Текст книги "Искатель. 1995. Выпуск №2"
Автор книги: Артур Конан Дойл
Соавторы: Курт Сиодмак,Игорь Козлов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
ИСКАТЕЛЬ
детектив-фантастика-приключения
№ 2,1995
Курт Сиодмак
МОЗГ ДОНОВАНА
Пустыня Аризона, 1948 год
13 сентября
Сегодня через узловую станцию Вашингтон проезжал один мексиканский шарманщик. Он вез с собой маленького капуцина – жалкого, чем-то напоминавшего тщедушного морщинистого старика. Животное умирало от туберкулеза. Его рыжевато-коричневая шерсть была изъедена молью, во многих местах волосы выпали, обнажив сухую шелушащуюся кожу.
Я предложил за обезьянку три доллара, и мексиканец охотно уступил ее. Аптекарь Таттл хотел удержать меня от покупки, но побоялся вмешиваться – мог потерять выгодного клиента, если бы я с этого дня начал приобретать медикаменты в Конапахе или Финиксе.
Я завернул блохастого капуцина в пиджак и отнес домой. Несмотря на жару, он дрожал, а когда я взял его на руки, укусил меня.
Очутившись в моей лаборатории, он задрожал еще сильнее – теперь уже от страха. Я посадил его на цепь, свободный конец которой привязал к ножке рабочего стола, и обработал рану дезинфицирующим раствором. Затем дал несчастному животному несколько сырых яиц и немного поговорил с ним. Капуцин успокоился – покуда я не попробовал погладить его. Тогда он снова укусил меня.
Мой слуга Франклин принес картонную коробку, наполовину заполненную коноплей. Конопля помогает от блох, объяснил он. Капуцин забрался в коробку и притаился. А через несколько минут, убедившись в том, что я больше не обращаю на него внимания, уснул. Я внимательно осмотрел его безволосое лицо и голову с хохолком, напоминавшим клобук монаха-капуцина. Дыхание было неровным, и я со страхом подумал, что мой зверек может не дотянуть до утра.
14 сентября
Утром капуцин был еще жив. Когда я попытался взять его на руки, он истерически закричал. Впрочем, после того, как я дал ему еще одну порцию сырых яиц и несколько бананов, снова успокоился и даже позволил погладить себя по голове. Мне предстояло расположить его к себе. Страх вызывает избыточное выделение адреналина, а он нарушает естественный процесс кровообращения – это помешало бы моим наблюдениям.
После обеда капуцин обвил своими длинными руками мою шею и прижался щекой к груди: доверие было завоевано. Я похлопал его по спине, и он заурчал от удовольствия. Левой рукой я нащупал сонную артерию – пульс был учащенный.
Когда он стал засыпать, я нанес ему резкий удар в область между затылочной костью и первым шейным позвонком. Его смерть была мгновенной и безболезненной.
15 сентября
В три часа дня из Конапаха приехал доктор Шратт. Хотя иногда я не вижу его целыми неделями, по телефону мы общаемся довольно часто. Он очень интересуется моей работой, но, наблюдая за экспериментами, обычно приходит в дурное расположение духа. Если какой-нибудь опыт заканчивается неудачей, он не скрывает радости. Его душа разрывается между призванием исследователя (которое в не меньшей степени отличает меня) и неприятием того, что он называет «вторжением в сферы, подвластные одному Богу».
В Конапахе Шратт живет больше тридцати лет. Жара иссушила его духовные силы. Он стал таким же суеверным, как индейцы, населяющие его округ. Если бы не медицинская этика, он прописывал бы своим пациентам амулеты из змеиных зубов и порошки из истолченных лягушек.
Шратт – врач аварийной службы аэродрома Конапах. Небольшого месячного пособия, которое ему присылают с рейсовым самолетом, едва хватает на его скромные нужды. В нашей местности не так много работы, способной прокормить провинциального медика. Любой из нескольких белых людей, живущих поблизости, в случае недомогания ложится в больницу города Финикса, а индейцы зовут белого врача, когда все магические заклинания уже бессильны и смерть пациента неизбежна.
Когда-то Шратту прочили блестящую научную карьеру и ждали от него не меньше, чем от Луи Пастера или Роберта Коха. Увы, все его задатки уже давно утоплены в дешевой мексиканской водке. Впрочем, редкие проблески гениальности все еще озаряют сумерки его сознания. Побаиваясь этих прозрений, он умышленно заволакивает их туманом алкоголя – видимо, предпочитает им белую горячку и сопутствующие ей галлюцинации.
Сегодня, ловя на себе его пытливые взгляды, я отчетливо различал в них смесь ненависти и отеческого обожания. Если бы он мог, то запретил бы мне заниматься моими исследованиями. Однако былые надежды и мечты все еще слишком свежи в его памяти. Враждебность, с которой он относится к моей работе, лишь свидетельствует о комплексе вины перед грезами его юности.
Сидя в кресле возле камина, он нервно потягивал свою трубку. Не понимаю, как он может переносить эту жару, не вылезая из драпового пальто, которое тридцать лет назад привез из Европы. Может быть, у него просто нет другой верхней одежды.
Я почти уверен, что, уходя от меня, он каждый раз дает себе клятву больше никогда не встречаться со мной. Но через несколько дней в моем доме снова звонит телефон, и знакомый хриплый голос спрашивает меня – или у крыльца останавливается старенький «форд» с выкипающим радиатором.
К его приезду я успел анатомировать капуцина. Легкие были поражены туберкулезом, затронувшим также почки. Однако мозг был в хорошем состоянии. Для лучшей сохранности я подключил его к искусственной дыхательной системе.
К позвоночной и сонной артериям я подсоединил тонкие резиновые трубки. Кровообращение поддерживал небольшой насос, также позволявший плавно регулировать давление. Кровяная смесь, циркулировавшая по контуру Виллиса, проходила через две стеклянные колбы, которые я заранее обработал ультрафиолетовыми лучами.
Амплитуду и частоту мельчайших электромагнитных колебаний, сопровождавших жизнедеятельность мозга, измерить было нетрудно. Лента энцефалограммы, медленно выползавшая из самописца, регистрировала дрожащие кривые линии – их отражения на бумаге.
Мне не терпелось услышать от Шратта хоть несколько слов в одобрение моего успеха, но он лишь хмурился и молча смотрел на подрагивающий грифель самопишущего прибора.
Затем он подался вперед и поднес руку к стеклянному сосуду, в котором находился мозг. На это движение лента ответила одновременным изломом обеих линий – более заметным, чем предыдущие. Ампутированный орган реагировал на внешнее раздражение!
– Он чувствует меня – он думает! – воскликнул Шратт.
Когда он оглянулся, я увидел в его глазах блеск, которого с таким нетерпением ожидал.
Шратт тяжело откинулся на спинку кресла. Его обветренное одутловатое лицо вдруг побледнело.
– В таком случае вам принадлежит честь открытия этого феномена, – сказал я, желая подбодрить его, хотя знал, что мои слова не смогут польстить ему.
– Я ни в каком качестве не желаю прослыть участником ваших экспериментов, Патрик, – ответил он. – Вы, с вашим механистическим мировоззрением, низводите жизнь до уровня простых химико-физиологических процессов. Возможно, этот мозг все еще способен чувствовать боль. Возможно, сейчас он по-настоящему страдает, хотя и лишен всех органов, которые могли бы выразить его ощущения. А вдруг он испытывает муки, сравнимые с предсмертной агонией?
– Как известно, сам по себе мозг нечувствителен к боли. Ее ощущают рецепторы, – возразил я.
И, чтобы доставить ему удовольствие, добавил:
– По крайней мере так считает наука.
– Науку вы используете, как ореховую скорлупу, в которой прячетесь от окружающего мира. – Шратт с досадой махнул рукой. – И цените только то, что вы можете наблюдать и измерять. Вот почему все ваши открытия бессмысленны и безрассудны – вы слепо суетесь в неведомые вам области, но не имеете ни малейшего представления о последствиях ваших действий.
Кантовская гносеология – излюбленный конек Шратта.
– Я всего лишь пытаюсь создать условия, позволяющие живой материи существовать отдельно от целостного организма, – терпеливо объяснил я. – При всем вашем предвзятом отношении к научному прогрессу вы должны согласиться, что мои эксперименты продвинули науку на целый шаг вперед. Вы говорили, что хрупкость нервных волокон лишает нас возможности изучать их живыми, в состоянии естественного функционирования. Но мне удалось доказать обратное!
Я прикоснулся к стеклянному сосуду с мозгом капуцина, и самописец сразу же зафиксировал изменение биополя, окружающего живую материю.
Я пытливо посмотрел на Шратта. Мне все еще хотелось добиться от него признания моего успеха. Однако выражение его лица осталось прежним – хмурым, недовольным.
– Вы черствы и близоруки, Патрик, – наконец вздохнул он. – В вас не осталось человеческих чувств. Их убила ваша страсть к наблюдению и математической реконструкции его результатов. Думаете, вы воссоздаете жизнь? Нет, вы уродуете ее – по моделям, которые вам подсказывает ваш иссушенный, искалеченный рассудок. Я не представляю себе жизни, в которой нет места любви и ненависти, целеустремленности и беспечности, тщеславию и доброте. Прощайте, Патрик. Если в этой колбе вы воспроизведете доброту, я вернусь.
Шратт встал, тяжелой походкой направился к двери. Уже взявшись за ее ручку, он оглянулся и добавил дрожащим голосом:
– Сделайте одолжение, Патрик, отключите насос. Пусть это несчастное создание умрет.
16 сентября
После полуночи линии энцефалограммы выпрямились. Обезьяний мозг умер.
Когда в три часа ночи в гостиной зазвонил телефон, я еще работал в лаборатории. Звонили снова и снова. Дженис ушла спать час назад, оставив на моем столе поднос с ужином.
Очевидно, она приняла снотворное – иначе эти настойчивые звонки разбудили бы ее. Франклин, спавший в коттедже, и вовсе не мог их слышать.
Наконец, отложив работу, я снял трубку и услышал возбужденный голос горного смотрителя Уайта. Оказалось, что неподалеку от его станции разбился самолет.
– Я не могу дозвониться до Конапаха! – Уайт кричал так, будто поставил себе целью известить меня об этом без всякого телефона. – Старик Шратт снова напился!
Он разразился руганью, лишившись остатков самообладания, – от его дома, стоявшего на вершине горы, до ближайшего жилья было восемь миль, а рядом произошла катастрофа, и ему срочно требовалась помощь.
Перед тем как позвонить мне, он разговаривал со Шраттом. Больше обращаться было не к кому. Оператор телефонной станции, уходя домой после вечернего дежурства, оставляет ему только эти две линии – на случай болезни или какого-нибудь другого несчастья.
Я успокоил Уайта и пообещал вызвать подмогу.
Через некоторое время мне удалось дозвониться до Шратта. Он едва ворочал языком и еще меньше понимал, чего от него хотят. Мне пришлось несколько раз повторить свое сообщение.
– Я не смогу добраться туда, – прохрипел он, когда наконец до него дошел смысл моих слов. – Не смогу, и все. Я старый, больной человек. У меня больное сердце. Я не смогу провести в седле столько часов.
Он боялся потерять работу, но алкоголь парализовал его волю.
– Ладно, я вас выручу, – сказал я. – Ждите меня в моем доме – к утру я вернусь. – К утру, в вашем доме, – жалобно пробормотал он. – Спасибо, Патрик, спасибо…
Разбудить Франклина было делом нелегким. Я велел ему позвать на помощь кого-нибудь из соседей. Затем вернулся в лабораторию и сложил в саквояж препараты, которые могли мне понадобиться. Закончив сборы, я увидел Дженис, стоявшую у двери.
На ней был домашний халат. Она дрожащими пальцами пыталась завязать его пояс. Взглянув в ее мутные глаза, я понял, что она приняла снотворное.
Дженис не выносит этот сухой климат, жару, неожиданные песчаные бури и испорченную воду, которую качают сюда по трубам, проложенным в пустыне. Она медленно увядает, теряет былую красоту и свежесть. Я не раз просил ее уехать отсюда. Ей лучше жить на родине, в Новой Англии. Но она не хочет покидать меня.
– Срочный вызов? – спросила она, поеживаясь (после снотворного ее всегда знобит).
Я рассказал ей о самолете и звонке Уайта.
– Разреши мне поехать с тобой, – заплетающимся языком проговорила она… – Я могу пригодиться…
Ее взгляд внезапно прояснился. Я знал, что она хотела быть со мной и намеревалась воспользоваться аварией как предлогом для исполнения своего желания.
– Нет, – сказал я, – ты не подходишь для этой поездки. Иди спать.
Я вспомнил, что уже несколько недель не разговаривал с ней. Все это время она неотступно следовала за мной – стол в нужный момент оказывался накрытым, в доме поддерживалась безукоризненная чистота, и мне не приходилось отвечать на лишние вопросы. Она ждала, что я когда-нибудь позову ее, но я забывал о ее существовании.
Вскоре у крыльца собрались люди. Каждый привел с собой мула или лошадь. Посовещавшись, мы тронулись в путь.
16 сентября
Через три часа мы добрались до станции Уайта. С высоты этой свайной постройки окружающие горы видны как на ладони. Работа смотрителя заключается в наблюдении за навигационными маяками и регулярной проверке их аккумуляторов, чтобы пилоты самолетов могли ориентироваться при полетах на север и запад.
Уайт еще не совсем стар, ему лет пятьдесят, не больше. На своей станции он живет один, если не считать собаки, которую он держит для охоты. Человеческое общество ему не нравится, сейчас я впервые застал его нетерпеливо ожидавшим нашего приезда. Его обветренное лицо было бледным как полотно.
– Ну, наконец-то, – сказал он, помогая мне слезть с лошади.
Ведя меня к месту аварии, он добавил:
– Там все превратилось в кашу!
От самолета и впрямь почти ничего не осталось. Его искореженные обломки были разбросаны по всему склону. Создавалось впечатление, что пилот неверно оценил высоту горы.
– Вот эта штуковина загорелась, но мне удалось потушить огонь, – сказал Уайт, показывая на почерневший кусок фюзеляжа с помятым бензобаком. – Надеюсь, они еще живы.
Несмотря на свое потрясение, Уайт успел сделать немало.
Двоих людей, чудом уцелевших в катастрофе, он извлек из-под обломков и оттащил к дереву. Один из них оказался молодым человеком, другой – пожилым. Оба еще дышали. Лицо второго пассажира показалось мне чем-то знакомым. У молодого были открыты глаза, но он меня не видел. Его голова опиралась на ствол дерева, в углу рта запеклась кровь. Он был без сознания.
Я сделал ему укол морфия и повернулся к другому пострадавшему. У того были открытые переломы обеих ног. Уайт наложил ему жгуты выше колен, немного приостановившие кровотечение. Ко мне подошли Таттл и Филипп. Третий, Мэтью, остановился за моей спиной. По дороге он говорил, что не выносит вида крови.
Таттл сказал:
– Там остались еще двое, но они оба мертвы.
Оглянувшись, я посмотрел в том направлении, куда он показывал, и увидел искореженную лопасть пропеллера с частью мотора.
– У них отрублены головы, – произнес Филипп так тихо, что я не сразу понял его.
Уайт говорил, что нашел четыре тела. Судя по размерам самолета, большего числа людей он бы и не вместил.
Я приказал Уайту и Филиппу отнести пожилого человека в дом, а сам снова занялся молодым. Оказалось, у него была раздавлена грудная клетка и сломаны обе руки. Я велел Мэтью срезать с дерева четыре прямые ветки.
Мужчина уже пришел в сознание, но все еще не мог говорить. Боль он переносил только благодаря морфию. По его лбу катились крупные капли пота, пульс достиг ста десяти ударов в минуту.
– Не напрягайтесь, – сказал я ему. – Попытайтесь расслабиться и задремать. С вами все будет в порядке.
Казалось, он понял – даже попробовал что-то ответить. Однако наркотик уже подействовал, и вскоре мужчина закрыл глаза.
Осторожно сложив его руки на животе, я наложил на них импровизированные шины – четыре ветки, которые мне принес Мэтью. Затем сделал ему вторую инъекцию морфия, чтобы он проспал до самого госпиталя, и приказал Таттлу нести его на узловую станцию Вашингтон, где их должна была встретить машина «скорой помощи».
Таттл позвал Филиппа, и они вдвоем водрузили пострадавшего на носилки. Не дожидаясь их отъезда, я вошел в дом.
Пожилой мужчина лежал на столе. Когда я начал разбинтовывать его опухшие ноги, он застонал.
– Придется их ампутировать, – сказал я, обращаясь к Уайту. – В противном случае он через пару часов умрет.
Уайт поднял на меня свое смертельно-бледное лицо и кивнул. Он старался держать себя в руках, но мне показалось, его нервы скоро сдадут.
Вот когда я пожалел, что не взял с собой Дженис. Бакалейщик Мэтью, мой последний оставшийся помощник, лежал в обмороке на траве возле дома. Он впервые увидел кости, торчащие из человеческого тела, и не выдержал этого зрелища.
Я дал Уайту выпить брома. Он немного успокоился и принялся исполнять мои распоряжения. При этом он не переставал говорить, что его перенапряженным нервам требовалась разрядка.
Он сказал, что вскоре после полуночи его разбудил оглушительный грохот. Выбежав из дома, он увидел обломки самолета. Вероятней всего, пилот сбился с курса. Все маяки горели на полную мощность, но облачность в эту ночь была слишком плотной, что затрудняло навигацию. Определить тип и принадлежность самолета Уайт не смог. Коммерческие рейсы из Лос-Анджелеса были отменены, а о внеплановых полетах из Конапаха не сообщали.
Разговаривая, он достал из шкафа чистую простыню и несколько сорочек. Затем зажег газовую плиту и поставил на нее кастрюлю с водой. Действовал он проворно, но в то же время как-то уж слишком машинально. Я протер кухонный стол губкой, смоченной в мыльном растворе.
Между тем голос Уайта снова задрожал от волнения. На станции он прожил больше восьми лет, и за эти годы здесь не было ни одного несчастного случая или мало-мальски значительного происшествия. Лишь однажды несколько приезжих рыбаков слили газолин из генератора какого-то дальнего маяка. Разумеется, это было расхищением федеральной собственности, но Уайт даже и не подумал доложить о нем куда следует.
Сейчас ему не давала покоя странная мысль о том, что его обвинят в халатности. Он оправдывался, доказывал свою непричастность к катастрофе – как будто был виноват в том, что вблизи его дома разбился самолет.
Вода закипела, и я начал стерилизовать инструменты. В доме Уайта не оказалось достаточного количества асептических средств, а кухня была настолько грязной, что риск занести инфекцию в раны моего пациента был практически неизбежен. У меня даже мелькнула мысль вообще отказаться от операции, положившись на волю провидения.
Я пригляделся к лицу мужчины. Его черты казались мне знакомыми – тонкие бесцветные губы, широкие скулы, немного приплюснутый нос, высокий лоб. Даже шрам, тянувшийся от мочки левого уха до подбородка, напоминал мне что-то.
Уайт распорол его пиджак на две половины, осторожно снял их и бросил на спинку стула. Я вынул из нагрудного кармана бумажник. Он распух от крови, все банкноты слиплись, но портреты Франклина, отпечатанные на них, были вполне различимы. Мужчина носил с собой целое состояние! На побуревшей коже желтели инициалы У. Г. Д. Уоррен Горас Донован!
Вспомнив имя мужчины, я уже не мог бросить его на произвол судьбы. Он был слишком важной персоной. Я знал, что через несколько часов толпа специалистов займется этим делом и меня обвинят в преступном безразличии к его жизни. Мне нужно было застраховаться от их придирок.
Я не сказал Уайту, кем был мужчина, лежавший на столе в его убогой кухне. Несчастный горный смотритель переволновался бы настолько, что уже не смог бы ассистировать мне.
Сняв с Донована брюки и нижнее белье, я аккуратно повернул его на бок, протер спиртом область между третьим и четвертым поясничными позвонками, а затем сделал анестезирующий укол. Теперь он не почувствовал бы боли, даже если пришел бы в сознание.
Дыхание моего пациента было прерывистым, и я опустил его голову, подсунув под лопатки пару книг, лежавших на стуле. Артериальное давление падало, но мне удалось его немного повысить, введя в вену половину кубического сантиметра однопроцентного адреналинового раствора. Я приступил к ампутации, и через час операция была завершена.
Мне пришлось удалить кости ног вместе с частью тазобедренного сустава, поскольку он был разрублен, а артерии – разорваны. Густая артериальная кровь залила весь стол и половину пола в кухне Уайта. Ноги Донована не смог бы спасти ни один хирург на свете. И все время, затраченное на операцию, я отчетливо осознавал бесполезность своих стараний сохранить ему жизнь.
Солнце уже взошло, когда мы привязали Донована к носилкам, которые укрепили между двумя лошадьми. Начался изнурительный спуск с горы.
Я поехал на передней лошади, Уайт остался на станции. Мэтью, оправившийся от потрясения и теперь стыдившийся своей недавней слабости, шел посередине, поддерживая носилки.
Каждые десять минут мы останавливались, и я измерял пульс Донована. Пульс был очень частым – около ста сорока ударов в минуту, – но прощупывался с трудом. Вскоре мне пришлось сделать ему еще одну внутривенную инъекцию адреналина.
На третьем часу пути Донован перестал дышать. Немного вытянув наружу его язык, я дал ему кислорода из стального баллона, который, на счастье, прихватил с собой. Нужно было также ввести ему в вену один-два кубика корамина, но его у меня не оказалось.
Я не спал две ночи и чувствовал, что мои силы скоро иссякнут. От усталости перед глазами плыли темные круги, пальцы рук сами собой разжимались, то и дело выпуская поводья.
Солнце палило нещадно. Однажды задняя лошадь оступилась, и Мэтью, ухвативший ее за уздцы, едва успел удержать ее от падения. В другой раз на тропу выползла гремучая змея. Лошади попятились, но Мэтью и тут оказался на высоте. Он поднял булыжник и убил ее. Затем поддел палкой и отшвырнул в сторону. Бросок оказался не совсем удачным – мертвая змея повисла на дереве, и нам пришлось немало помучиться, прежде чем мы сумели провести лошадей мимо нее.
Наконец внизу послышались голоса. Кричали нам, и мы, уже полностью выбившиеся из сил, сели на краю тропы, ожидая подмоги.
К нам подошли четверо мужчин. Оказалось, что Шратт позвонил в Финикс и вызвал санитаров – но отказался от помощи врачей из местного госпиталя. По роду службы Шратт должен был сам позаботиться о раненых. Представляю, как он боялся потерять место, если никому не сказал, что всю работу за него выполнил я!
В Финиксе еще не знали, что самолет, разбившийся возле горной станции, принадлежал Уоррену Горасу Доновану; в противном случае никакие клятвы Гиппократа не удержали бы медицинский персонал госпиталя от немедленной поездки в горы, где каждый специалист сделал бы все возможное, чтобы спасти жизнь Уоррена Донована.
17 сентября
Перед самым прибытием на станцию Вашингтон в состоянии Донована наступил кризис. В кому он не впал – у него оказалось достаточно хорошее сердце, – но переправлять его в Финикс было уже поздно. Он не выдержал бы этой поездки.
Я велел отнести его в мою лабораторию и положить на операционный стол. Санитары с любопытством оглядели шкафы с хирургическими инструментами. До сих пор они не слышали обо мне и не ожидали увидеть в моем доме такую совершенную медицинскую технику. Впрочем, люди, живущие в пустыне, не отличаются ни особой любознательностью, ни разговорчивостью. Жара не только делает человека вялым, но и размягчает мозги – в результате человек старается напрягать их не больше, чем это необходимо для удовлетворения самых примитивных жизненных потребностей. Я жил уединенно; моими занятиями никто не интересовался. Мало ли в пустыне анахоретов, не знающих предела в своих чудачествах и причудах?
Выпроводив санитаров, я переоделся в чистые брюки и сорочку, которые Дженис оставила на вешалке в лаборатории. На рабочем столе я нашел холодный кофе и сэндвич. Сама она, очевидно, ждала в соседней комнате – думала, что я позову ее. Вчерашний инцидент нарушил монотонное течение наших будней, и она вполне могла надеяться на перемену в наших отношениях.
Я осмотрел умирающего. Его пульс был учащенным, а удары сердца настолько слабыми, что я едва различал их с помощью стетоскопа.
Я подошел к двери и позвал Дженис.
– Где Шратт? – спросил я.
Было видно, что она не спала всю ночь, дожидаясь моего возвращения.
– Он повез второго раненого в Финикс, – ответила она.
– Позвони в госпиталь и скажи, пусть немедленно приезжает сюда. Потом приходи, поможешь мне.
Дженис опрометью бросился исполнять мои распоряжения.
Мне предстояло принять решение – срочно, пока еще не слишком поздно. Усталость как рукой сняло. Вот она, удача! Такой случай выпадает раз в десять лет. Человек, лежащий на операционном столе, умирает, но его мозг еще жив. Мозг уникальный, превосходной формы. Вон какая высокая лобная кость!
Я подключил его к энцефалографу. Прибор зарегистрировал сильные колебания в дельта-диапазоне.
Сопротивляемость и реактивность капуцина были значительно слабее. Животное отказывалось от борьбы, отступало перед смертью. В небольшом организме мозг играет не такую существенную роль, как органы, наделенные защитными функциями. Другое дело – человек. Его тренированный мыслительный аппарат обладает практически беспредельными возможностями. Вот какой материал нужен нейрохирургу, занимающемуся проблемами трансплантации!
Только бы Шратт успел вовремя добраться до моей лаборатории!
На голове Донована почти не было волос. Это упрощало работу. Он находился в коматозном состоянии; следовательно, отпадала необходимость в анастезии.
Включив стерилизатор, я положил в него хирургический скальпель и медицинскую пилу Джильи.
Когда инструменты были готовы, я вынул скальпель, сделал полукруглый надрез над правым ухом Донована и повел лезвие по затылочной части черепа, вплоть до левой ушной раковины. Затем рассек виски и лоб. Кожа разошлась легко, почти без кровотечения.
Взяв в руки пилу Джильи, я сделал круговой разрез черепной коробки. Чтобы не повредить мозг, старался не задевать внутреннюю ткань. Когда эта стадия операции была завершена, я осторожно отделил верхнюю половину черепа от нижней.
Пальцы коснулись теплой сверкающей пленки, покрывающей серое вещество.
Я аккуратно снял ее, и моим глазам открылся мозг Донована.
Донован перестал дышать – началось удушье, вызванное сердечной недостаточностью. Применение стимуляторов отняло бы слишком много драгоценного времени. Мозг нужно было извлечь из черепной коробки, покуда он еще жил. Я не имел права на риск, не мог повторять ошибку, которую допустил, оперируя капуцина.
В соседней комнате Дженис разговаривала с Финиксом. Шратт уже выехал ко мне. Это известие она повторила дважды, чтобы я расслышал его.
Только бы его «форд» не сломался по дороге!
Дженис повесила трубку и вошла в лабораторию. Сделав несколько неуверенных шагов, остановилась перед операционным столом.
– Подойди сюда, – не глядя на нее, приказал я.
Мне не хотелось давать ей время на раздумья. Начальными знаниями по медицине Дженис овладела для того, чтобы доставить мне удовольствие и чаще бывать в моем обществе. Сосредоточенная, спокойная, не теряющая самообладания даже в минуты опасности, она могла бы стать идеальной медсестрой. Но, как и Шратт, она уже давно ненавидит мою работу, которая отнимает у нее мужа, оставляя взамен только одиночество и муки ревности. Она понимает, что, в сущности, я женился не на ней, а на скальпелях и химических препаратах.
– Пилу Джильи, быстро! – сказал я.
Не поворачивая головы, я протянул руку. Она поколебалась, затем подошла к стерилизатору, вернулась и вложила в мою ладонь требуемый инструмент. Я поднес пилу к затылочной кости. Занятый работой, я не слышал, как в комнату вошел Шратт.
Но вот я почувствовал на себе чей-то взгляд и поднял голову. Шратт стоял в нескольких ярдах от меня. Его лицо выражало крайнюю степень замешательства. Он явно боролся с собой, не зная, что лучше – убраться ли отсюда подобру-поздорову или прийти мне на помощь. В конце концов любопытство взяло верх. Видимо, он решил посмотреть, удастся ли мне выкрасть человеческий мозг.
Я разъединил две нижних половины черепной коробки, предварительно отделив продолговатый мозг от его сужающейся части основания.
– Дженис, мы хотели бы побыть вдвоем, – сказал я.
Она немедленно вышла из комнаты – как мне показалось, с облегчением. Я пожалел о том, что вообще позвал ее на помощь. Лишние свидетели мне вовсе не требовались!
Я бросил взгляд на Шратта.
– Наденьте халат и перчатки, – сказал я, надсекая тупой стороной скальпеля мягкую ткань между глазными мышцами и лобной костью.
Шратт закрыл лицо руками и на несколько секунд замер. Когда он опустил руки, выражение его лица было уже другим. Смысл происходящего он понял, как только переступил порог моей лаборатории. Я нарушил его этические и религиозные запреты, но он согласился помочь мне – добровольно, потому что принуждать его я не мог.
Луи Пастер, долгие годы дремавший в нем, внезапно проснулся – зажег его жаждой деятельности, заставил вспомнить о забытом призвании. Я знал, что позже он будет раскаиваться в своем поступке и страдать от угрызений совести, голос которой сможет заглушить только лишь новыми порциями мексиканской водки. Шратт это тоже знал, но все-таки поддался искушению.
Он подошел к столу и надел перчатки. К халату даже не притронулся – сразу потянулся к хирургическому ножу. Его обветренные руки стали непривычно тонкими, почти изящными. Пальцы работали быстро и умело.
– Вот здесь придется разрезать, – сказал он, и, увидев мой одобрительный кивок, одним движением отсек продолговатый мозг.
Я достал из нагревателя кровяную сыворотку, подсоединил к компрессору резиновые трубки и включил ультрафиолетовые лампы.
– Готово? – спросил Шратт.
Я снова кивнул, вынул из стерилизатора широкий бинт, размотал и наложил на мозг. Шратт осторожно извлек его из черепной полости и погрузил в кровяную сыворотку, которую я успел налить в большой стеклянный сосуд. Общими усилиями мы вставили резиновые трубки в обе мозговые артерии – позвоночную и сонную, – и я нажал кнопку компрессора.
– Нужно торопиться, – снимая перчатки, сказал Шратт. За телом могут приехать с минуты на минуту.
Нахмурившись, он показал на труп и добавил:
– Думаю, лучше придать ему первоначальный вид. Набейте черепную полость ватой или чем-нибудь еще, иначе глаза провалятся в пустоту.
Я заполнил череп скомканной марлей, смазал срез резиновым клеем и аккуратно соединил кости. Затем обмотал опустошенную голову Донована бинтами, пропитав повязку несколькими каплями его крови. Теперь можно было подумать, что кровоточила рана, полученная во время авиационной катастрофы.
Я повернулся к мозгу – хотел убедиться, что он еще жив, – но Шратт остановил меня.
– Мы сделали все, что могли, – сказал он. – Сейчас прежде всего нужно убрать тело. Или вы хотите, чтобы все увидели это? – Он кивнул на мозг. – Если мы вынесем труп на солнце, он сразу начнет разлагаться. Я бы не хотел, чтобы в морге пожелали провести вскрытие.