Текст книги "Записки санитара морга"
Автор книги: Артемий Ульянов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Граждан нашей необъятной Родины, причину кончины которых будет определять сегодня Марго, зовут Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев. Уверен, что всем четверым глубоко плевать на диагноз. Они упиваются той абсолютной свободой, на которую не в силах повлиять незаконченные земные дела, искренние и фальшивые слезы родственников, похоронная церемония и скорбные речи. Теперь во власти живых лишь их изношенные тела. И, прежде чем зарыть останки в терпеливую землю, живые станут терзать их своими суетливыми манипуляциями, стараясь угодить медицине и религиозным обрядам.
Обряды позже. Сейчас – медицина. А значит, Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев попадут на секционный стол первыми, ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному. Стало быть, мне надо поторапливаться.
Итак, сперва Ермилов. Как и всем остальным, кто ляжет сегодня передо мною на зеркальную сталь секционного стола, ему предстоит классическая аутопсия по Шору, названная так в честь ее изобретателя – советского патологоанатома Шора, жившего… Точно не помню, но когда-то давно. В общем-то – ничего сложного. Моя задача состоит в том, чтобы извлечь из Ермилова органокомплекс. Конкретнее – все, чем наделила его природа, от кончика языка и до нижнего отдела прямой кишки. А если того потребует врач, то и головной мозг тоже.
Когда все внутренности лягут покойнику в ноги, врач сможет исследовать их, раскрывая длинным острым ножом орган за органом. Закончив, доктор удалится в свой кабинет, где родится «справка о смерти». Бумагу эту отдадут родственникам, а обозначенный в ней диагноз будет вписан в гербовое «Свидетельство о смерти», которое станет последним документом, выданным усопшему государством, заявляющим свои права на человека даже после его кончины. Конечно же посмертный диагноз вряд ли что-то изменит. Особенно для Ермилова. Но… Правила есть правила. Он подчинялся им при жизни, пришло время подчиниться им в последний раз.
А потому я привычным ловким движением вдеваюсь в клеенчатый фартук и беру короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на его выпуклом брюхе. Подхожу к столу, встаю на широкую деревянную подставку, возвышаясь над трупом. Его бессмертная душа витает где-то рядом, то поднимаясь над нами под самый потолок секционного зала, то опускаясь к своему бывшему пристанищу.
Голый, серо-желтого цвета, он лежит передо мной, безучастно задрав в потолок восковое лицо. Один глаз приоткрыт, синюшные губы натянуты так, что видны крупные желтые зубы. Если приглядеться, вполне может показаться, что он улыбается, исподтишка посматривая на меня.
Раньше я иногда подолгу, завороженно, смотрел в эти лица, силясь увидеть в них прежнюю жизнь. Но годы шли, настойчиво наматывая на календарь рутину множества сотен вскрытий, и со временем я перестал видеть перед собой человеков. И Ермилова, косящегося на меня с легкой улыбкой, тоже не вижу. Даже если его мертвое лицо захочет поведать мне о его судьбе – не стану слушать. Я просто возьму короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на выпуклом брюхе. И начну… ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному.
Наваливаясь своим весом на инструмент, делаю длинный продольный разрез, от горла до паха. Нож, пока еще острый, режет легко, заставляя послушную плоть разъезжаться по обе стороны от лезвия. Рассекаю брюшину, обнажая петли кишечника. Сноровистыми движениями отделяю кожу от грудины и ребер, открывая грудную клетку. Затем беру Ермилова под локоть, словно старого приятеля, несколько раз приподнимая его руку, чтобы увидеть границу ключицы, в которую я вопьюсь все тем же ножом. После чего рвану хищное лезвие вдоль тела, с глухим треском вспарывая ребра. И с другой стороны.
Освободив тело от грудины, откладываю короткий нож. Теперь в дело вступает его длинный коллега, похожий на стилет, заточенный с одной стороны. Им я отделю от Ермилова верхушку органокомплекса – гортань и язык. Сгусток запекшейся крови, которую когда-то толкало по венам и артериям неутомимое сердце, соскользнет из распаханной шеи покойного, шмякнувшись на поверхность секционного стола. Тогда потяну гортань на себя, вынимая из груди Ермилова дряблые прокуренные легкие, скрывающие под собой неподвижное сердце. Еще совсем недавно он набирал этими легкими полную грудь воздуха, чтобы укоризненно просипеть: «Люська! Да что ж ты душу-то мне мотаешь, стерва?!!» Он выдыхал из себя это, а календарь его жизни продолжал шелестеть, считая дни. Когда дней не осталось, стал отсчитывать оставшиеся вдохи. Каждый из них дарил ему возможность сказать ей: «Люся… Ты прости меня, дурака старого. А, Люсь?» Успел ли?
Протяжно режа вдоль позвоночного столба, я быстро рассекаю ткани, которые крепят к нему все органы бывшего пациента клиники. Вот и все. Осталось лишь перерезать прямую кишку, достав ее рукой из области таза. Теперь органы, лежащие в ногах у того, кому они верно служили, покуда могли, больше ему не принадлежат. Отныне это собственность министерства здравоохранения.
В проеме двери появляется Марго. В прозрачном пластиковом фартуке, в полиэтиленовом чепчике на седой кукольной голове и с историями болезни в руках, она с явным нетерпением заглядывает в секционную, мягко подгоняя меня.
– Тёмушка, товарищ готов? Так, Ермилов, – деловито говорит Маргарита Порфирьевна, доставая инструменты из железного шкафчика. – И что же это у нас произошло? – спрашивает она, обращаясь к вскрытому телу так, будто и впрямь ждет от него ответа. Ермилов молчит, уставившись в потолок.
Торопливо надевая перчатки, Марго приступает к дознанию. Ее длинный острый нож, точь-в-точь такой же, как у меня, проворно мелькает над содержимым покойника, рассекая органы вдоль и поперек и стараясь добраться до истины. А я тем временем перехожу к соседнему столу, на котором лежит Санин. Его голова повернута на бок, прочь от Ермилова, словно он боится взглянуть на своего соседа по анатомическому залу.
– Ну… смолил он, конечно, безбожно, но помер не от этого, легкие в норме, – бубнит Марго себе под нос. – Да и печень, хоть с признаками цирроза, его не убила. Не иначе как сердце. Ну-ка, Тёмушка, переверни мне это богатство… Вот так…
Я медленно, аккуратно, чтобы не забрызгать врача кровью, переворачиваю органокомплекс. Она берет сердце в руку, делает быстрый короткий надрез и одним движением вынимает его из сердечной сумки. Через несколько секунд оно уже нашинковано на тонкие лоскуты.
– Да, тут все очевидно. Обширный инфаркт, – радостно сообщает Марго, давая понять, что готова приступить к следующему и надо работать быстрее. Визит к зубному пропустить никак нельзя, и она очень надеется на мою расторопность. Марго знает, что я один из самых опытных и скоростных санитаров. На вскрытие у меня уходит около трех-четырех минут, не больше. А потому она будет у врача в назначенный час.
Секционная машина набирала обороты. Двигаясь от стола к столу, мы с Маргаритой Порфирьевной наполняли мертвецкую, облицованную бледно-серым кафелем, звенящим лязганьем инструментов, запахом потрошеной человечины и диагнозами, звучащими, словно запоздалые приговоры. Теперь мы знаем, какой именно кусок бренного мяса свел в могилу Ермилова, Санина и Джанидзе. А вот узнать причину их смерти не в нашей власти. Кто из них потерял нечто такое, ради чего тащил лямку? Для кого груз прожитого стал невыносимо тяжел? Если забыть об анатомии да взять в руки пустой бланк справки о смерти, что мы в ней напишем? «Смерть наступила в результате хронического проживания в Российской Федерации». Разве что так…
В дверях то и дело появлялись другие врачи, прознавшие про четырнадцать вскрытий: торопились занять очередь к своим пациентам, хотя обычно в жизни все бывает строго наоборот. Но сегодня смерть диктует свои правила, раз и навсегда освобождая посетителей нашего отделения от утомительных очередей.
Когда Марго поставила четвертый диагноз своему последнему страдальцу, она одним ловким движением стащила резиновые перчатки, промурлыкала «вот спасибо тебе, Темушка» и легкой девичьей походкой выпорхнула из дверей мертвецкой, на ходу освобождаясь от клеенчатого передника.
Ее сменил Петр Магомедович Магомедов, которого коллектив за глаза величал Магомедом. Крупный усатый дагестанец работал куда медленнее, чем Маргарита Порфирьевна, размеренно и без спешки изучая то, что я доставал из усопших. Когда он тщательно взвешивал каждый орган на совковых весах, то становился чертовски похож на неторопливого кавказского продавца, отчего секционная сильно смахивала на прилавок одного из московских рынков. Взвесив, Петр Магомедович чаще всего тяжело протяжно вздыхал, будто худеющая дама, ждущая от весов других результатов, и принимался записывать что-то в блокнот, подолгу замирая над историей болезни.
Обороты, набранные нами с Марго, стремительно упали, удлиняя рабочий день, который и без того обещал быть длинным. Наскоро обмыв инструменты, я решил, что вполне заслужил небольшую передышку, которая проведет невидимую границу между сделанной и оставшейся работой.
Выходя из секции, я столкнулся с Томой. Встряхнув растрепанными пергидрольными кудрями, эта молчаливая женщина средних лет стрельнула у меня сигарету. Она всегда так делает, когда мы с ней видимся. Угостив ее куревом, я пошел в кабинет номер 12, удаляясь от кропотливого медлительного Магомеда по короткому широкому коридору.
Надо сказать, что кабинет этот, скрытый от глаз пациентов клиники и их родственников, был весьма знаменит среди персонала. А ведь лишь немногие сотрудники других отделений переступали его порог. Но эти немногие непременно делились впечатлениями со многими остальными, частенько вплетая в свой рассказ самые разные слухи и домыслы, гуляющие по больнице.
Наверняка ты думаешь, читатель, что за порогом 12-го кабинета были спрятаны всякие диковинные человечьи аномалии, надежно запертые в банках с формалином. Но нет… Врачей, лаборантов и медсестер сложно удивить подобным зрелищем. Дело в том, что на двери с номер 12, что находилась на первом этаже патологоанатомического отделения, имелась скупая трафаретная надпись «комната отдыха санитаров». Казалось бы, что же тут может быть любопытного? И почему заурядное бытовое помещение стало предметом сплетен?
Разгадка проста. Двенадцатый кабинет нашего отделения был весьма незаурядным бытовым помещением, аналогов которому в клинике не было. Хочешь взглянуть? Пожалуйста… Два мягких щелчка ключом – и мы с тобой внутри.
Большая просторная комната. Куда более просторная, чем можно ожидать от комнаты отдыха санитаров. Слева от входа находятся двери двух душевых, прижатых почти вплотную друг к другу. Душевые – единственное, что роднит эту комнату со множеством подобных в других отделениях больницы. Все остальное ее убранство разъединяет их, как дальних родственников, которые никогда не поймут и не примут друг друга. Итак…
Большое сдвоенное окно занавешено широкими вертикальными жалюзи в восточном стиле, украшенными изображением летящего дракона, пышных лотосов и миниатюрных кукольных гейш. Вдоль окна вольготно устроился массивный черный кожаный диван с широкими покатыми подлокотниками. Перед ним низкий овальный столик – дерево под темным лаком, с широкими стеклянными вставками. У стены напротив – приземистая мускулистая тумбочка на колесиках, с дверцей из слегка прозрачного темного стекла. На своей крепкой спине она держит громоздкий тяжелый телевизор, уроженца Японии. А за тонированной стеклянной дверцей прячется его земляк – японский видеомагнитофон, со всех сторон зажатый кассетами с фильмами. В углу, словно подбоченясь, стоит пухлое кресло, похожее на диван, будто младший брат близнец.
В паре метров от него маленькая уютная кухонька, со шкафчиками разного калибра смелого оранжево-красного цвета, а потому отчаянно модная. В ее объятиях зажата холодная стальная раковина, в которую, изогнув длинную лебединую шею, смотрит настоящий финский кран, готовый пустить деликатно шипящую струю. В центре кухни незыблемой глыбой стоит импортная электрическая плита с аккуратными переключателями и крошечными сигнальными лампочками. Узенький участок деревянной столешницы, желающей казаться мраморной, отделяет плиту от высокого белоснежного холодильника немецкого происхождения. В его прохладном чреве всегда можно было найти какую-нибудь домашнюю стряпню. Да и деликатесы в нем тоже появлялись. Под боком у холодильника теснятся еще двое «немцев», но родившихся на азиатских конвейерах – электрический чайник и кофеварка. Завершает кухонную композицию компактный обеденный стол в компании с тремя добротными стульями.
В другой части кабинета номер 12 расположился встроенный шкаф-купе с зеркальными сдвижными дверями и внутренней подсветкой. Угол у окна занимал аквариум – на высокой деревянной подставке, с цветастыми пластмассовыми водорослями, каменистым грунтом, черноморскими ракушками и растопыренным кораллом. В этом столитровом кусочке африканского озера хозяйничала суетливая стайка полупрозрачных радужных рыбок. Из-за аквариума возвышается пальма с острыми сочными листами и стволом толщиной в руку, глядя на который становится понятно, что перед тобой настоящее дерево.
Санитарные нормы учреждения не терпели обоев и ковров, а потому в комнате отдыха их не было. При этом не было в ней и унылого бледно-голубого больничного линолеума. Вместо него пол был выложен крупной напольной плиткой, раскрашенной черно-белыми полосами, словно шкура зебры. Стены двенадцатого кабинета были белыми и оштукатуренными, как и во всей клинике. Но четыре крупные картины в аскетичных, стильных черных рамах, да несколько постеров с портретами западных рокенрольщиков, почти полностью скрывали их нагую белизну. А строгий серебристый торшер, выполненный в стиле «техноминимализма» и стоящий недалеко от входа, заливал комнату мягким пастельно-лимонным заревом, оберегая уют двенадцатого кабинета от бездушного казенного света и мерзкого монотонного жужжания люминесцентных ламп.
Да… совсем забыл… Один из шкафчиков оранжевой кухни был заперт на ключ, который хранился в укромном месте. Вместо кухонной утвари в нем прятался скромный по размерам бар, способный похвастать весьма нескромным ассортиментом породистых крепких напитков. И все это, позвольте напомнить, в 1995 году.
«Двенашка» была детищем Вовки Бумажкина и нашего санитара-ветерана Славика Ершова – он начинал свою работу в госпитале много лет назад. Но именно Вовка, которому было весьма за сорок и который слыл обстоятельным и домовитым мужчиной, стал обустраивать наш второй дом в складчину с двумя другими санитарами. Добротная мебель и стильный дизайн 12-го кабинета были его заслугой.
Конечно же доктора и сестры клиники тоже старались украсить свои ординаторские штрихами домашнего уюта. Занавески, пуфик, плед, старенькая фиалка на подоконнике… Впрочем, иногда эти милые семейные вещицы лишь подчеркивали холодную ничейность служебных помещений. По сравнению с нашей двенадцатой…
Да нет, глупо даже пытаться сравнивать! Двенадцатая (которую между собой мы называли «двенашкой») совершенно не старалась походить на дом. Ведь она была самым настоящим домом. И не для десятков малознакомых людей, а всего-то для нескольких человек, которые знали друг друга не один год и были крепко связаны общим непростым и суровым делом. И несли общую ответственность за него, хотя каждый понимал ее по-своему.
За долгие годы «двенашка» повидала разного. Бурные служебные романы ночных санитаров, состоявшиеся и не состоявшиеся разводы, вечеринки по поводу и без него. Она была временным пристанищем для тех, кому отчего-то некуда было идти. Радушно принимала она и тех, кого ждали дома, но идти им туда не хотелось. Здесь можно было пережить самую разрушительную фазу квартирного ремонта. Или просто остаться наедине с собой и своими мыслями.
Разговоры о комфортном быте санитаров анатомички, иногда звучащие в стенах клиники, были рождены чувством зависти. Казалось бы, все просто и очевидно. Но очевидность эта обманчива.
Я тоже не сразу понял, что зависть коллег по клинике, работающих в 20-этажной башне главного корпуса, имеет двойное дно. Истинная причина ее не имела никакого отношения к материальной стороне вопроса. Вполне возможно, что многие завистники и сами не понимали, отчего же им не дает покоя эта комната номер 12, втиснутая в коренастый корпус патанатомии. И если кто-то из них читает эти строки, то пускай поправят меня, если я надумал чего-то лишнего.
Итак, пока я наливаю себе опасно крепкий кофе, стоя в той самой комнате отдыха, мы аккуратно и решительно препарируем неблаговидные чувства коллег.
Слой первый, поверхностный. Носит чисто материальный характер, является осознанным психическим процессом, хотя многие пытаются убедить себя и всех вокруг, что он им не знаком. Одним словом – зависть элементарная. Как бы то ни было, ясно одно – серьезное конфликтное противостояние на такой примитивной страстишке не построишь. Вспыхнет и погаснет. За ней должно стоять куда более масштабное чувство.
Слой второй, внутренний. Носит глубокий психологический характер. В его основе: комплекс недооцененности, несправедливо заниженной оценки. «Я врач, с высшим медицинским образованием. День за днем помогаю людям, некоторым жизни спасаю. На мне лежит колоссальная ответственность, а значит – большие психические нагрузки. А они… Кто они? Санитары. Необразованные мясники, алкоголики, аутсайдеры, от которых по большому счету ни хрена не зависит. И что в итоге?» А вот это уже четкая аргументированная позиция. Вот она способна сформировать стойкое отношение к какому-то явлению или группе людей. А если дело дойдет до открытого конфликта, то она будет управлять сознанием. Если один человек выстроил осознанную аргументированную позицию, то другой ее своими контраргументами сможет разрушить. И примеров тому немало.
Слой третий, глубинный. Вот мы и добрались до подсознательного. Это человек контролировать не способен, словно тектонические процессы. Сознание тут бессильно. Как бы ты ни жонглировал своими позициями и аргументами, подсознательное будет гнуть свою линию, формируя ваши эмоции. Как они зарождаются? С помощью природного инстинкта, призывающего человека держаться подальше от всего, что связано со смертью. И от тех, кто знает, как ты, человек, будешь смотреться в секционном зале…
Кстати, меня там давно уже ждут. И живые, и мертвые.
Интересно, кому из них я больше нужен?
Проведя два часа в секционном зале, понял, что нужен всем. Врачи торопили, заставляя метаться между столами, попутно убирая банки с биопсиями и ставя новые, натачивая ножи и взвешивая видавшую виды циррозную печень.
Не успел я распрощаться с Магомедом и его молчаливыми пациентами, как в секционной показалась каталка, которую толкал Плохотнюк.
– Жив еще, мясничок? – подмигнул он.
– Ага. Это местный?
– Да, из реанимации. Врачи будут через пятнадцать минут. Шеф придет, будет сам работать.
– Понял. Плохиш, сделай-ка доброе дело для стахановского передовика. Забери с этого стола в холодильник.
– О чем речь, дружище? – картинно развел руками Плохотнюк. Исполнив просьбу, он скрылся вместе с отработанным покойником в широком проеме двери, из которого была видна нервозно мигающая лампа дневного света.
Спустя пятнадцать минут я был застигнут врасплох представительной делегацией отутюженных глянцевых врачей, реаниматологов и терапевтов во главе с флибустьером Ситкиным.
– Прошу, коллеги. Аутопсия – самая надежная диагностика на свете. Хотя и печальная, – урчал шеф бархатным баритоном, проходя в секционную.
Врачи, двое мужчин и пухлая кукольная блондинка, уверенно следовавшие за шефом патанатомии, на мгновение замерли в дверях мертвецкой, словно споткнулись о порог. Анатомичка в разгар большой пахоты хлестко и без предупреждения ударила их по зрению и обонянию. Залитые кровью столы, выпотрошенный каркас одного из четырнадцати несчастных, грязный фартук Магомеда, лежащий прямо на письменном столе (он вечно забывал его там)… Но более остального – влажная удушливая вонь, и я, выглядящий так, будто только что вальсировал с расчлененным трупом.
Мужчины, глядя под ноги и переступая подсохшие капли крови, осторожно двинулись к столу, где лежал их бывший пациент. Блондинка медлила, обводя взглядом секционный зал и с трудом сдерживая гримасу отвращения. Сразу было видно, что она много бы дала за возможность немедленно вернуться к себе в отделение. Мельком глянув на нее, Ситкин ухмыльнулся одними глазами.
– Извините нас с Артёмием за рабочий беспорядок, коллеги. День сегодня выдался сложный, – без тени иронии сказал он.
Блондинка все-таки пересилила себя и двинулась в глубь секционной, неловко задирая ноги в черных лаковых туфлях. Михалыч и реаниматологи встали полукругом у стола с телом мужчины почтенных лет, на котором были видны следы врачебной работы. Свежие операционные швы на его груди, из которых торчали дренажные трубки, были обильно залиты зеленкой. Из подключичной артерии и локтевой вены торчали катетеры. Обойдя его с другой стороны, я встал на подставку и вопросительно глянул на шефа.
– Приступай, голубчик, приступай… – ласково сказал мне Ситкин, скосив острый прищуренный взгляд на своих гостей.
И я приступил. Аккуратно обходя швы, освободил брюшную полость и грудную клетку от прочной человечьей шкуры. Лица врачей были напряжены, а блондинка из терапии даже прижала к лицу бледно-розовый платочек.
– Тут оставь пока, – вполголоса сказал шеф, указывая на подключичную артерию. «Ставлю на Ситкина», – подумал я. И не ошибся. Михалыч уже накинул фартук и натягивал перчатки.
– Артёмий, повремени, – сказал шеф, и я отошел от стола. – Коллеги, мы обязательно вскроем грудную клетку, но сперва я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, – елейным голосом произнес он, отгибая кожный покров в том месте, откуда торчал подключичный катетер.
Один из врачей заметно помрачнел.
Потом я предельно аккуратно вскрыл грудную клетку, скрепленную металлическими скобками. И пошел к соседнему столу – зашивать. Быстро затягивая мелкие стежки, из-за которых санитары прозвали меня «белошвейком», вслушивался в негромкий разговор Ситкина и реаниматологов.
– Внутренние швы в норме, хотя ткани и… – доносилось до меня.
– Я не вижу, что бы здесь могло… – сказала блондинка сквозь платочек, прижатый к лицу.
Заканчивая шов, я ждал главной фразы шефа.
– Ну, что ж, все очевидно, – наконец-то добродушно сказал Михалыч, снимая фартук и перчатки. – Да вы и сами видели, так ведь?
Врачи отвечали Ситкину глухой тишиной.
– А мог бы он сейчас кефирчик пить, – продолжал шеф, ни к кому не обращаясь.
– Виктор Михайлович, но ведь старческое одряхление тканей… – несмело возразил ему один из гостей.
– А как же вы хотите, товарищ уж не молод. Откуда ж ему взять упругие юношеские ткани? – хохотнул Михалыч, перебив неуверенного оппонента.
В ответ на его смешок врачи неловко улыбнулись, словно их улыбки были тайным знаком заговорщиков.
– Да только с таким одряхлением ваш дедуля еще лет десять мог бы с бабулей кадриль крутить, – вдруг добавил Ситкин слегка похолодевшим голосом. – А вот с кровотечением из порванной подключичной артерии он быстро спекся, – стальным баритоном отчеканил Михалыч, направляясь к выходу. Врачи торопливо двинулись за ним.
– В заключении, я считаю, будет правильно указать старческое одряхление, – сказал кто-то из врачей, фальшиво кашлянув.
– Давайте хоть старческое одряхление подключичной артерии напишем. Так честнее будет, – доносился из коридора удаляющийся голос Ситкина.
«Ну, вот… Кладбище имени подключичной артерии стало на одну могилку больше, – думал я, отправляясь за следующей жертвой аутопсии. – Если так дело пойдет, оно скоро в некрополь превратится».
Я и вправду видел так много этих порванных артерий, что со временем перестал переживать, как раньше. А вот когда впервые увидел в открытой грудной клетке плотные густые сгустки запекшейся крови, то не на шутку разволновался, побежал звать Михалыча. А он тогда сказал мне:
– Да не пойду я с тобой, Артёмий, на это безобразие смотреть. Сил моих нет больше. Вот если бы патанатомы главврачу не подчинялись… Были бы мы, например, как в Штатах – независимой службой… Вот тогда сейчас кто-нибудь непременно бы сел. Глядишь, и перестали бы артерии дырявить, – устало сказал он, тяжело вздохнув. – Кстати… У них там, в мире чистогана, подключичный катетер исключительно хирурги ставят, – добавил он. И потянулся за сигаретой.
Но мир чистогана был далеко, где-то за океаном. А вот артерии и неопытные медсестры – рядом. И все повторялось. Неловкое движение, разрыв, кровь сочится в грудную клетку, отчего сердцу и легким становится тесно, и они решают, что с них, пожалуй, хватит. И… милости прошу ко мне на стол!
Держа перед собой патанатомическое заключение, поникшие от горя родственники старательно вчитываются в научное нагромождение медицинских терминов. А ведь вместо сложных диагнозов там должно быть написано всего несколько простых слов: «Убит медсестрой Клавой».
Впрочем, те, кого Клава отправила на тот свет, неловко дернув иглой и тихонько сказав «ой, блин», знают, как было дело. И однажды ночью медсестра вдруг неожиданно проснется в своей постели, чтобы в кромешной тьме услышать скрипучее: «Почто ж ты меня, деточка, иголкой своей убила? Украла годки мои… Украла – так отдавай. Чай, они мне не лишние».
И вот наконец-то долгожданный момент наступил. Я грезил о нем с самого утра, с того момента, когда передо мною возникла цифра 14. Я даже чувствовал подушечкой пальца гладкую пластмассовую белизну выключателя. Нажав его в 16.50, залил секционный зал синими вонючими кварцевыми лучами.
Вскрытия позади, но рабочий день еще не закончен. Плохотнюк говорил, что у него выдача в пять часов вечера. Родственники повезут хоронить своего мертвеца куда-то далеко, потому и забирают так поздно. Заскочив в «двенашку», я пошарил в холодильнике, добыл одинокий пряник и пошел в зону выдачи, где работал Плохотнюк.
Зона выдачи – звучит основательно, даже технологично. В действительности все скромнее.
Эта самая зона представляет собой две смежные комнаты. Одна – большая и квадратная. В ней стоят подкат для гроба, шкаф с косметикой, ветошью и всякими ритуальными принадлежностями вроде бумажных белых тапочек и дешевых пластиковых венков. Рядом заурядный стол – обычная рабочая поверхность, на которой разложены расчески, пинцеты, корнцанги, бритвы, тоналка, румяна, помада… Здесь мы готовим к последнему выходу в свет то, что осталось от человека. В соответствии с официально оформленным заказом, укладываем покойного в гроб, устраняем посмертные дефекты лица, гримируем, причесываем, закрываем гроб покрывалом. Делаем «ритуальное оформление» – вкладывая иконки и свечки в руки покойников. Закончив, продвигаем подкат с гробом вперед, через проем двустворчатой двери.
Теперь от вечного покоя усопшего отделяет блок приемки.
Это маленькое узкое помещеньице скорее похоже на коридор, чем на комнату. Оно – святая святых Царства мертвых 4-й клиники. Именно здесь один из родственников усопшего (далее цинично именуемый Заказчиком) впервые видит его в гробу. И если со стороны Заказчика нет каких-либо нареканий или пожеланий, санитар приглашает его в небольшую комнатенку, вырастающую вбок из коридорчика. Ее аскетичное убранство состоит из задрипанного письменного стола, стула, старого коренастого сейфа и проигрывателя грампластинок, рожденного еще в Стране Советов, чьи провода тянутся к колонкам, скрытно вмонтированным в потолке траурного зала. Здесь представитель родни подписывает корешок счета-заказа, одобряя нашу работу вместо того, кто лежит в ящике и права голоса уже не имеет (впрочем, как и самого голоса).
Сколько раз в тот момент, когда дешевая шариковая ручка нервно выводила неровный автограф, мне чудилось, что мертвец, чуть приподнимаясь на локте, недовольно бубнит, глядя на Заказчика: «Да ты посмотри только, как они меня причесали! Что за дурацкий пробор? Я ж на себя не похож!» Потом прерывисто вздыхает, морщится, пытаясь на свой лад поправить прическу. После, недовольно отмахнувшись, будто говоря «ладно, плевать», смиренно ложится в тесные объятия древесины, такой же мертвой, как и он сам.
Заказчик расписался, и наш ритуал вступает в свою заключительную стадию. Мы вывозим гроб с телом в ритуальный зал, богато отделанный кремовым мрамором, ставим его на постамент… И исчезаем… Дежурная фраза «примите мои соболезнования» из уст санитара звучит неправдоподобно, становясь неуместно пошлой, а потому мы не произносим ее. Как и следует настоящим профессионалам, мы уважительно не участвуем в чужом горе, ведь рядом с покойным и без того немало лишних равнодушных людей. Мы не черствы и не бессердечны. Мы равнодушны чисто профессионально. Это вынужденное равнодушие копится в нас годами, незаметно достигая критической массы, чтобы затем переродиться. Иногда в черствость, иногда в показной цинизм. Реже – в неосознанное чувство вины, изредка терзающее плаксивой нервозностью и необъяснимой тоской того, кто носит его внутри.
И вот очередной рутинный эпизод каждодневной работы затихает, уступая место мрачной симфонии последнего свидания. Она усыпана цветами, тяжкими искренними всхлипами, фальшивыми рыданиями, вежливыми вздохами и скрытным поглядыванием на циферблаты часов. Ее мелодия доносится до нас сквозь деликатно закрытые створчатые двери, за которыми мы сноровисто готовим к похоронам следующего клиента.
Я знаю эту партитуру наизусть, с первой и до последней ноты, со всеми возможными нюансами исполнения. Я слышу ее, но не слушаю. Слышу лишь для того, чтобы не пропустить ее окончание. Когда она смолкнет, утонув последними аккордами в звуке отъезжающего катафалка, я тихо появлюсь среди кремового мрамора со шваброй в руках. Размашистыми широкими движениями смету следы произошедшего здесь ритуала: поломанный нервными пальцами стебель гвоздички, оброненную заплаканную салфетку, потерянную пуговицу, за которой точно никто не вернется.
Освободив зал для следующего горя, выйду из его высоких черных дверей, остановившись на массивных ступенях крыльца. Враз смолкнув, толпа обнажит тишину обнесенного забором двора, в которой станет отчетливо слышно хрипловатое урчание автобусов с табличкой «ритуал» за лобовым стеклом, будто уточняющей конечный пункт назначения.
Десятки глаз тех, кто ждет своего мертвого, молча взметнутся на меня. В них будут вопросы, что задают обычно работникам сферы обслуживания населения: «уже готово?», «сейчас наша очередь, да?», «надеюсь, там все нормально?», «нельзя ли чуть побыстрее?».