Текст книги "Абель в глухом лесу"
Автор книги: Арон Тамаши
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Они шагали медленно, настороженно озираясь, Шурделан впереди, за ним Фусилан. Шли в ту сторону, где стояло мое дуплистое дерево-тайник.
И вскоре скрылись из глаз.
Я опять лег, чтобы хоть немного в себя прийти от страха и откуда-ниоткуда силенок набраться. Так прошло часа два, наконец я встал и оделся. Зарядил ружье, повесил через шею и вышел. Надо было оглядеться и доискаться наконец до тайны Шурделановой. Что-то мне подсказало первым делом к дуплу поспешить, и недаром: в дупле было пусто.
Забрал-таки Шурделан второе ружье!
И тысячу лей, что я в дуле ружья спрятал! Ту тысячу лей, которые за неправедно проданные дрова мне достались – задаток обманщика армянина! Ту тысячу лей, про которую Фусилан и Шурделан ведать не ведают, и, случись им выстрелить, вылетит она, словно пыж!
– Дорогой же будет тот выстрел! – подумал я вслух и пошел дальше.
Вскоре попался мне след, который вел в самую чащу.
Я пошел по следу и минут через десять увидел полянку. Обнаружил там костровище, приметы чьего-то привала. Огляделся получше и вижу: на толстом суку висит на веревке скелет какого-то животного; голова торчала чуть вбок, ободранная, темно-красная от запекшейся крови. Мясо со скелета срезали кусками, было видно даже, как стесывали его с костей.
Я стоял под скелетом повешенного животного и глядел с немым ужасом в полном недоумении, не понимая, что бы все это значило. И вдруг – так бродит в бутылке настойка и нежданно-негаданно вышибает пробку – у меня вырвалось:
– Это ж моя коза была!
Я помчался со всех ног, желая поскорей узнать правду. Дверь сараюшки была в прежнем состоянии, то есть забита досками; так же висела на одном гвозде дощонка, отодранная мной на днях. Я заглянул правым глазом в дырку: коза стояла на том же месте, точь-в-точь как в прошлый раз.
– Це-це-це! – позвал я ее.
Она, как и давеча, не шевельнулась.
Я ощупал себя – не сплю ли я, в самом деле? Поморгал глазами – может, мерещится мне? А может, мелькнуло в голове, свихнулся?
Но нет, все было в точности так, как видели мои глаза.
– Да это какая-то особенная коза! – сказал я себе и покрутил головой. – Череп и скелет на веревке висят посреди поляны, а сама здесь стоит и вроде целехонькая!
Как безумный принялся я отдирать доски; наконец ворвался в сарай, хотел на ощупь убедиться в том, что видел. Схватил козу – шевелись же! – а она так шевельнулась, что в тот же миг и наземь рухнула, будто куль.
Не она то была, бедняжка, а только содранная ее шкура! Сеном набитая, будто живая! А природную начинку, что под шкурой была, Шурделан на жаркое себе пустил!
Так вот она, его великая тайна!
Присел я на корточки в крохотном сарайчике; израненной моей душе представилось разом все долгое время, с жандармом прожитое, и показалось оно мне еще чернее, чем было на самом деле. Он истязал и морил меня голодом, он заставил меня есть вонючее орлиное мясо, из-за него я чуть не отдал богу душу; его подлый стервятник убил мою кошку и выклевал глаз у моей собаки, а сам он прогнал Блоху с ее единственным глазом неизвестно куда; он сожрал мою кормилицу козу и унес ружье вместе с деньгами армянина!
Он… он… ой-ой-ой!..
Я рыдал, слезы катились градом.
Наконец кое-как приплелся домой и рухнул на кровать.
А под вечер постучался ко мне неизвестный господин в шубе и попросил горячей воды. Он рассказал, что недавно приехал из Америки навестить родных, сперва побывал в Удвархее, у старика отца, там нанял автомобиль, чтобы съездить в Середу, к брату – он служит в Середе на таможне. Но только выехали, вдруг заело мотор; пока исправляли, замерзла вода. Так что, сказал, помощи прошу.
И я помог ему, как умел.
Когда же пришла пора прощаться, он хотел заплатить мне за то, что не оставил его в беде, тут я рассказал ему про мое положение, все поведал, как есть, и попросил вместо денег еды хоть какой, коли найдется у них что-то лишнее. Он дал мне вкусного печенья в большой коробке и еще рыбу в красивой жестяной банке. Я, конечно, поблагодарил за все, а он подарил мне на память флажок и сказал, чтобы я берег его, потому как это символ свободы.
С тем и уехал.
Первым делом я поел рыбы, закусил печеньем. А когда нутро свое усмирил, взял в руки флажок и стал рассматривать. Сам же все время про этого венгра американского думал и про его слова, что флажок этот – знамя свободы.
И вдруг меня осенила смелая и великая мысль.
Взял я топорик и зашагал к покрытой снегом дороге. Неподалеку от нее выбрал прямую как струна сосну, взобрался, как мог, высоко, верхушку срубил и вместо нее укрепил на стволе флажок. А когда стал спускаться, все ветки обрубал, одну за другой, чтобы никто другой не сумел залезть на сосну и снять мой флажок.
Я водрузил это знамя с веселым сердцем, с душой, взалкавшей свободы, а еще – на радостях, что освободился от жандарма Шурделана.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Покуда я растрачивал последние силенки на верхушке сосны, пальцы мои совсем застыли, одеревенели. Едва опустившись на землю, стал я их ублажать по-всякому – старушкам-богомолкам и то бы впору у меня усердию поучиться! Уж я и дышал на них, дул изо всей силы, и растирал, и перебирал по одному, и промеж колен согревал. Только все мои старания оказались без толку, хуже того, мороз и за мочки ушей хвататься начал, щипал безжалостно. От боли стало мне мерещиться всякое-разное – крестный ход, да и только! Увидел я отца моего и матушку, и родичей ближних и дальних, и школьных товарищей – вся деревня проходила чередой перед моими глазами. На мое счастье, приметил я в этой толпе господина учителя и тотчас вспомнил мудрый совет:
Если отморозил руки, ноги, уши —
снегом разотри их, нет лекарства лучше.
Стих, оказывается, правду молвил: я хорошенько потер снегом отмороженные места и сразу почувствовал облегчение. Теперь можно и домой податься, чтобы не попасться на глаза ненароком еще какому-нибудь бродячему Фусилану. Но на прощанье я еще раз поглядел на верхушку дерева и сказал громко:
– Ну, флаг, теперь уж сам возвещай свободу, как знаешь!
С тем и отправился восвояси. Шел по заснеженному простору, как, должно быть, Иисус брел когда-то по морю. Трещал мороз, а я шел выпятив грудь и лихо щурил глаза против света. И вспоминал по дороге Яноша Хуняди,[9]9
Хуняди, Янош (1407–1456) – венгерский воевода, одержавший ряд побед над турецкими завоевателями. В 1456 г. нанес им сокрушительное поражение под Белградом.
[Закрыть] про которого учили мы в школе, как он храбро с турками воевал. Турки, те тоже были вояки крепкие, а все-таки Хуняди повсюду их побеждал и везде водружал свое знамя, и потому великая слава досталась ему на вечные времена. А теперь вот и я почувствовал себя вдруг вроде бы как одного с ним роду-племени, ведь и мой Шурделан, уж верно, за какого-нибудь турецкого пашу сошел бы, а я не испугался и с ним сразился, да еще знамя свободы водрузил в знак того, что больше ему моих коз не едать!
Я добрался домой еще дотемна, но решил, не мешкая, сразу и лечь. Хотелось мне, пока еще не тянет ко сну, вдоволь насладиться радостью счастливого одиночества и со свежею головой, но вполне беспристрастно подвести итог Шурделанову владычеству, главным образом того ради, чтобы во всем отдать себе отчет и сообразить, какое поучение могу я извлечь из пережитого на будущее.
Так я и сделал, только сперва развел огонь в печурке, закрыл двери на засов и подпер ее крепкими кольями. Однако на этот раз лег уж не на пол, где провел столько ночей, а на мою походную кровать. Улегся, как барин, как настоящий владыка Харгиты. Но не вялое бездумье и слабость мною овладели, как бывает после ухода врага, нет, все кипело и вздымалось во мне, словно после бури вода в горном потоке!
Не пожелал бы я Шурделану в те минуты вернуться: уж он бы от меня не ушел, как и турки от Хуняди. На всякий случай я даже встал и еще раз проверил, крепко ли приперта дверь, а потом лег опять.
Так как же все это было, Абель? – спросил я себя.
И когда стал перебирать, как прожил я здесь с жандармом, раскинулась передо мною великая-великая пустота. И в этой великой пустоте жил я один, да и то лишь затем, чтобы было кому пустоту эту видеть.
Пустоту и в ней – памятки о правлении Шурделана. Дорогую мою козочку, мученицей вознесенную над землею! Нет, не козочку, только скелет да череп, а живое тело ее, которое давало мне молоко и бальзам от веснушек, сожрал бессовестный Шурделан! И как раз в то время, когда она, бедная, так по любви томилась!.. Эх, верно сказал мне тогда кассир, чтобы остерегался я Шурделана! А как было остерегаться? Шурделан орлиным мясом меня накормил, тем в постель уложил; и теперь уж не пить мне больше молока, не готовить бальзам от веснушек…
А где Блоха, которую я понапрасну зову, озирая зимние дали?! Затерялся, видно, след ее в белой пустыне, и скитается она невесть где, навек испуганная орлом-стервятником и жандармом. Убежала, бедная, и нет теперь рядом со мной этих умных глаз, этой рыже-коричневой шерсти, от которых так бывало тепло в часы невзгод!
А где моя кошка, что мурлыкала мне в ухо свои песенки и защищала от мышей буквы, как Блоха оберегала меня от воров?!
А две курицы, которые и для короля не неслись бы щедрее, чем неслись для меня?!
Хотя, по правде сказать, кровь моих кур у лисы на совести…
Остальное же – на совести Шурделана, и теперь его душу всю жизнь будут тревожить блеянье козы, лай Блохи и мяуканье кошки.
Право, было отчего пожалеть Шурделана, какой ни злодей он.
И я пожалел его от чистого сердца. Потому что нельзя отрицать: два-три раза нашлось у него и для меня доброе слово; а еще обещал он, что меня никто не обидит. Так пусть же господь простит ему его прегрешения, как я прощаю. А кто, как не он, освободил меня от всех моих земных сокровищ, тем облегчив мне душу, так что уж и тревожиться не о чем…
Я остался один как перст.
Превратился в истинного пустынника.
Вот только очень уж донимали меня в кровати блохи, если б не это, жаловаться было бы не на что. Да я и на блошиные укусы не слишком сердился, ибо сказано: кто претерпит больше страданий, тот вернее достигнет вечного блаженства.
С этой утешительной мыслью я и заснул.
А когда на другой день проснулся, было совсем светло. Я не знал даже, утро ль стоит, или дело к полудню, а то и за полдень перевалило. Но мне это показалось совсем не важно. Было хорошо и так, куда лучше, нежели иному торопыге, который только и знает, что на часы посматривает – какой час да сколько минут стрелки показывают. Я же и того не ведал, вторник был или пятница; мне ведь оно ни к чему, я никуда не опаздывал, и животные мои пить-есть не просили.
Я совсем погрузился в себя.
Иначе сказать, пребывал в одиночестве, как Адам в раю, пока господь еще не выкроил из него Еву…
Не знаю, имелись ли в том древнем раю блохи, но из моего-то рая я твердо решил их изгнать. И не только от них избавиться, но во всем навести у себя порядок и чистоту, как если б был девицей на выданье, поджидающей жениха.
Прежде всего я себя накормил, чтобы работа пошла веселей. Потом вынес постель на снег, разложил матрац, на котором спал Шурделан, выставил кровать и все прочее. Каждую вещь в доме протер большой тряпкой, перемыл всю посуду в горячей воде. И одежду вынес, разбросал на снегу, пусть очищается, обновляется. Что Шурделан надевал, напоследок оставил, чтобы блох выловить. Долго искать их не пришлось: блохи толпились там, будто солдаты на учениях. Видно, показался я им противником храбрым, потому как запрыгали они от моих рук во все стороны, так что я и примерно не мог бы их сосчитать, хотя в школе всех побивал по арифметике. Но я из-за этих попрыгуний, признаться, особо не горевал, хуже то, что оказались средь них не одни попрыгуньи, но и ползуньи тоже. Тут уж стало мне не до шуток, я поскорей отскочил и сказал им:
– Ну-ка, ползите! Вдруг да нагоните Шурделана!
Вот почему и на четвертый день барахлишко мое все еще на снегу мерзло. Я его почти и не тревожил, только раз в день переворачивал попоны и прочее на другую сторону. Так ведь наш земной закон и требует – по справедливости: коричневые кусаки, что были сперва внизу, со временем должны наверху оказаться, а те, которые наверху были, обязаны судьбу тех, что внизу, испытать.
Наконец, на пятый уж день, решился я еще раз придирчиво рассмотреть Шурделаново приданое и, ежели результат позволит, внести вещи в дом. Только взялся попоны-покрывала ворочать, вдруг слышу – кто-то кличет меня по имени. С перепугу я было метнулся лисою неизвестно куда, но не успел и вскочить, как страх великим удивлением сменился, а удивление – великой радостью.
В первый миг я увидел только, что кто-то идет через поле. Потом разглядел, что идущий ростом невелик, да и не толст, хотя от зимней одежды все вроде как немного толстеют. Его ноги споро взбивали снег, а большой посох в руке словно подбадривал, подгонял. Руки прятались в суконных рукавицах, на голове торчала к небу высоченная баранья шапка, а на усах и бровях выросли зимние цветы.
Он быстро приближался, и почудилось мне по его походке, что я этого человека знаю. И не ошибся! С каждой минутой он подходил все ближе и все роднее становился глазам моим…
– Отец!!!
Я даже крутанулся вокруг себя на одной ноге, и раз, и другой, будто радость свою поплясать пустил. А потом стал лицом к нему, и глаза мои, надо думать, сияли алмазами. Так бы и кинулся со всех ног навстречу! Но вовремя вспомнил: я теперь человек самостоятельный, своим трудом на жизнь зарабатываю, добытчик, словом, не к лицу мне скакать по-школярски.
Отец стянул правую рукавицу, и мы по-мужски пожали друг другу руки. Тут я заметил, как сильно он постарел с тех пор, что мы не видались. И худой стал превыше всякой меры, и в глазах еле теплился прежний шутливый лучик.
Он не промолвил ни слова.
Даже не спросил, как я живу; но я подумал, что немотой он все ж таки не страдает, и потому, решив шуткой его приветить, спросил:
– Что, не повстречались ли вам по дороге коричневые малышки?
– Они уже не коричневые, а черные, – туманно отозвался отец.
Кто другой из этого вовсе ничего не понял бы, но я-то знал уже, что случилась большая беда. Сразу подумал о родной моей матушке, и сердце загудело погребальным псалмом. Да только недостало у меня храбрости и силы прямо спросить: умерла?! Пусть, думаю, все разъяснится само собой, когда будет на то воля господня и желание отца моего. Хотя чувствовал я себя в этом грозном молчании, как, ну, например, паук, что шестнадцать лет подряд неустанно ткал золотую паутину и вдруг обрушилось на нее ужасное чудище. Из всей моей кропотливо сплетенной паутины осталась цела единственная ниточка, и я уцепился за нее и держался из последних сил.
– То не коричневые стали черными, – не упускал я ту нить, – а вы, отец, коричневых черными увидели.
Отец глядел на меня, и я понимал, что он как бы мерку с меня снимает.
– А разум твой, как я вижу, настроился задать тягу, – сказал он наконец.
– Далеко не сбежит, не бойтесь, – успокоил я его.
– Коли так, про каких коричневых речь ведешь?
– Я-то? Да про тех, что по покрывалам вот этим ползали. Четыре дня тому поговорил я с ними по душам, дорожку указал да совет дал поторапливаться, поскорей до Середы добраться – может, и догонят еще Шурделана.
Отец понял наконец, о чем я, и прямо вскипел:
– Это что же выходит! Ты вшей сторожить нанялся?
– Ну нет, только не я, – говорю, – стадо ведь Шурделану принадлежало, вот я и послал его за пастухом вдогонку.
Рассказал я отцу, кто такой Шурделан, как попал сюда и как отсель удалился. Рассказал заодно и про историю с Фусиланом, однако про потери свои не обмолвился покуда ни словом.
– Ну а дом этот чего ради стоит? – спросил отец, дослушав мой рассказ.
– Того ради, что ног у него нету, – сказал я. – А были б ноги, давно бы и его, бедняжки, след простыл.
Тут отец, словечка не сказавши, повернулся лицом туда, откуда пришел. И я увидел у него на спине большую и сильно упитанную суму. Отца я, конечно, и без сумы той любил, а уж с сумой – так вдвое! Должно быть, и он про это догадывался, затем и назад повернул – думал меня испугать тем, что с сумою как пришел, так и уйдет.
– Куда ж это вы направились, отец? – спросил я.
– Куда ж, как не в банк середский, – сказал он.
– Зачем?
– А как же! Надо ведь с директором перемолвиться, спросить у него, можно ли в сторожку эту войти.
Ох, как хотелось мне обхватить отца и на своих руках в дом внести! Но и боязно было, что от неподъемной тяжести надорвусь и тогда не то что внести не сумею, но и обиходить, как сыну положено, не смогу. Поэтому я повернул дело иначе: дверь настежь распахнул, попоны расстелил перед порогом, а уж потом обратился к отцу с такими словами:
– Сделайте милость, достопочтеннейший, в дом пожалуйте!
Отец мой тоже всю жизнь любил играть. Вот и теперь он сразу принял вид не простого барина, а важного, сановитого господина: поднял свой посох и, неся его перед собой, словно епископ, величественно, медленно направился к дому. Я поспешно стал у края попоны, и епископ, когда следовал мимо, не преминул осенить меня крестным знамением. Я же низко склонил голову, принимая благословение, и даже бил себя в грудь, приговаривая:
– Исток моей жизни – отец мой, исток моей жизни – отец мой…
– Мог бы себе и получше источник найти, – уже из комнаты отозвался отец.
Я вошел следом, он сбросил на пол суму.
– Мне лучшего источника и не надо, ежели при нем эдакая сума переметная, – тотчас подал я голос и, притворив дверь, подбросил дровец в огонь, чтобы теплом отца родного порадовать. Вмиг на плите стоял уж и котелок со снегом: пригодится вода, верно, найдется в толстухе-суме кукурузной муки немного.
Отец тем временем опять стал такой, как всегда, и даже морозные цветы на усах растопил; оглядел чистый пол и стены, и глаза его малость повеселели. Украдкой же все на меня посматривал, как будто удивлялся чему-то.
– Хорошо хоть не помер ты с голоду, – проговорил он наконец.
– Небось и помер бы, если б не ел.
– Да еду-то откуда брал?
– Какую из земли, а какую с неба.
– А что, у тебя тут и манна небесная сыпалась? – спросил отец.
– Выгляньте в окошко, сами увидите, – сказал я.
Стол у меня получился богатый, и сели мы с ним трапезничать. Отец по привычке нет-нет да и заглянет под стол, хочет собаке либо кошке что-нибудь бросить. Да только не увидел ни той, ни другой.
– А собака-то где же? – спросил он.
– Убежала… зайцев ловить, – говорю.
– Вот что! И одна управляется?
– Только если одна. Иначе-то ей не с руки. Стыдлива очень.
Отцу моему понравилось, что собака у меня скромница. Хмыкнул он и сказал:
– Видать, ты ее в монастырскую школу водил.
– И водить не пришлось, потому как монахи сами сюда жаловали.
– Уж не из Шомьо монахи-то?
– Говорили, оттудова.
Видел я, отец что-то надумал, но угадать не сумел, пока он сам не сказал:
– Через нее можно выгодное дельце сладить.
– Через кого?
– Через собаку твою.
– Через собаку… да уж.
– Верно говорю, – продолжал отец, – за такую стыдливую собаку каноник какой-нибудь, а то и самый главный монаший начальник денег не пожалеет.
Тут я, понурясь, покачал головой уныло и говорю:
– Моей собачке уже не доведется на монахов глядеть.
– Это ж почему?
– Потому что нет ее, хотя, может, где-то и есть она.
И я поведал отцу, как Шурделан запугал и отвадил от дома Блоху; но про то, как она еще прежде глаза лишилась, и на этот раз не сказал. Отец особо печалиться из-за собаки не стал, тем очень меня удивив, но я оправдал его: он-то не знал, какая она была замечательная, моя Блоха! Точно так же вот и с людьми: скольких прекрасных и достойных людей лишаемся мы каждодневно, а все же по ним не горюем, ибо не ведаем, сколь похвальны были их свойства. И довольствуемся куда менее значительными особами, которые живыми проходят сквозь дни нашей жизни. Таков был и мой отец: я тотчас увидел, что ему довольно было б и кошки, коль собаки не стало. Однако, сколько ни озирался он, сколько под стол ни заглядывал, кошки не видел.
– Что, и кошки у тебя уже нет? – спросил он наконец.
– Кошка-то есть, – ответил я.
– Так где ж она, коли есть?
– Где-нибудь в лесу под снегом лежит.
– И ее Шурделан погубил?
– Он. Хотя и не своими руками.
Ну, раз уж мы до этого договорились, рассказал я ему и горестную историю про орла, чтобы с этим покончить. Не опустил и того, как ножища орлиная нас в хворь вогнала.
– Из-за какой-то ноги сразу и расхворались? – спросил отец с насмешкой.
Мне в самом деле неловко стало, что из-за кусочка мяса я так долго не мог с хворью справиться. Ну, и стал расписывать: это Шурделан, мол, всего одну ногу орлиную обглодал, но я-то уж не ему чета, остальное мясо уплел один.
Отец похмыкал, довольный, и сказал так:
– По правде сказать, тебе бы и кости его обглодать и разгрысть следовало.
– Кости? Зачем?
– Затем! Ведь ежели б тебя орел погубил, то собака твоя да кошка и косточки от него б не оставили бы – вот как за тебя отплатили бы!
Я тотчас признал, что отец прав.
– Это сделать и сейчас не поздно, – сообразил вдруг я.
– Ты про что?
– Да про то, что мы с вами на пару быстрее с теми костями управимся.
– Никак на черный день их припрятал?
– Именно что припрятал.
– Где?
– А в лесу, под снегом.
Услышав это, отец не стал, однако, спешить дело закончить.
– Вот и ладно, снег сойдет, тогда и возьмемся за них, – сказал он.
Такое решение и мне по вкусу пришлось: очень не хотелось приниматься за собачью работу! Я уж больше не стал отца подковыривать – пусть за ним и останется последнее слово, ведь он такой долгий и тяжкий путь проделал, заслужил, бедняга, награду.
Наступила томительная тишина, он молчал, словно язык проглотил. Но странное это было молчание, никогда я его таким убитым не видел. Уж я-то отца знал и заранее страшился того, что он собирался сказать. С тоскою следил за каждым его движением и охотней всего убежал бы прочь, но что-то держало меня мертвой хваткой, как когти орла – мою кошку. Наконец, когда мы уже почти управились с ужином, отец достал из сумы две бутылки. Одну раскупорил и налил вина в два стакана, да с верхом. Бутылку отставил, взял в руки стакан. Сколько-то времени, переполненный мукою до краев, смотрел на переливавшийся через край стакан, потом встал и глянул мне прямо в душу.
Не зная сам почему, я встал тоже.
И тут затуманила боль глаза отца моего, и он тихо промолвил:
– Да упокоит милосердный господь бедную твою матушку…
У меня потемнело в глазах: левой рукой я ухватился за край стола, чуя одно: вот сейчас упаду. Ноги в коленях, шея, лицо – все как одеревенело.
– Милосердный господь… да услышит… – выговорил я через силу.
Потом мы опять поглядели друг на друга, поднесли стаканы к губам и выпили до дна.
Только показалось мне, что я пил не вино, а собственные свои слезы. Сделал последний глоток, в груди заболело, и опять все покрылось тьмой. Я поспешно поставил стакан, ухватился за стол и другою рукой, чтоб не упасть. Потом медленно опустился на стул, положил голову на руки и заплакал.
Так сидел я долго, задыхаясь от слез.
Отец оставил меня в покое, не мешал излить давившую сердце тяжесть. Лишь много времени спустя заговорил опять:
– Ну, будет, не плачь, она хорошо померла.
– Ни в чем не нуждалась? – спросил я.
– Я старался все ей доставить.
– И снарядили ее как положено?
– Можно сказать, в наилучшем виде. Словно бы она была барыня, а не жена пастуха.
– И крест в изголовье поставили?
– Твой крестный сам его сколотил, красиво вышло… И тебя приписал, мол, ты тоже оплакиваешь.
– Это он правильно написал, – опустил я опять голову.
Отец вновь наполнил стаканы.
– Выпьем помаленьку еще, – сказал он, – а другая бутылка на мои поминки останется.
– К тому времени вино из моды выйдет, – ответил я ему.
– А что же вместо него в моду войдет?
– Воскресение. Только умрет кто – на другой день и воскреснет.
– Да как тогда узнавать будут: кто мертвый лежит, а кто просто спит?
– А вот как: кто помер, тот уж, верно, на другой день спозаранку встанет; а кто спит только, тот хоть и до полудня полеживать будет, коли другого дела у него нет.
Мы выпили еще, и на душе чуть-чуть полегчало.
– Тем, кто спит, и тогда будет лучше, – сказал отец.
– А по-моему, не так, – возразил я.
– А как же?
– Беднякам будет лучше, а богачам – хуже всего.
Увидел я, что отец меня не понял, и стал ему объяснять, почему так думаю.
– Вот послушайте! Беднякам ведь и так-то всегда приходится рано вставать, ну, про них и подумают, что все они – воскрешенные, прямо в рай и отправят. А которые до полудня спят, туда уж они не попадут. Но кто из живых до полудня спит? Одни богачи только! Так что все они за вратами рая останутся.
Отец покрутил головой, заулыбался довольно.
– А ты, я гляжу, не подкачал бы, доведись тебе миром править! – сказал он.
– Да уж справился бы, чтоб нам с вами не в ущерб.
– Ну а со справедливостью как же?
– Со справедливостью то же было бы, что и с деньгами: у меня бы ей тоже место нашлось, не хуже, чем у кого другого.
Задумался отец, да не над тем, как получше ответить на премудрость мою, потому как немного спустя сказал так:
– Слава богу, здешнее житье тебе на пользу пошло.
– Это вы из чего заключаете?
– Из того, что теперь ты сам судьбу бедняка познал и, как я из слов твоих заключаю, всегда, если можно, постарался бы помочь бедному человеку.
Похвала отца была мне как бальзам на душу; и еще я тому порадовался, что заметил он, сколь много я понял, живя в лесу, и куда путь держу в мыслях моих. На том разговор наш о незаслуженной бедности и заслуженной справедливости не закончился, об этом только и говорили, пока комнату прибирали, походную кровать, без блох уже, на место ставили, дровами подзапасались.
Наконец увидел отец, что день на вечер сворачивает, того гляди стемнеет, налил он воды в кастрюльку для мамалыги и говорит мне:
– Покуда видно, надо бы козу подоить!
– Я одно знаю: доить ее нынче не буду! – сказал я.
– Это ж почему?
– Так.
– Ну, не беда, подою я! – решил отец.
– Что ж, вот котелок, возьмите!
Пошли мы с ним, я впереди, с пустыми руками, отец за мною, котелок несет. Увидел он, что я мимо сарая путь держу, спрашивает:
– Куда это ты собрался?
– Я-то? К козе.
– Да разве не здесь она?
– Теперь не здесь.
Отправились дальше, все прямо и прямо, по той самой тропке, за которую Шурделану спасибо. Наконец пришли на печальную ту полянку, и она встретила нас большим черным глазом. Я сразу к повешенной козе подошел.
– Ну, – говорю, – вот она, можете подоить.
Отец смотрел на меня и никак не мог в толк взять, что это значит.
– Доите же, а я погляжу! – сказал я опять.
– Кого доить?
Указал я на замороженную козью голову да на окровавленный скелет ее, висевший над нашими головами:
– Ее вот!
– Заговариваешься?!
– Не заговариваюсь, а просто говорю: ежели вы хотите козу подоить, так вот она.
Отец сперва онемел, потом, заикаясь от негодования, спросил:
– Да неужто вы козу съели?!
– Съесть-то съели, только не я.
– А кто же?
– Угадайте.
– Пусть черт гадает! – рассердился отец.
Рассказал я ему тут и историю с козой, потом осенил повешенную голову крестом, за мной и отец перекрестил котелок, и отправились мы неторопко домой.
Вечером, когда улеглись, отец сказал:
– Вот бы он сюда наведался, Шурделан твой!
– И что б вы с ним сделали? – спросил я.
– Уж я бы показал ему, что к чему, не бойся!
– Тогда помолимся, может, он и заявится.
И похоже на то, что отец хоть один разок прочитал «Отче паш», потому как на третий день поутру, когда я вышел воду после умывания выплеснуть, вижу вдруг – со стороны леса пробираются к дому двое, оба при ружьях. Я метнулся назад, в дом, говорю отцу:
– Ну, конец нам пришел!
– Ты что? С чего бы?
– А с того, что услышал бог ваши молитвы.
– Неужто?
– Так и есть. Шурделан из лесу идет, да не один, а с товарищем, должно быть, с самим Фусиланом!
– Ах, едрена вошь, про Фусилана-то я не молился! – схватился за голову отец.
– Видать, все же и его краем задело! – отозвался я.
– Что теперь делать-то будем?
– Я их в дом заманю.
– Да это дело нехитрое.
Очень мы оба перепугались, отец особенно. Однако у меня все ж хватило ума о винтовке вспомнить не затем, правда, чтобы стрелять из нее, а поглядеть, хорошо ли упрятана. Она лежала на полу под кроватью, лучше места нечего было искать. За короткие секунды много всякого успел я в уме перебрать, наконец выловил самое важное и так сказал отцу:
– У них оружие, а нам надобно умом напастись.
– Ох, Абель, Абель!..
– Охать некогда, а поставьте-ка лучше на столь бутылку с палинкой и стаканы!
Я подошел к двери, распахнул ее. Обернулся к отцу:
– И закуску какую-нибудь!
А сам, во весь рот улыбаясь, вышел разбойникам навстречу. Шагал чуть враскачку, неторопливо и подмигивал дружелюбно, словно были они для меня милые, хоть и бедовые гости.
– Куда ж это вы запропали? – спросил я.
– Да так, путешествовали, – ответил мне Шурделан.
На этих словах мы как раз и сошлись, лицом к лицу. Я по очереди одарил каждого улыбкой, но самого прямо трясло, потому что вблизи они показались мне как бы уже и не люди, а какие-то обезьяны бездомные. Физиономии у обоих вытянулись, потускнели совсем, да еще лохматой бородой обросли. Особенно страшен на вид был Фусилан. Одежа на них кое-какая была, ежели и бороды за одежку считать. Не очень-то хотелось им останавливаться и в разговоры со мной пускаться, но все же Шурделан передумал и, Фусилану пример подавая, пожал мне руку.
– Как живется-можется? – спросил.
Прежде чем ответить ему, хотел я с Фусиланом обменяться дружеским рукопожатием, но он только глянул на меня презрительно и сказал:
– Вот сейчас я тебе в рожу плюну!
– Это за что ж, ваша милость? – спросил я.
– А кто меня тогда в дом сюда заманил? Кто мне руки связал?!
Я видел, нависла надо мною великая беда, да на счастье шепнул мне ангел-хранитель, как ее отвести.
– И все ж таки я-то и спас вашу милость! – сказал я.
Фусилан так и ощетинился весь:
– И ты еще смеешь говорить такое, поганец!
– Отчего же не сметь, коли так и было! – объявил я, глядя ему в глаза. – А с чего бы иначе я ноги-то вам не связал, а, ваша милость? Не для того разве, чтобы вы могли сбежать в подходящий момент?
Эта выдумка очень сильно на Фусилана подействовала, он сразу заговорил со мной по-другому.
– Так ты нарочно ноги вязать мне не стал?
– Ясное дело, нарочно! Знал я, что по дороге столько-то ума найдется у вас, сколько и оказалось его…
– Что ж, помилую тебя, коли так, – сказал Фусилан. – А связал бы мне ноги, я бы сейчас убил тебя, как собаку.
И он пожал мне руку в знак прощения.
– Да нет ли там и сейчас директора? – кивнул он в сторону дома.
– Не бойтесь ничего, тот, кто нас там поджидает, никакой не директор.
Фусилан схватился за ружье:
– Значит, кто-то там есть?!
– Есть, да только отец мой.
– Ружье у него имеется?
– Коли подарите, так заимеется.
Тут они радостно заулыбались, и мы все трое, словно друзья-приятели, зашагали к дому. Вошли. Отец стоял у накрытого стола.