Текст книги "Сладкий воздух и другие рассказы"
Автор книги: Асар Эппель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
Астматик из своего придонного положения в ужасе воззрился на эту обреченную позу и, жутко крикнув: «Бандиты работают!», прямо уже в истерике закончил: «Грабят и пристреливают!», ибо автобус, с натугой карабкаясь на пригорок, который после остановки, дал выхлоп…
Вот как мало проехал автобус, и вот как много успело уже произойти, и сейчас, похоже, начнется паника.
– Постового сюда! Возле постового тормози!
Но тут уже Минин и Пожарский даванул со своего переду, на что Пупок ответил встречным жомом. Из пассажиров сразу выклубилось дыхание, а поскольку снаружи была студеная вечерняя пора (висячие давно глядели на залубеневшие свои запястья, обдутые встречным ветром движения, ибо рукава польт отъехали, а рукавицы до запястьев не доставали), в автобусе образовался банный туман. «Ух!» – сделали все, когда, отставив зад, опять ударил в публику Минин и Пожарский, и пар вовсе сгустился, а лампочка из красневшей стала багровой, «ых!» – выдохнули все, когда навстречу вдарил Пупок…
– Кошелек!
– Карточки!
И тут подал голос Анатолий Панфилыч:
– Остановите ход!
– Зачем, Толя? – спросила Дора, готовая кулаки разжать.
– Не останавливать! – гаркнул гадским своим тенором Эдик Аксенюк. – Дора зря не скажет. Сперва доедем, потом остановим.
– Ребяты! – страшно сказал Анатолий Панфилыч. – Отдайте, ребяты, сами знаете чего!
– Тормози! Остановить автобус! – в момент распорядился Минин и Пожарский.
– Ни в коем случае! Домой после работы едем! – отменил его распоряжение Пупок.
– Правильно! Почему это останавливать? – не споря отступился Минин и Пожарский. – Я вообще не знаю куда еду, граждане!
– А я говорю, тормози! – перерешил Пупок. – Но учтите, мы на горке. Он потом с места не возьмет.
– Не останавливать! Едем – и всё! – подытожил Эдик. – Откуда ты взял про карточки? – сказал он лицом из-под потолка лицу астматика на сиденье. Откуда вам известно про кошельки? Вы что – в такой давке карман проверить можете?
Все удрученно смолкли. Сделалась беспомощная тишина.
– А? – торжествовал Эдик, успокоившись за кастет, из-за которого не хотел ни постовых, ни остановок.
– Отдайте, ребяты… – заплакал в тишине Щербаков. – Мое не из кармана пропало… Подкиньте, ребяты. В руку положите. У меня правая не знаю где, а левая – слева. По ней вроде цыгане гадают. Погляди, кому видно, цыгане там есть?
– Есть! – сказали справа те, кто цыган видеть не мог.
– На жопе шерсть! – подтвердили слева кто цыган видеть мог.
Пока невидимые кочевники гадали по его руке, Анатолий Панфилыч помалкивал. Когда в руку положили передать билет, он передал. Когда кто-то аккуратно смотал с его правой недоставаемую по тем временам изоляцию, он шума не поднял, предпочитая держаться зубами за женскую пуговицу, от которой в ротупахло женой. Но, перестав чуять за щекой шестнадцать штук хромированной блочки, выданных под расписку для полботинок товарищ Шверника, – по восемь на каждый полботинок, то есть четыре туда, четыре сюда, – он пугвицувыпустил и пугливо зашарил языком по ротовым закоулкам. Зубы, какие были, оказались на месте; коронка тоже, прорехи от зуботычин времен чеховского его ученичества так и оставались, хотя заросли покосившимися, как забор, соседними зубами. Но блочки не было. Он сперва подумал, не поодевалась ли она коронками на зубы, но по гладкости в ротуотличалась только коронка-нержавейка, о которой уже сказано. Блочка исчезла. Не проглатывал он ее.
И за левой щекой не было.
И за правой.
И под языком. И в горле, откудова тошнит, если перепить.
Украли! Объявить, чтоименно украли, было нельзя – блочка секретная. Можно только умолять, просить о возврате, рассчитывая, что покравшие поймут опасность и свой риск.
– Подкиньте! А то я погорел! Дора, подтверди! – Он громко заголосил. Отчаянно и громко.
И автобус остановился.
Дора, обмерев, приготовила кулаки.
Минин и Пожарский сказал:
– А не лучше ли мне выйти и ждать обратного?
– Да нет, – как бы сам себе откликнулся Пупок. – Выйти бы, конечно, можно, если нужно. Правда, толкать его придется. Он вроде или сломался, или горку не взял…
Эдик Аксенюк, упираясь в потолок, глянул из-под подмышки в окно и сообщил:
– Шофер за водой пошел.
– А до постового еще вона сколько, – вздохнул кто-то.
Дора кулаки сжала.
Шофер шел со скомканным ведерком к колонке, торчавшей на солнце из серого в проросших травой трещинах горбатого асфальтового квадрата. У колонки стоял совсем еще маленький мальчик и восхищенно глядел на вдруг приехавший голубой автобус, на его слепые окошки, за пыльными пузырями которых не виднелись пассажиры, и, главное, на водителя, откинувшего щелястые боковины радиатора и вывинтившего пробку, отчего из круглой большой дырки пошел пар.
– Дядя, – сказал мальчик, – можно я нажму? Я теперь умею!
– Жми, – согласился шофер.
Мальчик повис на литой ручке, чтобы весом вызвать воду. Его тяжести для этого уже хватало, а чтоб воздействию ее не препятствовать, то есть не упираться ногами в землю, он их поджал. Шофер повесил мятое ведро, и в ржавое дно тихо уперлась стеклянная трость узкой книзу струи. Чтобы она не прекращала утыкаться, мальчик весь напрягся, однако и он, и шофер знали, что на стеклянной струе ведро наливается не быстро, и шофер хотел было прибавить ладонь на ручку колонки, чтоб вода пошла белая и шумящая, но мальчик и сам знал, чтодля такой воды нужно, и, хотя он только вчера научился, сегодня она у него уже дважды получалась – белая и шумящая от мельчайших пузыриков. Он обхватил ногами колонку, создав добавочный рычаг, и сразу по колоночному навершию стало видно (оно шевельнулось на четырех болтах и выперлось вверх от каких-то перемещений внутреннего своего устройства), что мальчик делает все правильно. Он был еще очень маленький, а на него обратил внимание руливший автобусом человек, во власти которого было позволить нажать!
От шумящей струи вода сразу стала переливаться через край, и шофер, снимая ведро, сказал: «Отцепляйся и отдохни, сейчас опять надо будет». И ушел выливать воду в дырку. И пришел снова. И снова было счастье. И шофер опять вылил воду, но уже в горловину, паром не исходившую, а потом, пристроив ведерко куда-то за щеку мотору, захлопнул боковые створки, навинтил пробку, подошел к колонке и сказал:
– А теперь полей-ка! Рожу ополосну и попью маленько тоже!
И было счастье, когда он сперва взял воду в горсти (мальчик догадался, что струя должна быть стеклянной, и, пыхтя, висел на ручке), ударил в ладони лицом, а потом мокрым этим лицом к струе склонился (мальчик знал, что и сейчас нужна стеклянная), вдвинул губы в самоё воду и каким-то приспособлением в организме (мальчик пока не знал каким, потому что так пить еще не умел) стал откусывать водяное вещество стеклянной трости, отчего та отклонилась и в потемневший теперь мокрый асфальт перестала вертикально упираться, а разлеталась в солнечные брызги и водяные щепки.
Попивший водитель обошел машину, и столпившиеся у двери, пока еще не свисавшие люди, завидев его, с готовностью повисли, перестав подтягивать для отогрева озябших запястий рукава к варежкам. Водитель сказал: «А ну войти и дверь закрыть!», расставил руки, схватился за притолоки, обнял всех повисших одним обхватом, хотя было там обхвата на три, и стал колотить в них шоферской грудью, поднимая сандалетами горячую пыль на обочине.
От сваебойных его ударов народ начал пропадать внутри, причем исчезновение каждого знаменовалось внутриутробным воплем кондукторши: «Беритя билеты, кто вошли!»
Вколотив висевших, отчего внутри, урча, словно во чреве, всё переместилось и уплотнилось, и поглядев на задние колеса, низы которых обвислыми щеками лежали на снежной перхоти, а верха ушли под надбровья крыльев, так что автобус присел на зад, словно обалдевшая от многодневной случки сука, шофер вздохнул и двинулся к кабине. Но едва он ушел, с ближайших остановок прибежали люди, удивленные, что автобус до них не доехал, и комом повисли, оттягивая руки и туловища.
Автобус снова заурчал, как желудок, и потащился одолевать горку.
– Вошедчие, беритя! Стоячие, подвиньтесь!
Пупок нащупал на чьем-то кармане зашпиливающую английскую булавку, отстегнул ее, передал из правой руки в левую и вонзил где-то сбоку в чью-то задницу. «Уй! Что это?» – завопила задница, рванулась, создала нужную для попадания в карман обстановку, и Пупок взял что было.
– Запонки!
– Куда прешь, намыленный?!
– Вставные челюсти берут… – удрученно просипел астматик.
– Подкиньте, ребя! – возник горестный голос Анатолия Панфилыча. – Не постовых это дело, не милицейское, а секретная тайна от вредителей. Лучше подкиньте, не то мы всем автобусом попели!
Стоило Анатолию Панфилычу это сказать, и стало тихо.
– А до постового далеко! – возник в тишине Эдик Аксенюк. – Эх, жидье-битье! А, Дора?
– Эдик! Имей в виду, меня типает твой разговор! – отозвалась Дора, и руки ее дрогнули.
– А мы возьмем и сами обыщемся! – сказал вдруг поразительную вещь астматик, хотя земля давно уже была ему пухом.
– Обыск! Обыск! Обыск!
И автобус встал.
Встал он, уткнувшись в лежавшее поперек дороги бревно, вероятно, скатившееся с дровней.
Когда крикнули про обыск и автобус замер и в глазах у Доры все пошло гулять, а весь автобус тугими от тесноты и злобы голосами рявкнул: «Правильно!», она разжала пальцы и губительные кристаллы – один зеленый, три бесцветных и один синий-синий, – которых сама она даже и не видела, ибо, топчась целый день в условном месте и получив их из рук в руки при условном сердечном рукопожатии с условным случайным знакомым, и опять прохаживаясь, чтобы радостно поздороваться с другим, который имел прийти, но не пришел, а она держала товар в настороженных кулаках и, так и не передав, поехала, наконец, домой, так вот – упали на зашарканный пол в калошное месиво Аляска и все дамские оплошности Ростокинского района, упали сверкающие эти чистые слезы, и только слезы абортируемых могли сверкать чище. И на могучих Дориных щеках засверкали слезы, но не оттого, что пропали пол-Малаховки, а оттого, что теперь уж наверняка посчастливится доехать к четверым своим девочкам и на маленькой кухне рядом с косоглазой женой Анатолия Панфилыча долго варить вечернее хлебово, если, конечно, автобус не сломается.
– Раз государственная тайна, обыскивать – и всё! И всех! – стал настаивать нижний астматик.
– Ясно, обыскивать! В тесноте, да не в обиде! – добирал последнее по карманам бывалых этих простаков Пупок.
– Это как то есть обыскивать? – спокойно возразил Эдик, трухая за свой кастет. – Это как же? Самосуд у нас отменен! Самосуд у нас в опере работает, раз все нации равны.
– Это как то есть обыскивать?! Вы что, изымать пропуск с оборонного завода будете? Разглядывать? – тоже спокойно проговорил впереди посторонний человек Минин и Пожарский. – Уж позвольте тогда я сам выйду!
– Правильно говорит посторонний! – вставил кто-то. – Мало чего у кого в карманах! – лично у говорящего был квиток за сданную сексотскую оперативку. – На то у нас милиция есть.
– Где она есть? Туда разве подъехаешь? Туда же дороги нету. Автобус же! – загалдели кто был.
– То есть как нет дороги в милицию?! – грозно молвил Пупок, и все опять заткнулись. – Никаких обысков!
– Тогда, ребя, люди вы, а? – снова заумолял Анатолий Панфилыч, автобус же отважно въехал на бревно передними, потом перекатился задними колесами, отчего опять саданулся зад с висящими – их тряхнуло, и мятые юбки еще больше погнулись. Расположение слипшихся пассажиров от этого снова переиначилось, так что Минина и Пожарского развернуло к Доре. Он увидел алмазные слезы, текшие по ее рубиновым щекам, и синие сапфировые огорченные губы, а потом заметил в мутное оконце у дощатой стены мальчика, который, обогнав в рассказе известные нам события, отнял голову от рук и стал глядеть вслед пропавшему за Хининым жилищем автобусу.
– Неотвожа… – задумчиво сказал Минин и Пожарский.
– Я неотвожа? – подняла Дора глаза, поняв, наконец, кто эти двое. – Я что с тобой, щипач вонючий, в хованого играюсь? – сказала она, стиснув на коленях пустые кулаки.
– Так я же ж разве про вас? – учтя ее жест, тихо и с понятием заоправдывался Минин и Пожарский. – Я про автобус – неотвожа. Он же никуда не отвозит. А фармазонов я уважаю как никто…
– Мосье, зачем же вы, чтоб вы сдохли, сели в этого неотвожу? – совсем еле слышно сказала Дора.
Анатолий Панфилыч Щербаков стоял, раскинув свои несчастные руки, стиснутый, как нога на размер больше в штиблете на два размера меньше, и тихо скулил, то и дело пускаясь языком на поиски сокровенной блочки за пустой щекою…
Дора знала, что в потемках у ее ног лежат неописуемые караты, но если даже захотеть нагнуться и поискать, придется залезать с головой под сиденье, а о такой возможности при ее толщине и при всем народе не могло быть и речи. Убитая своим знанием, она шевелила глупыми пальцами, разглядывая измученные страхом руки, и трясла губами.
– Подкиньте, ребя, что взяли! Вложите в руку! Хоть в ту, хоть в эту… Шут с ней, с изоляцией. Не нужна она мне, пользуйтесь… – снова забормотал сквозь пуговицу во рту Анатолий Панфилыч, устраивая где-то по бокам руки ладошкой, но никто в них ничего не подкидывал и не ложил. Тогда, сплюнув держательную пуговицу, он вдруг горестно и громко запричитал причитанием своего детства:
– Милый дедушка, Константин Макарыч, возьми меня отсюда, а то помру…
– Милый дедушка, Константин Макарыч, возьми меня отсюда, а то помру! – сразу отозвался кто-то, тоже знавший эти слова с детства, и весь автобус, как будто только того и ждал, глухо и одинаково забубнил, забормотал, завыл:
– Милый дедушка, Константин Макарыч, возьми меня отсюда, а то помру… – Правда, было впечатление, что каждый называл имена другие, имена своихдедушек – Соломон Михалычей, Алеш Поповичей, Хазбулат Удалоевичей и т. п.
– Милый дедушка! – вступили висевшие в наружной тьме свисавшие. – Милый дедушка… Возьми отсюдова, а то помрем…
– Милый дедушка… – услышал вдруг Пупок душевную пеню Минина и Пожарского, и сразу заголосила кондукторша:
– Бери, кому говорят, а то помру!
– Драгоценный дедушка! – молили тенора. – Константин Макарыч! – вторили басы. – Возьми ты нас отсюда! – вступала клиросная разноголосица автобусных прихожан. – А то-о-о помре-о-ом! – завершал чей-то диаконский голос, и астматику со своего низу почудилось, что потолок автобуса вознесся высоким мглистым сводом, на котором теплилось паникадило автобусной лампочки, а все упали на колени, то есть коленями на калоши, несметно устилавшие пол, и только кающийся, скорбящий Анатолий Панфилыч Щербаков твердил ектенью отдельно, как иерей. Опасливо и отчаянно, тоненько и обреченно.
– Толик! – послышалось рыдание Доры. – Не ешь себя! Мы достанем такое же!
– Где их достанешь?.. хромированные…
– Серебряными подменим. Или серебряные отхромируем. Не разберут…
– Дорушка! Алмазная моя, бриллиантовая! Возьми меня отсюда…
– Пупок, возьми меня отсюда, – не выдержал впереди Минин и Пожарский. – Кому сказано!
– Граждане, пропустите выйти на паперть! – сразу потребовал Пупок.
И, как в церкви, где, сколько бы народу ни набилось, давки не бывает, в автобусе образовалась тропинка.
– Дайте же людям выйти! – послышался голос Эдика Аксенюка, в общей мольбе не участвовавшего, но отчего-то насупленного. – Сколько можно говорить?!
Кондукторша дернула веревку. Автобус остановился и распахнул двери. Минин и Пожарский выпростался в передние, а Пупок в задние, где висевший люд раздвоил для этого свою пассажирскую килу.
Вышли они в таком одиноком и гиблом месте, что сутулый наш тридцать седьмой, шаркая своими шлепанцами, тотчас же с него убрался, и они остались одни. Из окошек вроде бы кое-кто на них поглядел, но сделал вид, что не поглядел, а так просто. Они же для виду, точь-в-точь дуэлянты, разошлись в разные стороны, а потом с независимым видом стали сходиться, тоже как дуэлянты.
– Пупок, – сказал Минин и Пожарский, – ты понял, как мы подзалетели?
– Ну! – откликнулся Пупок, с отвращением стряхивая с ног чьи-то обе левые калоши, но с языками.
– Докудова же он идет?
– До кладбища.
– А откуда?
– От роддома…
– Сколько же там вшиварей этих?
– Сколько баба нарожала…
– Жуть какая! Чуть не затоптали, и ты, Пупок, обношенный какой-то…
– Слышь! – Пупок, вертанув головой, понизил голос: – Кто это лежал подо всеми?
Минин и Пожарский посерел, наклонился к Пупкову уху и, что думал, сказал, но так тихо, что разобрать можно было разве что «…дьба». Пупок аж прямо вздрогнул, а Минин и Пожарский стал из серого белым.
Оба в ужасе огляделись. Вокруг не виднелось ни дерева, ни куста, ни вороны, ни путника – было почти темно. И еще была дорога. Хотите – булыжная, хотите – заснеженная, какая хотите. Как вам легче представить, так и представляйте. Вдали, точно рассвет, брезжило небо над городом, но, если желаете, не брезжило, а посвечивало.
Для полной картины не хватало приближающихся кубарем волков. Если желаете, представьте, что волки приближались.
Оба огляделись опять.
– Слушай, Миня, делить будем?
– Может, выбросим, а, Пупок? День вроде не задался…
Наворовали они уйму чего. Сперва решили записывать самопиской астматика, но спутались – куча на обочине росла. Потом слегка уменьшилась это Пупок взял из нее свой лопатник, который Минин и Пожарский в тесноте у него по ошибке вытащил. Потом Минин и Пожарский обрадовался самовязу, каковой конфузливо и с подобающими извинениями вернул Пупок. А потом обое обстоятельно делили небольшие слободские деньги, без жалости выкинули пропуск Дробильного завода, пару осоавиахимовских и мопровских книжек, неотоваренные в Великую Отечественную войну талоны промтоварных карточек третий и пятый за 1944 год, декабрь месяц, и еще – талон на жиры; попрепирались из-за торбочки с махоркой, а также аккуратно нарезанной под самокрутки газеты. Кончилось тем, что Пупку достались бумажные квадратики и торбочка, но пустая, а Минину и Пожарскому махорка, так что они друг у друга одолжились; потом, не оставляя отпечатки пальцев, быстренько закопали какие-то шайбочки не шайбочки, а вроде ботиночных фиговин, куда суют шнурки (у Пупка как раз одна такая вывалилась, и шнурок, если не послюнишь, было не протолкнуть); еще попался им пузатый пакет из водоупорной толстой бумаги с чем-то, туго насыпанным внутрь, а на пакете стояло написано, что, если напустить в него воды или органической своей жидкости, он минут через десять станет обогревательным средством. Как видно, хозяин сберегал пакет на крайний случай и всю войну не грелся, и после победы жидкого не налил, а носил – вдруг у бабы нетоплено – с собой. В кошельках, кроме бельевых пуговиц, попадались негодные монетки – то серебряные царские, то нэповские пятаки и копейки, большей, чем положено, круглоты, которые никто не брал, но хозяева кошельков все-таки при себе носили, готовые подсунуть их при случае вместо правильной мелочи, а возможно, и сами кем-то обжуленные. В бумажниках же все больше попадались квитанции коопремонта, билеты в Трифоновскую баню, календарные отрывные листки с объяснением, каким образом допереть про фазы луны или выйти по звезде Канопус на собственные ворота, как вдруг Минин и Пожарский, выудив из какого-то портмоне фотографическую карточку, ошеломленно сказал:
– Гляди, Пупок, мы с тобой!
Пупок глянул и обмер.
– Откуда это у них? Это же когда было! Это же не здесь было! Срам какой, ужас какой! Это же ты придумал изготовлять и румынам продавать…
На старой ломаной фотографии все еще виднелась гнусная, но невыразимо чудная и страшная сцена: в мрачном пустынном месте торчал одинокий темный куст, а темное небо низко нависало мертвыми тучами. Согнувшись в непристойной позе, белым задом наружу стояла в жутком этом поле заголенная баба. К заду, задрав черную рясу, пристроился поп в черном куколе. Сосредоточенное лицо его было страшно, и очень хорошо, что склонившаяся постыдного совокупления ради не могла этого лица видеть. На замогильный одинокий блуд торчавшими над кустом головами неотрывно и пристально глядели еще четыре попа. Любого, посмотревшего на фотографию, взяла бы оторопь, взяла оторопь и Пупка, который когда-то изображал для фотографии бабу. И Минина-Пожарского, подрядившегося тогда же быть черноризцем попом, тоже взяла оторопь. А выставившихся над кустом остальных четверых уже и в помине не было.
Кругом, как на карточке, была жуть. Далеко-далеко, вероятно, распугивая волков, опасливо крикнул автобус. Наши мазурики вздрогнули, перекрестились, карточку порвали и, побросав накраденное, повлеклись в сторону белесого над далеким ночным городом неба.