единой идентичности в СССР как конструирование общей памяти (на материалах Бурятской АССР)
В последние годы появляется все больше исследований, посвященных изучению национального вопроса в СССР. Интерес к данной проблематике обусловлен, в частности, попытками объяснить бесславный конец могущественной державы. Основным рефреном работ на эту тему является мысль о противоречивости (этно)национальной политики, проводившейся советским руководством. С одной стороны, оно активно способствовало формированию национальных идентичностей, с другой – довольно последовательно проводило курс на создание единой советской общности. Результатом реализации первой тенденции стало то, что, по словам С.В. Чешко, «в массовое сознание на фоне пропаганды интернационализма внедрялись нормы национализма. В течение десятилетий поколениям советских граждан государство втолковывало, что они не просто люди и граждане, а еще и представители „наций и народностей“, обладающих определенными и различными статусами»1. Одновременно, в противовес актуализации националистического дискурса, коммунисты стремились реализовать доктрину «пролетарского интернационализма», суть которой заключалась в том, что, по выражению В.А. Тишкова, «солидарность трудящихся России во имя общего революционного дела требует их объединения в едином государстве»2. Эта вторая тенденция была направлена на интеграцию поликультурного общества в гражданскую нацию и представляла собой, по определению С.Е. Рыбакова, «самое обычное нациестроительство, лишь окрашенное в „камуфляжный“ классовый цвет»3.
Как отмечается исследователями, обе указанные тенденции в принципе являлись «частью общей политики модернизации общества, осуществлявшейся сталинским государством»4. Однако в отличие, например, от классического случая Западной Европы, где процесс нациестроительства стал важным средством модернизации, советская «догоняющая» модель модернизации, напротив, ставила своей главной целью создание «национальных» общностей и венчающего их «советского народа». Политическая практика нациестроительства при этом определялась быстро закостеневшими идеологическими догмами коммунистического режима. В связи с этим возникает настоятельная потребность в изучении советской идеологии – каким образом она использовалась в процессах нациестроительства и конструирования «национальных» и «наднациональных» форм идентичности? Тем более востребованность такого исследования, по мнению ряда ученых, обусловливается созревшей к сегодняшнему моменту необходимостью, «возвращения идеологии и политики в общий анализ советского периода»5. Если исходить из того, что любая идентичность во многом опирается на осознание всеми членами общности единства своего происхождения и исторической судьбы, иными словами, если считать, что в основе идентичности лежит концепт истории, то тогда проблему изучения идеологии в советской империи можно, в частности, сформулировать в виде предлагаемого в современной науке набора вопросов: «Что происходит в империи с множественными альтернативами видения прошлого, характерными для образующих империю народов: империя эти „образы прошлого“, подавляет, синтезирует, иерархизирует? Возможно ли существование общей имперской памяти как основы общественного и государственного строительства в империи? Или в имперском контексте множественные альтернативные „памяти“ существуют в оппозиции к имперскому историческому „государственному“ нарративу?»6
Особенностью государственного строительства в СССР стало то, что коммунистический режим активно использовал этничность для территориально-административного структурирования страны. Поэтому он прилагал немало усилий и средств для развития советских этнонаций. Для институализации и спонсирования культурного многообразия в СССР было вложено много материальных, научных и пропагандистских ресурсов. Была выработана своеобразная номенклатура народов – социалистических наций и народностей, ранжированных по своему этнополитическому статусу от союзных республик до автономных округов. Большинство современных специалистов соглашаются с тем, что «советское государство, несмотря на его декларируемую интернациональную, классовую природу, осуществило этнизацию политики и даже внутреннего административного устройства…»7 Правящая партия имела дополнительный ресурс для осуществления этнонационального принципа в политике и государственно-административном устройстве страны, поскольку создала хорошо отлаженную карательную систему и жесткую управленческую структуру государства.
Национальная политика коммунистов объяснялась не столько их искренним стремлением к подлинному расцвету и освобождению народов, сколько, как отметил Т. Мартин, пониманием того, что «национальное сознание является неизбежной исторической фазой, которую все народы должны пройти на пути к интернационализму»8. По словам И.В. Сталина, большевики предпринимали действия, направленные на «максимальное развитие национальной культуры, с тем, чтобы она исчерпала себя до конца и чтобы затем была создана база для организации международной социалистической культуры»9. Более того, этнонациональная стадия развития имела позитивный смысл, поскольку она, как верно подмечено Т. Мартином, соотносилась с процессом модернизации: «…Укрепление национального статуса стало ассоциироваться с историческим прогрессом. Таким образом, формирование наций воспринималось как неизбежная и позитивная стадия в модернизации Советского Союза»10. Немаловажной причиной, подтолкнувшей коммунистов к опыту этнического федерализма, стало также желание продемонстрировать мировому сообществу идеальность национально-государственного устройства Советского Союза. Этот процесс очень точно описан А.Д. Синявским, отмечавшим, что большевики пошли «на уступки федерализму с тем, чтобы создать империю, новую, интернационалистическую и потому прочную империю. Эти уступки ничем не грозили единству, а напротив, его укрепляли и одновременно превращали Советский Союз в некую идеальную модель будущего коммунистического мироустройства… Требовалось, чтобы этот прообраз был настолько прекрасен, настолько свободен от национальных разногласий, что весь мир устремился бы к подобной гармонии»11. В результате в СССР концепция национальной государственности утвердилась на уровне этнотерриториальных автономий, а задача «нациестроительства» оказалась в идеологическом арсенале этнически обозначенных внутригосударственных образований, над которыми, впрочем, сохранялся всеобъемлющий политико-идеологический и кадровый контроль со стороны правящей партии. Как отмечает в этой связи В.А. Тишков, «…советское государство пошло настолько далеко в экспериментах с этничностью, что спустило крайне важную метафору нации с общегосударственного уровня на уровень этнических общностей». И, что особенно важно, этот существенный элемент политики идентичности был заменен «пропагандой общесоветского патриотизма, а затем понятием советского народа как новой исторической общности людей»12. Насаждая данные идеологемы, коммунисты фактически стали выступать в роли государственных националистов в масштабах СССР и стремились осуществить свой националистический проект, который по причудливой логике «марксистско-ленинской диалектики» позиционировался в категориях интернационализма. Можно утверждать, что за фасадом советского федерализма и этнонационального многообразия скрывалась довольно отчетливо прослеживаемая тенденция к унификации и унитаризму, эксплицитным проявлением которой стало внедрение в общественное сознание советской идентичности.
Правящий режим стремился проводить политику политической и культурной консолидации населения Советского Союза. В формируемом им идеологическом дискурсе производилось активное манипулирование историческим материалом, посредством чего создавался единый взгляд на историю СССР. Этим для всех народов советской империи конструировалась общая историческая память. Был разработан ряд идеологем, с помощью которых актуализировалось общесоветское сознание. Действительно, как отмечает И. Нарский, «образы „собирания земель“ и „воссоединения“, „братской помощи“ и „дружбы народов“, отнюдь не несущие тоталитарный потенциал, – вполне эффективное средство наднациональной мобилизации»13. Особая роль в процессе конструирования общей исторической памяти стала принадлежать концепту «дружбы народов», появившемуся в ходе переосмысления (конструирования) истории с позиций ортодоксального советского марксизма. Становление единого советского самосознания происходило также через актуализацию идеологемы «советский народ».
Дружба народов
Пропагандируя идеологему «дружбы народов», государство стремилось убедить население страны в том, что все оно, несмотря на этнокультурные различия, имеет единую историческую судьбу. Для этого использовался стандартный прием из арсенала национализма, когда множество локальных историй – историй народов СССР – сливались в единый поток. Внимание в научной, учебной и пропагандистской литературе акцентировалось на совместных действиях представителей разных этносов, например: «Дружба народов Бурят-Монголии свое начало берет еще в дореволюционном прошлом. Имеется много исторических свидетельств о совместных выступлениях народов, населявших территорию нашей республики, против иноземных захватчиков. Монгольские ханы и маньчжурокитайские завоеватели совершали неоднократные набеги с целью подчинения и грабежа народов Бурят-Монголии. Однако они получали дружный отпор со стороны бурят, русских и эвенков»14.
Особенно важную роль в процессе выработки общей исторической памяти, естественно, играла наука. Анализируя бурятский советский исторический нарратив, можно прийти к выводу, что целью официальной историографии было обоснование нескольких важных в политическом смысле положений. Во-первых, ученые доказывали универсальность закономерностей развития исторического процесса вообще и, следовательно, применимость марксистской методологии для интерпретации социально-экономической и политической истории Бурятии. Во-вторых, на конкретном историческом материале демонстрировалось, что сложение единой социальной, экономической и политической общности в границах империи шло уже давно и реализовывалось одновременно посредством консолидации в социальном пространстве слоя эксплуататоров и осознанием единства своих интересов эксплуатируемым населением империи. Этнокультурный аспект при этом отходил на задний план, уступая по значимости идее социально-классовых антагонизма или солидарности.
Например, в 1934 и 1952 годах состоялись два совещания бурятских историков. Советскими идеологами подчеркивалась их политическая важность, заключавшаяся в том, что в ходе работы этих совещаний были отсечены все возможные альтернативы видения исторического процесса в Бурятии (к слову сказать, альтернатив этих было не так много и в конечном счете все они строились опять-таки на основе марксистского подхода к истории). Был принят унифицированный – официально признанный и допустимый – взгляд на историческое развитие бурятского народа. Как отмечали сами участники совещания 1934 года, одна из его важнейших задач заключалась в «преодолении буржуазной историографии». Необходимо было дать «отпор неверным установкам, вскрыть ряд существенных извращений в понимании исторического процесса, и в этом его [совещания] большая политическая значимость»15. Преодоление буржуазной историографии выражалось в пресечении разгоревшейся было среди бурятских историков дискуссии об особенностях социально-экономической истории Бурятии. Некоторые пытались утверждать, что в Бурятии не было феодальной формации; из первобытно-родового строя под воздействием российского колониализма она сразу якобы перешла к капиталистическим отношениям. Подобные «заблуждения» были решительно развенчаны: «строй общественно-экономических отношений в Бурятии XVII, XVIII и начала XIX столетий показывает нам наличие всех тех противоречий, которые свойственны всякому феодализму…»16.
На совещании 1952 года также отмечалось, что «Бурят-Монголия, как и вся наша страна, прошла длительный и сложный путь исторического развития от первобытно-общинного строя к социалистическому обществу. В ее истории проявляются как общие закономерности исторического процесса, так и местные особенности исторического развития». Вопрос о наличии феодализма решался в контексте более широкой проблемы периодизации истории СССР: «Необходимо на основе марксистско-ленинской методологии дать такую периодизацию [Бурятии], которая сочеталась бы с периодизацией истории всей нашей страны…»17.
Реализация такой задачи вызывала вполне заслуженную критику со стороны немногих исследователей: «…периодизация истории бурятского народа строится по хронологическим периодам истории русского народа. [Тогда как в ней] должны быть отражены местные особенности», под которыми, впрочем, понимались всего лишь более «медленные темпы экономического и общественного развития края в сравнении с центром России»18.
Как нам представляется, решения, принятые на совещаниях по проблемам исторического развития Бурятии и бурятского народа, имея историографический характер, преследовали вполне конкретные политические цели. Заданные на них принципы формирования официального исторического нарратива позволяли поместить локальную бурятскую историю в общий историко-имперский контекст, и тем самым задавали взгляд на нее как на неотъемлемую часть истории СССР. Отсюда проистекал уже вполне инструментальный вывод, превращавший историю в «служанку» политики и идеологии, в надежное средство, позволявшее власти контролировать и корректировать общественное сознание и память в нужном для нее (власти) направлении. Как утверждал один из участников дискуссии 1934 года, историк П. Хаптаев, транслируя официальную идеологическую установку: «Надо драться за овладение высотами исторической науки с тем, чтобы история не служила мостом протаскивания теорий, враждебных марксизму-ленинизму. Пора привлечь историю на службу социалистического строительства»19.
Помещение локальной истории в универсалистский контекст мирового исторического процесса создавало философский и мировоззренческий фундамент, на основе которого могла, в частности, развиваться идея о консолидации населения Российской империи. Заданный марксистской методологией приоритет классового над национальным / этническим обусловливал и способ интерпретации этой консолидации. Считалось, что интеграционные процессы, имевшие место в имперском пространстве, протекали внутри социальных классов. А межэтническое взаимодействие рассматривалось как явление второстепенное и опосредованное классовой борьбой.
Сложение единой социальной общности в империи официальный исторический нарратив рассматривал отдельно, по двум сегментам. Постулировалось, что в первую очередь в интеграционные процессы были вовлечены эксплуататорские верхушки колонизировавшего (русский царизм) и колонизируемого (бурятские феодалы – нойоны, ламы, а позже и нарождающийся класс бурятских капиталистов) сообществ. Объединение эксплуататоров якобы основывалось на общем экономическом и политическом интересе. Как писал уже упоминавшийся П. Хаптаев, «…царизм всячески поддерживал и поощрял нойонство. Это имело двоякое значение: во-первых, поддержка и поощрение нойонства… умножали силу и могущество царизма; во-вторых, сохранение и укрепление института нойонства были необходимы для царизма в целях феодальной эксплоатации Бурятии»20. Этот совместный интерес чуть позже будто бы привел к тесной спайке в рамках единой политической системы империи, причем это единение осознавалось самими эксплуататорами. Как прозвучало в выступлении в прениях на дискуссии 1934 года историка О. Дашидондобе, «Тайшинско-нойонская власть, будучи феодальной по своему существу, органически слилась с общим крепостническим режимом русского царизма, находя в последнем надежную опору и вдохновителя. Тайшинско-нойонская каста помогала царизму русифицировать бурятские массы путем распространения христианства, перевода населения на земледелие вместо скотоводства»21.
Вместе с тем официальная историография акцентировала внимание и на одновременно происходившей консолидации эксплуатируемых: «Параллельно с процессом сближения бурятской феодальной верхушки с представителями царской власти, на местах шло сближение народных масс русских, бурят и эвенков на почве общей борьбы против угнетения и эксплуатации со стороны феодально-крепостнического государства и его агентов в лице воевод и приказных»22.
Этот аспект исторического дискурса был особенно важным для развития идеологемы «дружбы народов» и конструирования в ее контексте образа общего для всех народов героического прошлого. Главным элементом, интегрирующим отдельные истории в единое целое в соответствии с марксистско-ленинской теорией становилась при этом классовая борьба народов. Противопоставление эксплуатируемых и эксплуататоров выводило на проблему осознания интернационального единства трудящихся масс: «Несмотря на то, что царское правительство и эксплуататоры всеми методами разжигали вражду между народами, общая ненависть к эксплуататорским классам и внешним врагам способствовала укреплению этой дружбы и взаимопонимания» (Д.Ц. Цыремпилон)23. Апеллируя к конкретному историческому материалу (например, к братскому восстанию 1696 года), бурятские ученые доказывали, что даже в XVII веке «движение народных низов приводит к объединенным выступлениям», в которых «приняли участие и русские, и буряты, и эвенки». При этом подчеркивалось, что «организованный характер выступления опровергает версию о его стихийности и свидетельствует о прочности связей, установившихся между русскими и бурятами на почве осознания единства интересов в борьбе с общими их угнетателями». В результате делался вывод, что уже тогда «взаимоотношения между русским и бурятским населением настолько упрочились, что стали возможны совместные политические выступления, отражавшие общность интересов, все более осознаваемую и русскими, и бурятами»24.
Единство исторической судьбы выражалось в наличии не только общей истории, но и общего настоящего. В официальном дискурсе подчеркивалось, что для советской Бурят-Монголии характерным стал «крепкий союз и полная солидарность рабочих и крестьян, как русских, так и бурят»25. Успешная национальная политика Компартии привела к тому, что «времена национальной розни, взаимного недоверия безвозвратно ушли в прошлое. Дружба всех народов СССР, скрепленная годами совместного строительства хозяйства и культуры своей родины, стала нерушимой»26. В результате в Бурятии, как и всюду в Советском Союзе, можно наблюдать «образование морально-политического единства народов нашей Родины, сплотившихся вокруг партии… и советского правительства»27. Ведущую роль в деле консолидации разнородного в этнокультурном отношении населения политики, а с их подачи и историки отдавали «трудящимся массам»: «в тяжких испытаниях выковывался великий дружеский союз народов, но зачатки его обнаруживаются и в далеком прошлом, в жизни народных низов»28.
Как показывает приведенный выше материал, характерной чертой официального идеологического дискурса, формулировавшегося властью в 40-е годы XX века, стало то, что субъектами действия в нем часто выступали не советские граждане, а «самоопределившиеся» народы, т. е. народы, получившие национальную государственность и выступавшие в качестве коллективных членов СССР. Конечно, к реальной юридическо-правовой практике, где главным субъектом оставался все же отдельный гражданин-индивидуум, эта особенность дискурса не имела никакого отношения, но в политико-идеологическом плане она призвана была продемонстрировать правомочность и равенство советских наций. Действительно, «исторических побед в деле строительства новой социалистической жизни» добивалось не сообщество граждан, а «бурят-монгольский народ при помощи великого русского и других братских народов Советского Союза»29; войну с фашистской Германией вели не просто граждане СССР, а «бурят-монгольский народ вместе со всеми народами Советского Союза…»30; интенсивное социально-экономическое развитие СССР шло за счет «сотрудничества народов в системе единого союзного государства»31.
Когда речь шла о «самоопределившихся нациях», то советская общность понималась в качестве единого государственного и идеологического пространства и обозначалась в соответствующих терминах. Бурят-монголы, получившие свою национальную республику, в ее лице становились «неотъемлемой, связанной кровными узами со всей страной, частью Великого Советского Союза»32. Вариантами названия единой советской общности в данном контексте могли выступать «социалистическое отечество» («…бурят-монгольский народ вместе со всеми народами Советского Союза… отстаивает свободу и независимость своего социалистического Отечества…»33) либо «социалистическая родина – СССР» («Бурят-монгольский народ… беспредельно любит свою прекрасную социалистическую Родину – СССР»34).
Таким образом, официальный идеологический дискурс формировал в сознании населения представление о том, что Советский Союз являлся сообществом не столько граждан, сколько советских наций и народностей. Иными словами, в контексте идеологемы «дружба народов» советская общность выражалась, прежде всего, в единстве этих наций и народностей, а советская идентичность представляла собой сумму коллективных идентичностей всех этнонаций, образующих СССР. Пожалуй, это был необходимый этап в процессе конструирования единой советской общности, которая не обладала этнической базой от природы, но в идеале обрела бы ее, по мере того как население, находившееся под господством данной социально-политической формации, „этнизировалось“, т. е. начало представлять себя в прошлом или в будущем так, как если бы оно образовывало естественное сообщество, как таковое обладающее идентичностью истоков, культуры и интересов, стоящее выше индивидов и социальных условий»35. Именно с этой целью советская пропаганда со временем стала все меньше внимания уделять концепту «дружбы народов» и все активнее развивала идеологему «советский народ».
Советский народ
Что же представлял собой «советский народ», когда появился этот термин в официальном идеологическом дискурсе и какими характеристиками он наделялся? Как указывает С.В. Чешко, «суть концепции „советского народа“ заключалась в том, что на стадии развитого социализма в СССР сложилась новая социальная общность, характерная именно для этой фазы общественного развития и выделяющаяся рядом признаков»36. Классическим определением этого понятия, сформулированным советским обществоведением и использовавшимся в идеологической риторике, можно считать следующее. Советский народ, это – «возникшая и утвердившаяся в результате победы социализма в СССР социально-классовая и интернациональная общность, охватывающая все классы, социальные группы, нации и народности страны, имеющая единое Отечество, базирующаяся на единой экономике, территории, многообразной, но единой по содержанию культуре, имеющая единое марксистско-ленинское мировоззрение и духовный облик, единую цель – строительство коммунизма»37.
Очевидно, что приведенная дефиниция тесно коррелирует с определениями «нации» Сталиным и «этноса» Ю.В. Бромлеем. Такое понимание складывавшейся в СССР общности теоретиками и практиками советской идеологии можно интерпретировать как имплицитное помещение категории «советский народ» в один семантический ряд с иными этническими общностями.
Как подчеркивает ряд современных исследователей, концепция единой советской общности была не только идеологическим конструктом власти, но и в определенной мере коррелировала с социальной реальностью. Так, В.А. Тишков отмечает, что доктрина «единой общности советских людей» появилась не случайно, а в результате осмысления общественно-политических процессов, приведших к «формированию сходных социально-профессиональных структур и многих общих культурных и ценностных ориентаций среди советских национальностей»38.