Текст книги "Однажды днем, а может быть, и ночью…"
Автор книги: Арнольд Штадлер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Он любил эту первую в своей жизни женщину, хотя она вместе с лжецом могла бы испортить ему все детство, которое было не похоже на обычное детство, ведь Франца до срока заставили заглянуть в мир взрослых и разучить жизненную драму. Без этих ночных материнских монологов он не мог обойтись, они были ему необходимы, как звон колоколов собора святого Стефана [14]14
Собор святого Стефана – главная достопримечательность Вены.
[Закрыть], и куда больше, чем звон «бухающего колокола» [15]15
«Бухающий колокол» – один из колоколов собора св. Стефана, отлитый в XVII в. из захваченных у турок пушек и звонящий лишь по особо торжественным церковным праздникам.
[Закрыть], раздающийся только раз в году. А Клэр, еще не открывшая для себя Томаса Бернхарда, главное событие своей жизни, сидела в постели, читала «Колокола святого Антона» [16]16
«Колокола святого Антона» – сентиментальный роман немецкого писателя Ханса Эрнста (1904–1984), образец патриархальной сельской идиллии.
[Закрыть]и сравнивала свою судьбу с судьбами главных героев этого давно забытого любовного романа.
Он любил ее, и она тоже его любила, хотя лишь наполовину. Ведь Франц только на пятьдесят процентов был ею; в другой его половине она не могла не узнать Франца Иосифа. Себя саму она любила на все сто процентов, но совершенно неразделенной любовью.
На Франца обращали внимание, он все хорошел, глаза у него были глубокие, он взрослел, и близился день, когда он выпорхнет из родительского гнезда. Брак родителей казался ему болезнью, которую они могут передать ему по наследству.
Иногда у нее случались кошмары, и она страшно кричала во сне, и Франц просыпался от ее криков. Любое супружество со временем превращалось во что-то мрачное и страшное, так было со времен Адама и Евы. Ровно столько он знал о браке. Иногда она его поколачивала, да и Францу Иосифу от нее доставалось. Возможно, еще Еве следовало лупить Адама. Адам, наверное, был трусом. Франца Иосифа она колотила туфлей, и, собственно, так они и общались, сходясь в постели. Одна била, другой получал тумаки – вот что спасало их брак и даже предотвращало худшее, хотя, возможно, худшее было бы совсем не так уж плохо.
Она то и дело его лупила, и лицо ее при этом – кто бы мог подумать – делалось похоже на морду пираньи, а он – кто бы мог подумать – завел себе уйму любовниц, купил автомобильный фургончик и повсюду в нем разъезжал с соответствующей целью. Автомобильный фургончик Франц Иосиф завел еще холостяком. Хотя Клэр ни разу не переступила порог «этой передвижной осеменительной станции», как она называла и мужа, и его автомобиль, она точно знала, что там внутри. Внутри там были разбросаны щетки для расчесывания волос на лобке, маскирующие карандаши, нейлоновые чулки и маленькие дамские трусики, предшественники трусиков-танга из ажурного шелка, появившихся позже, значительно позже, незадолго до того, как рухнул мир, его мир, внезапно взорвавшийся, как бомба, вот именно, когда он умер от разрыва сердца. Над ветровым стеклом этой машины следовало бы повесить красный люминесцирующий фонарик, но его украшали только значок австрийского клуба автолюбителей и святой Христофор.
На последнем балу в опере они еще заказали ложу, и Клэр, благосклонным кивком приветствуя всех знакомых, с великосветской, габсбургской улыбкой повторяла: «Я так рррада!» – и посылала воздушные поцелуи. Держа мужа под руку, в платье со шлейфом, она поднималась по главной лестнице, улыбаясь, словно путешествует с возлюбленным, а сама она – трофей победителя.
О разводе она и не помышляла, поскольку не собиралась обеспечивать ему спокойную жизнь, а он не мог развестись, поскольку был почетным членом Папской академии наук святого Лазаря и кавалером католического ордена Святого Гроба Господня, а для кавалеров католических орденов «развод совершенно исключен».
Когда Франц в один прекрасный день навсегда ушел из дому, они всё продолжали ссориться, хотя отныне у них было на два слушателя меньше: черепаха тоже исчезла.
Ему приходилось следить за тем, чтобы не слишком много прошлого закрадывалось в его настоящее.
3
Еще в начальной школе они распевали пиратские песни, подумать только, в Вене-то.
Плывем по синим мы волнам, уж дома не увидеть нам… Тра-ля, ля-ля, ля-ля.
О Кубе и море он мечтал с детства. А в Фельдкирхе [17]17
Фельдкирх – город в австрийской земле Форарльберг, знаменитый средневековой архитектурой.
[Закрыть]намного приблизился к своей мечте. По крайней мере на целый час полета. Оттуда лететь до нее оставалось всего десять часов.
Все школьные годы они распевали песни о море, потому ли, что Австрия так далеко от моря, потому ли, что так выражалась их тоска по утраченному морю, которого, как до последних дней утверждала его бабушка, после поражения в Великой войне у Австрии больше нет. То, что они утратили море, только усугубляло мировую скорбь, втайне омрачавшую прекраснейшие застольные песни, в которых прославлялись вино, любовь и смерть, ведь у них отняли море, их родину. Поэтому они и распевали по всей Австрии пиратские песни, начиная с детского сада и кончая экзаменами на аттестат зрелости, в том числе и в католических средних школах, например в школе благочестивых сестер святой Лиобы. Францу нравилось ходить в школу сестер святой Лиобы. Имя Лиоба происходит от слова «любовь». Это была смешанная школа для мальчиков и девочек, тогда такое встречалось редко.
Там, у благочестивых сестер святой Лиобы, Франц Маринелли в конце концов и очутился, причем совершенно добровольно. Майк тоже туда поступил и теперь сидел с ним за одной партой. Францу отчаянно хотелось бежать из родительских домов и квартир, чтобы не слышать каждую ночь пьесу о том, кто все время врет. Выслушивать ее исполнение ему теперь приходилось только на каникулах, которые были вовсе не каникулами, а возвращением – ненадолго – в семейную тюрьму. Франц поступил в самую дешевую частную закрытую школу во всей Австрии, уж это Франц Иосиф предварительно выяснил; его вполне устраивало, что у него на шее теперь одним дармоедом меньше. В конце концов Франц получил в этой школе почетное бесплатное место, так как его отец был кавалером католического ордена Святого Гроба Господня.
Может быть, все его тогдашние несчастья – оттого, что Вена не на море.
В имени Франца Маринелли шумело море. На самом же деле он находился не на море, а среди людей, распевавших пиратские песни.
Распевая в школе пиратские песни, он жил своей мечтой. Вот только он не пират, а море, о котором он мечтал, – не серое. Францу нравилось учиться в школе: все лучше, чем окунуться в жизнь, которой он боялся, словно уже попробовал ее на вкус.
Уж дома не увидеть нам. Тра-ля, ля-ля, ля-ля.
Позднее они с Майком останутся единственными на свете, кто еще помнил эту песню. Так им наперед прививали тоску по родине. Воспитанные в преддверии жизни, которая будет такой, какой была всегда, они до последнего распевали о ней песни. Например, в школе им говорили то же, что повторяли дома, когда он ругался с сестрой и она выкручивала ему руки, а он таскал ее за волосы, – что нельзя вечно ссориться. В школе им твердили, что они надолго разлучены и еще не скоро встретятся. Это часто повторяемое изречение чрезвычайно напоминало альбомную мудрость, сочиненную учительницей рукоделия в девятнадцатом веке, когда еще существовали корабли эмигрантов, выходившие из портов Бремерхафена, Гамбурга, Генуи и Триеста, чтобы никогда более не возвращаться. На корабле с ними плыл багаж на всю жизнь, а истинной святыней в нем был альбом, куда друзья и близкие записывали стихи на память. В ту пору даже фотографий еще не было, только коротенькие, написанные кроваво-красными чернилами стишки, а к ним букетики розочек, – наклеишь в альбом, и получится красиво, как настоящий натюрморт. В ту пору существовали лишь письма, тоска по родине и письма о тоске по родине.
Можно было писать друг другу о чем угодно.
Он же не знал, где окажутся другие, будут ли они еще живы или уже умрут в один прекрасный день в Мюрццушлаге или, может быть, в Гарстене, прямо возле сумасшедшего дома или, может быть, даже внутри. Или будут жить, пораженные неизлечимой болезнью, с нелюбимым человеком, пусть даже во дворце на Рингштрассе, еще при жизни забыв все, что и так прошло, и больше ничего не будут сознавать, даже того, что пока еще живы. Единственное, чем они будут отличаться от пациентов в коме, так это тем, что еще ходят, до тех пор пока совсем «не уйдут от нас», как пишут в некрологах, навсегда, неминуемо, неизбежно. Пока неизбежно не уйдут, сами того не заметив. Но что они узрели – может быть, голубые цветы, тамариски, – навеки пребудет тайной, правда?
Франц был ростом примерно с ирис,когда впервые захотел умереть.
В отличие от большинства самоубийц, которые в течение всей жизни о смерти и не помышляют, а потом в один прекрасный день бросаются под поезд, просто так, повинуясь мгновенному настроению, он, начиная с тех самых венских ночей, да и дней, свел со смертью знакомство накоротке, точно с кем-то, в ком можешь быть уверен, в ком нельзя сомневаться, на кого всегда можно положиться. Словно смерть и страх смерти – его спутники жизни, более того, его вторая жизнь, которую он незаметно проживал помимо первой. Словно страх смерти – его второе «я», жившее в нем помимо первого.
4
Ни о чем этом не имел представления главный патологоанатом Гаваны, в обязанности которого входило главным образом вскрывать тела казненных и ликвидированных без суда и следствия, чтобы выдавать им чистенькие, не подкопаешься, свидетельства о смерти, например: «Погиб в результате несчастного случая» или «Убит сокамерниками».
Даже личность покойного пока не установили. Ему пришлось обследовать труп, на большом пальце ноги которого висела табличка «неизвестный мужчина, примерно сорока лет», такая же, как на большом пальце ноги у мертвеца в Санкт-Пёльтене.
Там, в Австрии, его коллега-патологоанатом, о существовании которого он даже не подозревал, снял эту табличку со ступни своего предшественника. Патологоанатом наслаждался возможностью вскрыть и снова зашить своего предшественника на этой должности и определить, что с ним произошло и отчего он умер.
Вот что случилось тогда в Санкт-Пёльтене: покойника нашли в кабинке секс-шопа, а в бумажнике у него – монеты, которые он собирался бросить в прорезь автомата, номера телефонов и несколько моментальных снимков. К счастью, вдова покойного так и не узнала о том, что ее сын тоже однажды оказался на столе в анатомическом театре, вот только позже и на другом континенте, но в остальном… Так в нем повторилась эта смерть, и до последнего головы отца и сына были забиты этими шлюхами, а бумажники набиты фотографиями этих шлюх. Пусть даже четверть века спустя, но нашлось что-то, что связывало отца и сына, которых при жизни почти ничто не связывало. Ей еще могли это передать. Она жила в самом роскошном доме для престарелых и в тот день, когда ее сын лежал на столе в анатомическом театре, напевала «Вот и птичка прилетела…», но чаще всего молча, безучастно сидела в любое время суток между клеткой с птичками и аквариумом.
Господин главный патологоанатом в старости испытывал жалкий, постыдный страх перед СПИДом, полагая себя существом весьма ценным и неординарным, – в том возрасте, когда человек с нежной душой давно уже успевает умереть, не выдержав груза прожитых лет. Когда-то потеряв при бомбежке все имущество, он по чистой случайности пережил войну и кое-как прожил долгую жизнь, но теперь он, бедняга, боялся позорной заразной болезни и поэтому всегда носил в кармане бумажную салфетку, которую подкладывал на стульчак, уйму одноразовых платков и даже резиновую перчатку. Он, как дитя, которое еще не знает, откуда берутся дети, думал, что вот дотронется до чего-нибудь, и умрет. Вот как он, патологоанатом, себя вел. Он ничего не знал о жизни и даже о смерти не имел представления. Но боялся ее. И это при том, что ему давно пора было умереть; некрологи на доске объявлений страховой компании свидетельствовали о том, что его ровесники один за другим уходят. Как же он каждое утро ускользал с портфелем под мышкой!.. Как вежливо он здоровался с соседками, неизменно снимая шляпу! Как он стоял перед ними со шляпой в руке! Как он повсюду носил с собой зонтик на случай дождя! Клэр была права – все мужчины трусы, начиная с Адама…
Значит, этот санкт-пёльтенский покойник был не кем иным, как отцом Франца, главным патологоанатомом, который жил несколькими жизнями одновременно, проживая их не параллельно, а последовательно: сначала в супружеской постели Клэр, обзываемый лжецом и импотентом. Далее следовало многочасовое вскрытие трупов в аудитории, обдумывание подробностей тайных свиданий, решение проблем материально-технического обеспечения тыла двойной и тройной жизни. Далее он занимался автомобильным фургончиком, который специально для этой цели завел задолго до женитьбы на Клэр, и подыскивал подходящие стоянки в зависимости от сезона.
Поездка по Венскому лесу в качестве прелюдии: в течение одного охотничьего сезона это была Рози, его студентка, под конец знавшая уже каждую парковку между Мюльфиртелем и Бургенландом, а кроме того, всю терминологию охоты, язык охотников, основу которого составляли понятия, касающиеся половой жизни зверя, проще говоря спаривания. Иногда Франц Иосиф в своем передвижном фургончике намеренно употреблял по отношению к Рози словечки, уместные в разговоре о свиньях. «Мы ведем ночной образ жизни, как эти кабаны», – думал он. И на протяжении всей жизни считал себя, свои выходы на жизненную сцену и свои переживания в вагончике первого поколения чем-то совершенно особенным и неповторимым.
Единственное, что теперь у него оставалось, – это замочная скважина, за которой разыгрывалась жизнь. А он, не в силах попасть внутрь, похотливо замирал за дверью. И вот отец Франца, знаменитый патологоанатом, был найден в злачном месте в Санкт – Пёльтене, а Франц на пляже под Гаваной.
Франц Иосиф умирал в несколько заходов. Однажды он уже потерял сознание, заглядывая сквозь пластины жалюзи на окне порносалона в Винер-Нойштадте, но, к счастью, рухнул перед дверью, а не в темном помещении, набитом надувными куклами. Однако на этот раз он несколько часов просидел незамеченным, безжизненно поникнувший, мертвый, подобно тому как лежат в университетском анатомическом театре перед двумя мониторами с увеличительным экраном его трупы. Фильм давно закончился. Не исключено, что его еще можно было спасти. Но его нашли в этой дыре только через несколько часов, обругали: «вот свинья», – они ведь не знали, кто это, но полагали, что вытаскивают из кабинки свинью вроде них самих; они ведь не знали, что удар хватил не обычную свинью, а главного патологоанатома, который наслаждался заслуженным отдыхом, разъезжая по Винер-Нойштадту, Братиславе и Санкт-Пёльтену. В кабинке было тесно, там как следует и грохнуться-то нельзя, сидишь, как за рулем машины, пристегнутый ремнем безопасности. Это произошло спустя три года после того, как он ушел в отставку. И он оказался в анатомическом театре, и смерть его была позорной: его привезли из порносалона и положили в холодильник как неопознанного покойника, пока преемник на должности патологоанатома все – таки не опознал его, подойдя поближе с ножом для вскрытия.
А жена встретила его смерть с ликованием и, когда ее вызвали на опознание в зал анатомического театра, произнесла: «Он, а кто же еще!» и «Все врал!» – так громко и отчетливо, что это больше походило на крик, и его расслышали все присутствующие, в том числе администратор и младший прозектор, подвозивший трупы в публичный зал анатомического театра на специальной тележке, и в наказание завещала его труп науке, чтобы на нем практиковались студенты-медики, а найденные в его бумажнике фотографии и номера телефонов девушек по вызову из последнего номера «Курьера» – то, в чем и заключался подлинный смысл его жизни, оставила себе на память и еще раз так громко, что все, кроме него, могли ее расслышать, выкрикнула: «Вот грязная свинья!» – сойдясь во мнении с миром и его младшими прозекторами.
5
За сутки до того, как его отец был найден мертвым в кабинке магазина «Гигиена брака» в Санкт-Пёльтене, Франц ночью ехал в спальном вагоне в Венецию. Теперь он был студент двадцати одного года от роду и подрабатывал на каникулах помощником проводника, – еще и для того, чтобы не оставаться дома. Из дому он стремился убежать как можно скорее, а когда вспоминал, о чем именно говорил с отцом за всю жизнь, то оказывалось, что их беседы поместились бы на десяти, максимум двадцати страницах формата А-4 по германскому промышленному стандарту. Все разговоры вращались практически только вокруг денег, которые детям якобы не положены. Годами он должен был выслушивать, как дорого обходится родителям, словно он – домашнее животное, содержать которое весьма накладно. Но, к счастью, существовала еще мать, у нее был собственный капитал, и за спиной Франца Иосифа она иногда подбрасывала ему денег. В высшем обществе Вены она считалась состоятельной, хотя не очень-то умело распоряжалась своим состоянием. Напротив, Франц Иосиф был одним из самых скупых людей, которых когда-либо видела Вена.
Вместе с Францем в поезде ехала его подруга. Андреа. С соседней парты в последнем ряду.
Впервые в жизни он ехал в ночь с женщиной, которую тайком провел в свое служебное купе. Было холодно. Они просто окоченели. Выяснилось, что путешествовать им предстоит несколько дней. Однако у них были звезды, такие же, как дома. И вдруг он осознал, что Андреа, натуральная она блондинка или нет, бог весть, лежит перед ним совершенно обнаженная. Душе пригрезилось сиянье лепестков, миндаль в цвету, форзиций блеск на солнце… [18]18
В оригинале цитируется строка стихотворения Готфрида Бенна «Bliiht nicht zu friih, ach bliiht erst wenn ich komme…».
[Закрыть]Они тут же превратились в детей, словно оказались в джунглях Новой Гвинеи, и набросились друг на друга, будто хотели друг друга съесть. Новая Гвинея – так красиво звучит, шесть гласных, такой музыкальный народ, вроде австрийцев, вот только людоеды. Они были юны и спрятались от мира, укрывшись полотенцем, а в мире порхало множество бабочек-лимонниц, неотличимых от лепестков чайных роз.
А потом Венеция – целую неделю они не разлучались ни днем ни ночью: сначала два дня в Венеции, этом воплощении музыки, [19]19
Фридрих Ницше. Ессе Homo. Автобиография (1888).
[Закрыть]со своей разделенной любовью и в своей разделенной любви, а потом путешествовали автостопом по Италии. Было очень красиво. А как здорово она бросила невкусную пиццу под стол в полутемном убогом кафе. Он бы никогда на такое не отважился. И так ловко тащить все, что угодно, из дешевых супермаркетов он бы тоже не смог.
Ему в ту пору, то есть не сначала,а «вначалебыло» [20]20
Аллюзия, отсылающая к Библии и тексту «Фауста» Гете.
[Закрыть]свойственно тяготение исключительно к женщинам, шокировавшим и возбуждавшим его подобным поведением. А еще он любил женщин, которые любят его меньше, чем он их. Он любил их потому, что и сам больше всего хотел бы вести себя как они, и завидовал им, а ведь зависть, в конце концов, – высшая форма признания.
Но его подруги, начиная с первых, потому относились к нему без уважения, что, по их словам, ему «кое на что духу не хватало». Он всегда сразу же засыпал. Он то и дело засыпал, когда занимался с ними любовью.
До сих пор. Он не мог и не хотел себе это объяснить и ни разу не обращался по этому поводу к психиатру. Все его женщины пытались отправить его к психиатру. Как следует поразмыслив, он пришел к выводу, что это единственное, что объединяет всех его женщин. Впрочем, они были правы.
Но позднее ему иногда хотелось, чтобы другие узнали, кем он стал. Его подруги, даже его отец. Пускай он до сих пор краснел и засыпал, но краснел и засыпал так, что залюбуешься. И еще: он научился так смеяться над своей застенчивостью, что другие смеялись вместе с ним, словно это не он, а кто-то другой.
Женщинам он нравился, он ведь их всегда так чудно развлекал, если не сразу засыпал; его поведение их забавляло, они могли над ним посмеяться, и он никогда не заставлял их плакать, да и мужчинам он казался забавным.
Потом никто и поверить не сможет, каким неуклюжим и неловким он был в этой жизни. Вначале, когда любовь еще была для него чудовищем, от которого замирает сердце, он не мог смеяться. Если ты влюблен, тебе не до смеха. «Чем ближе так называемый оргазм, тем убедительнее об этом свидетельствуют лица», – думал будущий фотограф. Если бы ему пришлось их снимать, то явно не для альбома «Счастье». Любовь, чем ближе ты к ней, тем серьезнее, серьезнее не бывает.
Но скоро он стряхнет с себя любовь и сможет над ней посмеяться. Она надолго перестанет быть тем, от чего замирает сердце. А станет чем-то привычным, вроде супа или хот-дога.
Франц был и навсегда остался великодушным, всегда горячо желал помочь ближнему, и поэтому его не принимали всерьез именно те, кому он хотел помочь, например Андреа: однажды, еще в школе, он оставил для нее перевод с латыни в туалете девочек, а она только посмеялась, вместо того чтобы поблагодарить.
Франц во время этого зачета боролся со сном, а оставив перевод для Андреа в туалете девочек, и в самом деле заснул и потому едва не забыл сдать свою собственную работу, которую написал за пятнадцать минут, если бы его не разбудил добрый преподаватель латыни, коротавший время ab urbe соп– dita [21]21
Со времен основания города (Рима) (шт.), в более широком смысле – «с самого начала».
[Закрыть]до своего самоубийства за строгим соблюдением формы падежей и склонений.
Ему случалось повеселиться, особенно позднее, когда он рукой махнул на порой смехотворные нормы поведения в этом ветхом бараке, называемом общественной жизнью или обществом. Но разве он и раньше не веселился, например демонстрируя Майку, теперь уже исчезнувшему в жизни, где так мало смешного, как его мать кричит: «Врет!» – и ее крики разносятся по всему центру Вены?
Итак, у Франца было немало приятных качеств. Откуда они у него взялись, он и сам не знал. В любом случае он был щедр: хотел подарить Андреа Италию. А тогда это было самое прекрасное, чем он обладал. Собственно, он повез ее в Рим, куда стремятся все путешественники, но так уж получилось, что потом они автостопом доехали на грузовике до Пизы и там застряли. На Пизанскую башню он всегда хотел посмотреть.
Такое уж невероятное совпадение: он, юнец двадцати одного года от роду, поднимался на Пизанскую башню следом за Андреа по винтовой лестнице, и его глаза были малыми планетами-спутниками, ни на миг не отдалявшимися от центра своей Вселенной – соблазнительной планеты Андреа, неумолимо ускользавшей и не позволявшей им покинуть орбиту и приблизиться больше чем на три-четыре ступеньки, а его отец в это время лежал на столе в анатомическом театре. Этого Франц, однако, не знал. Он знал лишь, что «любить» – глагол действия.
Учитывая историю всей жизни Франца, которая скорее напоминала историю болезни, нет ничего удивительного в том, что Франц как мужчина еще не научился ориентироваться в ситуации. Он знал лишь, что хочет подняться следом за Андреа на Пизанскую башню и что сейчас его глаза – две планеты, которым не дано приблизиться к солнцу.
Но чего хотят пассажиры его спального вагона, он тем более не знал, а о том, что они, например, как и он, хотят спать, он вообще не догадывался.
Франц отвечал всего за один вагон, и в его обязанности входило только быть в распоряжении людей, которые хотят доехать в спальном вагоне отсюда туда. Однако, пока Андреа, переодевшись проводницей, ждала его, предоставив себя в его полное распоряжение, он, борясь со сном, с отчаянной храбростью застенчивости входил в купе к спящим пассажирам и будил их, чтобы спросить, не угодно ли им чего-нибудь, – и это накануне того дня, когда его отец был найден в Санкт-Пёльтене. К счастью, мы чаще всего не знаем, что именно сейчас происходит в другом месте.
Он то и дело будил ночью спящих, чтобы спросить их, не угодно ли им чего-нибудь, вероятно, еще и от неуверенности в себе. Днем, едва его пассажиры, испытывая некое подобие блаженства и уже начиная похрапывать, устраивались в своих купе, он будил их, чтобы они своим храпом не мешали другим, и они, собственно, должны были быть ему благодарны, но вместо этого только качали головой и возмущались. Ему уже исполнился двадцать один.
Он с готовностью бросался всем на помощь – всегда, всю жизнь, тогда как юношескую наивность ему впоследствии суждено было утратить. Но, может быть, она по-прежнему жила в нем, только подспудно. Да и кто поверит, что человек меняется: просто в разные периоды проявляет себя по-разному.
Франц был неуклюжий, неловкий, бестолковый мальчишка, проводник-неумеха, и в сущности таким навсегда и останется, хотя со временем и утратит юношескую свежесть и прелесть, – а сейчас прохожие на улице оборачиваются ему вслед и на ходу суют ему в полиэтиленовый пакет визитки, спрашивая, какой гонорар он хотел бы получить и когда ему удобно прийти на кастинг. Он и сам не знал, как он красив. Андреа говорила ему об этом лишь взглядами. Лишь прикосновениями рук, которые хотели его обвить. Если она что-нибудь ему и говорила, то чаще всего только какая же он бестолочь, неловкий, неуклюжий щенок.
И все-таки существовали люди, которые были счастливы оттого, что существует он.
Иногда он сам превращался в одного из них.
Все остальные тоже по большей части лишь взглядами давали ему понять, как он красив, а Франц и не догадывался, что эти взгляды значат. А скоро и вообще будет поздно…
Он будил крепко спящих пассажиров в том числе и потому, что о них беспокоился. Ведь он воображал, что с ними что-то случилось. Часто они так откидывались назад или валились набок, широко разинув рот и хрипя, что это напоминало кому или инсульт. Он будил их, чтобы спросить, не угодно ли им чего-нибудь, будил господ, у которых, может быть, уже давно не было никаких желаний и которым вообще-то следовало поблагодарить столь очаровательного и любезного молодого человека за этот вопрос, пусть даже заданный не вовремя. А он тотчас же принимался перечислять, что он может им предложить: чашку капучино со сливовым рулетом всего за пятьдесят шиллингов вместо семидесяти. И говорил: «Честь имею кланяться», – когда его прогоняли.
«Не угодно ли вам чего-нибудь». Франца вообще никто никогда не спрашивал о его желаниях. Но он долгие годы угадывал одно желание в глазах тех, кто потерпел в жизни неудачу. При этом ему самому явно хотелось многого, главным образом быть с Андреа. Поднимаясь на Пизанскую башню своей любви, он бежал за ней, как пес за хозяйкой.
И вот уже пора возвращаться. Первая остановка во Флоренции. Поймать попутную машину, грузовик, оказалось совсем не сложно. Трудности возникли с самой поездкой или, скорее, с шофером, с его грязными фантазиями и грязными руками. Едва проехав Лукку [22]22
Лукка – небольшой живописный городок под Пизой.
[Закрыть], они захотели выйти. То есть захотела выйти в первую очередь Андреа, сидевшая в середине, рядом с рычагом переключения скоростей и его рукой.
Из Венеции Франц снова ехал проводником спального вагона, словно обратно ведет только один путь. Он возвращался в одиночестве. Без Андреа. Она осталась где-то на Понте Веккьо [23]23
Понте Веккьо (Старый Мост) – одна из достопримечательностей Флоренции, мост через реку Арно, построенный в XIV в.
[Закрыть]. Может быть, встретила там мужчину своей мечты, с которым Франц так и не встретился.
Он возвращался домой в одиночестве, – больше ему ничего не оставалось. Ему было немного не по себе, как бывало всегда, когда он вечером оказывался в незнакомом месте и еще не знал, где устроится на ночлег, вот, например, сейчас: он проезжал по железнодорожному мосту между Местре [24]24
Местре – материковая часть Венеции.
[Закрыть]и островом, понятия не имея, где заночует. Может быть, в одном из неудобных кресел-раковин, которыми забит зал ожидания второго класса и в которых нормальный человек заснуть не может, и поделом, нечего путешествовать по жизни вторым классом. Но он мог спать и в таком кресле. Или, если повезет, на молодежной туристической базе на канале Гвидекка.
В Венеции его должна была ждать телеграмма из Вены. Но он ее не получил. Из-за особенностей тогдашней итальянской почты телеграмма опоздала на три года. Через три года Франц был уже в другом месте и уже пережил самое худшее. Клэр утверждала, что послала ему телеграмму. Он, однако, подозревал, что Клэр ее не посылала.
Когда на обратном пути, неделю спустя, переезжая через Альпы под Клагенфуртом, он нашел у себя в купе старый номер «Прессе», его отца уже похоронили, а Франц тут же забыл боль разлуки. Ведь Андреа бросила его и навсегда скрылась в неизвестном направлении. А теперь еще это. Но он всегда руководствовался девизом, что два горя вынести легче, чем одно. Еще в детстве: одну зубную боль не вынести, к ней должно было прибавиться еще что-то.
Навсегда ушел от нас Господин тайный советник, профессор университета Доктор Франц Иосиф Маринелли, Лауреат премий и кавалер иностранных и отечественных орденов, Кавалер ордена Святого Гроба Господня,
Почетный член Папской академии наук святого Лазаря….
Он любил свой автомобильный фургончик. Мы любили его. Он был погребен в кругу своих друзей-охотников. Просим воздержаться от писем соболезнования.
Охотничье угодье Глоггниц, в разгар лета 1981 г. от Р.Х. Клэр Маринелли-Эбер-Бенедетти Франц Маринелли Профессор университета Энгельберт Маринелли с упругой Иленея Штрудель с муругим.
В текст некролога вкрались две опечатки, а может быть, таково было последнее предписание его матери. В любом случае, она настояла на многоточии…
Когда Франц пытался дозвониться матери, одну за другой бросая монетки в прорезь телефона-автомата на Южном вокзале Вены, она не подходила к телефону. От дяди Генри и тети Мауси, выкрикивавших на другом конце провода все как на духу, он по тому же телефону-автомату узнал, что произошло на самом деле. Услышав от них главное: «инфаркт», «Санкт-Пёльтен», «доставлен в анатомический театр», «неопознанный труп», «такой удар для твоей мамы», «возможно, совсем сошла с ума», «целыми днями играет на рояле», – он наконец доехал до улицы Штубенринг в центре Вены. Мауси: «Твоя мама перетаскивает с места на место горшки с цветами, словно хочет этим кому-то что-то доказать, и чуть с ума не сошла, вспомнив, как этот человек называл ее „мамочкой", а она его „папочкой", а теперь некого ей так называть». Еще поднимаясь в старинном лифте с чугунным литьем, он слышал, как его окончательно спятившая мать играет Скрябина, музыку, с которой ей ни за что не справиться, а она, поскольку между звуками практически не было пауз, вообще не слышала, как Франц пытается настойчивыми звонками вытащить ее из ее нот.
Она терзала рояль, как в те времена, когда готовилась к вступительным экзаменам в консерваторию, собираясь стать «дипломированной пианисткой». Может быть, хотела сейчас еще раз попробовать.
Тогда, в молодости, она продала «Бехштейн» в наказание за то, что не сдала экзамен. Она поместила объявление в газете «Прессе»: «Продается рояль фирмы Бехштейн, первого года выпуска, любимый инструмент Альбана Берга», [25]25
Альбан Берг (1885–1935) – австрийский композитор.
[Закрыть]– а когда в указанное время, «между четырьмя и шестью часами пополудни», позвонил первый потенциальный покупатель, еще до того, как он, последний, по его словам, ученик Альбана Берга, успел войти, села за этот великолепный инструмент в меховой шубе и сыграла «К Элизе», «единственное, что могла сыграть без ошибок», – как говорила May си. Тетя Мауси впустила покупателя, а Клэр все играла и играла. Рояль произвел на него большое впечатление, и он захотел узнать цену. Она сказала: «Миллион – столько предложило нам Музыкальное общество Вены», – и тогда ученик Берга поблагодарил и отказался: «Пусть Музыкальное общество его и покупает!» И Клэр осталась со своим «Бехштейном», и в конце концов в наказание продала его за смехотворную цену в кафе «Савой» на улице Линке-Винцайле, где бывают музыкальные вечера и где этот рояль стоит до сих пор.