355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арнольд Каштанов » Каньон-а-Шарон » Текст книги (страница 3)
Каньон-а-Шарон
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:17

Текст книги "Каньон-а-Шарон"


Автор книги: Арнольд Каштанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Витя позвонил мне года три спустя:

– Гера, помнишь, как мы с тобой ученых на Аленби снимали?

Он не назвался. Я узнал голос и сразу понял, что Витя пьян и собирается просить денег. Но я был рад услышать его.

– Я тут нашел у знакомых твою книгу – полный отпад! "Волшебник Изумрудного города". Я ж ее еще ребенком обожал, ты был моим любимым писателем, клянусь, не вру.

– Это другой Волков.

– Да брось ты канать под скромнягу...

Витя уронил трубку телефонного автомата, забыл вытащить из него телекарт, и трубка долго транслировала мне шумы автобусной станции в разгар дня. Потом он справился с техникой и продолжил разговор. Кончив курсы бульдозеристов, он нашел работу на строительстве новой Таханы мерказит[1] в Тель-Авиве, но нечем было заплатить за квартиру.

[1] Центральная станция.

Я приехал к нему. В оранжевой робе и желтой каске, пробираясь среди куч известкового песка, Витя ругался с напарником-румыном:

– Я русского посла снимал... погодите, мне только до Квебека добраться...

Он привез из Советского Союза кассеты и фотографии. Хотел сделать фильм о девушке-партизанке, повешенной немцами на площади в Минске с фанеркой на груди: "Jude". У него были письма этой девушки. Вместе с ней повесили женщину, которая ее прятала от немцев. В Советском Союзе начальство не захотело делать этот фильм. Витя не мог понять, почему: ведь он о подвиге белорусской женщины. Он приехал сюда, уверенный, что сделает фильм здесь. Но и здесь не хотели. Он опять не мог понять: почему?!

Мы жили в одной комнатке. Рядом жила сокурсница Фаина, молодая писательница, женщина норовистая и взбалмошная. Ничего не умела, выдавала себя за бывшего кинорежиссера, но мы с Витей видели, что это не так. Как она попала на курсы, осталось загадкой. Она и не пыталась чему-нибудь научиться. Тем не менее, ей иногда поручали делать маленькие репортажи. Она брала Витю оператором, и он работал за нее – собирал материал, писал сценарий, снимал и монтировал отснятое. Потом они пили у нас или у нее в комнате. Витя был похмеляющийся, утром ходил за Фаиной, как собака, и ныл:

– Зачем ты меня напоила? Я ведь уже завязал... Если бы вчера не поставила...

Фаина не любила ноющих мужчин.

– Я тебя не заставляла, – брезгливо говорила она.

– Но я не мог оставить все Гере. Ему было бы много одному, он старый.

– Ты меньше о Гере думай, больше о себе.

– Фаина... посмотри на меня... У тебя такие глаза...

– Нормальные у меня глаза.

– У тебя такие глаза, словно бы хочешь одолжить мне двадцать шекелей.

– У меня нет.

Иногда она теряла бдительность, рассказав о какой-нибудь предстоящей покупке, и Витя это запоминал, чтобы потом ловить:

– Как же нет, когда ты собираешься кроссовки купить?

Фаина дала мне прочесть рукопись своей повести. Начиналась рукопись так:

"На моей заднице есть родинка. Из-за нее я выросла застенчивой и долго сохраняла девственность. Она очень большая и уродливая, и я приходила в ужас от одной мысли, что ее кто-нибудь увидит..."

В повести описывалось, как родинка мешала лишиться девственности, потому что вызывала отвращение у всех парней: стоило им ее увидеть, парни теряли мужские способности. Об этом рассказывалось физиологически и психологически подробно. Потом появился какой-то уголовник, который эту родинку полюбил. Половые акты описывались непечатными словами и, опять же, с тем, что принято называть физиологическими подробностями. Точно описывались и чувства отношения уголовника, влюбившегося до безумия, опасного и самолюбивого, и героини, которая честно признавалась, что никогда никого не любила, кроме самой себя. Фаина делала все, чтобы ее не отличали от лирической героини. Она признавалась в страстной влюбленности в себя, как признаются в болезни. "Бедная малышка, – подумала я о себе, – как же они тебя мучают..." Уголовник и героиня оказались на Кавказе во время военных действий, несколько раз были на волосок от смерти, предавали приютивших и обворовывали голодных – это рассказывалось с полным пониманием возможности иного нравственного существования, но без раскаяния.

Я видел лукавство, мелкий расчет скандально оголиться, чтобы привлечь внимание. Мог показать, где Фаина досочиняет жизнь, где преувеличивает, где врет. Уголовник в романе, скорее всего, в жизни был окололитературным московским бездельником. В эротических сценах погуляла рука похабного редактора-мужчины. Как-то странно читать у женщины: "Он гладил пушистый теплый холмик в низу моего упругого молодого живота".

Но при всей очевидной лжи это было то приближение к искренности, о котором я и мечтать не мог. Фаине не пришлось, как мне, удалять лишнее из глыбы текста. Она, образованная и, сколько могу судить, литературно одаренная девочка из интеллигентной семьи, писала легко и естественно, не смущаясь, если рядом с непечатными словами иногда проскальзывало: "И я забилась в невыносимых конвульсиях" или "Слезы полились у меня градом", – не в том искренность, чтобы избегать приблизительных выражений и штампов, а как раз наоборот. И я начал догадываться, что задачей прозы, как и поэзии, является вовсе не искренность, которую мы так ценили в литературе во времена всеобщей советской лжи, а нечто совсем иное.

Мне стала понятна ирония Вити и Фаины: "Гера у нас писатель...". "Писатель" – это поза. Этого они не любили. Наверно, они были правы. Не мне судить: собственную позу нельзя заметить, не видел же Сема свою, так же и я свою не вижу. Я не удержался, спросил у Вити:

– У нее есть эта родинка или она сочинила?

– Как тебе сказать, старик... Я ж всегда пьяный... Что-то такое есть, кажется... Ну, автор имеет право на преувеличение, не мне тебя учить.

Думаю, Фаина дала мне рукопись из расчета, что помогу напечатать, скажу, где достать деньги из какого-нибудь фонда. Я снабдил ее нужными телефонами и с тех пор ничего об этой повести не слышал. Возможно, она где-нибудь напечатана и даже известна. Что ж, в добрый час. Где теперь Фаина, не знаю. Едва ли она в Израиле – тут таким тесно.

Вокруг кибуца был высокий забор из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожектора и пост у въезда, где дежурил солдат с автоматом. Ночью яркий электрический свет заливал четко распланированные улочки в зелени олеандра и бугенвиллий. Весной зелень сменялась волнами лиловых, белых и красных цветов. На площадке перед детским садом стояли настоящие трактор и старый военный истребитель, ветеран первой здешней войны, к которому приварили лесенки, чтобы дети залезали в кабину и играли в летчиков. Кибуцники вообще старые свои вещи не выбрасывали, а красили и волокли детям для игры – стиральные машины, газовые плиты и велосипеды.

Они жили в маленьких домиках без кухонь, а ели все вместе в огромной столовой. Старушки-социалистки рады бывали гостям, особенно Фаине, когда она появлялась в игрушечных их домиках, свежая и полная жизни, трогала их безделушки на полочках, восхищалась детскими портретиками в рамочках на стенах, и извлекались альбомы старых фотографий, где кибуцницы были молодыми, в косынках, с вилами и лопатами, а этот парень, Яша Кац, убит арабами, а та девочка, Лея, умерла от укуса змеи, а Малка умерла от родов – не оказалось рядом врача, – и вот мы с Фаиной и Витей приехали – значит, жертвы были не зря.

За эти семь лет в кибуце многое изменилось, социалистки поумирали, молодежь уехала учиться в Тель-Авив и Иерусалим, Париж и Принстон, столовую закрыли, и каждый готовит сам. Социализм умер здесь, лет на пять-шесть пережив своего российского старшего брата. Если когда-нибудь где-нибудь снова начнут строить коммунизм, люди захотят узнать, как же было в первый раз. Про Россию они узнают из тысяч книг, а что был еще кибуц Маайян-Барух, скорее всего, знать не будут. Он не был похож на российские колхозы. Ничего, подобного его столовой, я в жизни не видел. Просторный, высокий и опрятный зал, самообслуживание, обильная простая еда, из которой, как говорят российские люди, переиначив Второзаконие, никто не делал культа. Места было много, располагались свободно, никто никому не мешал, говорили вполголоса, здоровались, не изображая лишнего интереса друг к другу, за одним столом усталые мужики обсуждали дела, за другим молча обедали муж и жена, малыши приходили с родителями, дети постарше прибегали гурьбой сами, когда хотели, и никто не следил за тем, что они едят. Огромные механизированные курятники и коровники не обеспечивали кибуцников, – построили фабрику, делали колесики для супермаркетовских и аэропортовских тележек, мужчины приходили в столовую прямо из цехов, в синих робах, смыв жидким мылом смазку с рук. Кончив обед и взглянув на часы – есть еще время, – курили за столами в прохладе. Жаль, что все это умерло.

Неужели я стал коммунистом? Григорий Соломонович Векслер, в память о котором сейчас проходит международный семинар, говорил: "Коммунизм у нас в крови. Наши предки-кочевники, попавшие в передрягу между великими Междуречьем и Египтом, сохранили психологию первобытного коммунизма. Эта психология создала Книгу, в которой грех одного всегда ложится на весь народ. Кто ни согрешит – Адам, Каин, Содом и Гоморра, – отвечают все. Мы с тобой тоже пришли из коммунизма, как те, кто создал Тору. Это второй исход. Каждый коммунизм кончается здесь. И до сих пор любой грех ложится на весь народ".

Однажды мы с Витей возвращались со съемки поздней ночью. Минибус летел в чернильной темноте, я различил в ней совсем рядом отвесные скалы и понял, что мы подъезжаем к Кинерету и скоро будем в кибуце. Водитель Амос затормозил и открыл дверь – подобрал знакомого солдата. Это была развилка двух дорог с желтым указателем. Мимо промчалась машина, осветила указатель, я прочел на иврите: "Кфар Нахум" – деревня Нахума. Выше стояло название по-английски, оно не отпечаталось в сознании. Автобус тронулся, набирая скорость. Витя сказал:

– Тот самый Капернаум, в котором жил Иисус.

Он подумал и рассмеялся:

– Тут, наверно, тысячу лет не подозревали, что название их деревни известно всему миру. Продолжали себе рыбачить, пасти овец и коз и здорово удивились, когда явились по их души крестоносцы. Их убивали за сына какого-то их предка из Нацерета, а они считали – страдают за веру. Нас не будет, а они будут ходить в синагогу, как три тысячи лет назад.

Название "Третий Храм", которое он предложил для фильма об ученых, не понравилось руководителям нашего курса. Оно было русским, чего мы с Витей в то время, естественно, понять еще не могли. В нем читалась надежда соединить религиозный дух и точное знание. На земле же, где Капернаум означает просто деревню Нахума, во всяких попытках отделить веру от обряда видится привычка мыслить туманно и не додумывать до конца.

4. Приезд Векслера

Мы уже жили все отдельно, и, возвращаясь в пятницу с курсов, я заходил к маме и забирал Гая к нам. Наконец-то в ее жизни появилось что рассказывать: что Гай съел, как покакал...

– Ах, да, – сказала мама. – Звонил Володя, передавал всем привет, и тебе передавал привет, и Ирочке особо...

– Откуда он звонил?

Мама затруднилась. Ей важно было, что Володя нас не забыл и интересовался. Она его обожала и больше всех переживала, когда они с Дашкой разошлись.

– Откуда-то отсюда...

– Неужели репатриировался?

– Ну, наверно, – неуверенно сказала мама. – Я ему дала Дашенькин телефон, он ей что-то привез. Он так о тебе расспрашивал...

Часов в восемь к нам с Ирой позвонила Дашка:

– Папа, можно, Гай у вас поспит? Володя сейчас явится. Наверно, придется его положить где-нибудь – пятница, уже не уедет. Впрочем, знаешь что? Ты можешь Гая принести? Если Володя останется, ты его к себе заберешь, так лучше.

– Он что, знает про Гая? – спросил я.

Дашка задумалась.

– В самом деле, откуда? Наверно, бабушка ему сказала... У нас дома шаром покати, если у вас есть что-нибудь, захвати, пожалуйста, но так, чтоб на завтра осталось. Я Колю к Жанке и Фиме послала, может, у них что есть.

Мы с Гаем застали всех в сборе – Жанна с Фимой тоже сидели за столом, и, пока Дашка сооружала на кухне закуски, все заедали водку апельсинами. Я сунул спящего Гая Коле:

– Держи, папаша.

Володя, поднявшись и помедлив с застенчивой улыбкой, решил меня приобнять и привычно перехватил инициативу:

– Я рад вас видеть, Герман Львович... Как Ира Николаевна?..

Такой рослый красавец просто не мог не быть в центре внимания, и придраться было не к чему. На все вопросы он отвечал, что все прекрасно. На Гая не взглянул.

Я прошел к Дашке, выгрузил припасы.

– Примчались, – неодобрительно пробурчала она о друзьях. – Давно не виделись.

– Он ночует или нет?

– А я знаю?

– Зачем он приехал?

– Он скажет, зачем? Катька Овсянникова просила фотографии мне передать, они там свой театр открыли, Софокла поставили. Зачем-то, значит, приехал, не просто же так.

Жанна и Фима уже допрашивали, Володя отвечал: приехал повидать друзей, конечно, не за свой счет, от института, есть какой-то проект, вот и решил проехаться, очень интересная поездка получилась, живет в гостинице здесь, в Нетании, уже третий день, университет снял ему номер в "Короле Георге", был в Иерусалиме, был на Мертвом море и на Кинерете, ему очень нравится, не было минуты позвонить, в каждом городе друзья... Ничего не скрывал, но все переводил разговор:

– Да все нормально, расскажите, как вы тут.

Фиму не надо было долго упрашивать.

– Жить можно везде. Важно, какой ты человек. О себе я знаю, что нигде не пропаду. Меня на Северный полюс высади – я и там не пропаду. Как жил в Москве, так и здесь живу. Больше литра там не пил и здесь не выпью.

Володя понимающе кивал.

– Чем занимаешься?

– В основном по перевозкам мебели. Возможности неограниченные. Пока изучаю дело. Есть идеи.

– Идея простая, – сказала Жанна. – Бери больше, неси дальше. Или у тебя, извини, что перебила, какая-то другая?

– Есть, – туманно сказал Фима.

Жанна сказала:

– Ладно, подождем. А я, Володя, в основном по культурному обслуживанию населения. Есть такая миссия, понимаешь, нести культуру в массы. Ну, а куда еще ее девать? Несу.

Дашка, слыша все из кухни, поторопилась со своими закусками, чтобы заткнуть друзьям рты. Культурное обслуживание Жанны заключалось в том, что она выдавала видеокассеты в книжном магазине. До этого работала у квартирного маклера Шауля, и вот то ли накаркала со своими разговорами о сексуальности израильтян, то ли просто не повезло, – Шауль оказался как раз из таких, сатанел при виде миловидных российских женщин. Жанне пришлось уйти, она устроилась в книжный магазин, а поскольку книг никто не покупал, существовали они только видеопрокатом.

– Ладно, – сказала Дашка. – За тех, кто в море и за морем.

Володя сказал:

– Давайте выпьем, как водится, за хозяйку дома.

– Умный человек, – заметил Коля. – Хоть бы раз в чем-нибудь ошибся.

Я видел, что Дашке трудно. Она была, как пожарник, когда огонь подбирается с разных сторон и все может вспыхнуть факелом в любой миг.

– Я так поняла, что ты, Коля, не возражаешь за меня выпить. Поехали.

Жанна, женщина маленькая и изящная, опьянела раньше, чем поставила свой фужер.

– Приходят массы, – распахнув руки, Жанна показала, сколько их. – За культурой. Тянутся к ней. Стесняются, естественно. Мне, ну, говорит, эротику. Понимаете, говорит, это не для меня. Чего ж не понять. Вам, говорю, эротику или порно? Ну, порно. Жесткое или мягкое? Жесткое – это как? Это все на ваших глазах. А мягкое? Немного меньше. Меньше чего?

Она сделала паузу. Никто не засмеялся.

– Меньше чего? – спросил Коля.

– Нужно хватать язык, – сказал Фима, обращаясь к Володе. – Я сейчас сосредоточился на языке.

– Коля, я не поняла твоего вопроса.

– Отстань от него, – сказала Дашка. – И не кури при ребенке.

– Без языка – никуда. Ни на работу, ни...

–...в задницу, – подсказала Жанна.

Коля стал снова разливать по фужерам. Дашка вытаращилась, но смолчала. Подошла к кроватке Гая. Володя тоже подошел и, кажется, впервые взглянул на малыша:

– Какой герой! Дашка, а ты чем занимаешься?

Она не ответила.

– Я слышал, здесь Михаил Козаков, – сказал он.

Мы не уследили, как Фима начал доказывать Коле:

–...немедленно! Все, что просят, отдать, лишь бы мир! Россия прочухается снова вооружит, при теперешнем-то оружии нас в пять минут с лица земли сотрут! Никогда не думал, что евреи – такие! Этот, как его, Гольдберг. Врач, образованный человек, хватает автомат и стреляет в безоружных стариков!

– Гольдштейн.

– Это не сумасшедший?!

– Как же можно землю в обмен на мир отдавать, если любой сумасшедший может этот мир отменить одним выстрелом?

– Так надо было создавать такую страну?

– По-твоему – не надо?

– Твоя жена полы моет! – закричал Фима.

Коля побледнел оттого, что Володя это услышал.

– Но моет полы в своем государстве, – сказал он. – Каждый народ должен жить в своем государстве!

– По-твоему, евреям нельзя жить в России?

Мы все уже слушали только их. Дашка скрестила руки на груди и качала головой.

– Почему же? – ответил Коля. – Кто вас гонит?

– Спасибо тебе!! – завопил Фима.

– Тебя там никто не трогал, – вмешалась Дашка. – Это ты всем морды бил.

– Антисемитам – бил! И здесь буду!

– Я тебе сейчас покажу – буду, – пообещала Дашка.

– Да, я антисемит, – сказал Коля, уже ничего не соображая, – евреи должны жить в своей стране.

– Вор должен сидеть в тюрьме.

– Молчал, молчал и высказался.

Коля встал и ушел в туалет.

– В-вова, – сказала Жанна. – Чего т-ты улыбаешься?

– Всюду одни и те же разговоры, – сказал Володя.

– Но ты п-понял, что Коля говорил про тебя? Или ты совсем т-тупой?

– Для меня тут нет работы, – сказал Володя.

Фима рвался возразить, но Дашка не дала:

– Помолчи.

– Папа хочет сюда ехать, – сказал Володя. – Герман Львович, мне нужно с вами поговорить.

Дашка поймала его на слове:

– Вот папа проводит тебя в гостиницу, вы и поговорите.

Мы с ним вышли на улицу.

– Я примерно представляю, где гостиница, – сказал Володя. – Если у вас нет времени...

– У меня есть. Ты хотел про папу.

– Дашка говорит, у вас все в порядке, вы фильм снимаете, я очень рад за вас. И Ира Николаевна... Да, про папу. Вы ведь с ним всегда находили общий язык... Ему уже семьдесят пять, Герман Львович. Знаете, в его возрасте... Нет, он прекрасно сохранился, все такой же, он работает, монографию пишет, но какие-то, со стороны это незаметно, какие-то отклонения есть. Он ведь в энциклопедиях упоминается, это дает право на американское гражданство, я узнавал, есть специальная программа, и в Германию его приглашали, лекции бы читал, там для меня тоже есть работа... И вот никак мы не можем его уговорить. Вы знаете, что моя бабушка умерла здесь?

Я изумился:

– Мать Григория Соломоновича? Как это может быть?

– Дедушку расстреляли, бабушка после лагерей с новым мужем-поляком, с которым сидела, в Варшаву подалась, это уже было после войны, из Варшавы сюда. Берия, конечно, знал, но давал папе работать. Ну а папа... Вы ж его знаете, непрошибаемый, идейный, добровольцем на фронт ушел, довоенная работа о векторе появилась, когда он в госпитале лежал, в сорок втором, – он до сих пор живет воспоминаниями. И вот теперь, когда все едут в Штаты... вы же знаете, у нас сейчас даже зарплату не платят, оставаться просто нет смысла, – он решил сюда. Тут его ученики, он считает, будет работать, школу научную создаст... Я разговаривал с советником министра по науке, папа тут никому не нужен, смешно даже говорить об этом. Но он как ребенок. Появилась какая-то Лилечка, подзуживает его. Может быть, вы написали бы ему, объяснили ситуацию...

– А что за Лилечка? – спросил я.

– Мало ли у него баб было... Вы ж его знаете... Какая-то из них. Теперь она с его помощью сюда надеется перебраться. Впрочем, ничего плохого про нее не могу сказать. Но она молодая, зачем он ей здесь? Она его бросит. А он готов развестись с мамой и жениться на ней.

– Не думаю, – сказал я, – чтобы мое письмо что-нибудь для него значило. И в любом случае ни в какие Америки твой папа не поедет.

– Но как я могу его, в сущности, беспомощного старика, отпустить сюда, практически одного? Он о детях и внуках не способен думать, но мы-то не можем о нем не думать.

– Но ты же не можешь ему помешать, правда? – спросил я.

Он хотел быть хорошим сыном. Ведь и мужем хотел быть хорошим. Просто как-то все не получалось. Старался, как мог. Взвешивал все варианты:

– А если он сюда приедет, вы за ним присмотрели бы?

– А ты куда?

– Герман Львович, где работа будет. У меня мама, жена, ребенок вот-вот родится.

Прощаясь, улыбнулся неотразимо:

– Ире Николаевне привет передавайте. Если б не такая плотная программа, я бы обязательно ее повидал.

Отец его приехал через год с небольшим. Мы с Ирой ждали в квартире, которую загодя сняли для него и Лилечки. Она позвонила из аэропорта, удивленная, что никто не встретил, я объяснил про бесплатное, за счет Еврейского агентства, такси, продиктовал адрес. И вот из окна второго этажа мы увидели, как остановилось такси с чемоданом на крыше, по-российски обвязанным бечевкой. Из машины молодо выскочила рыжая женщина в свитере и джинсах, помогла выбраться высокому и тощему старику. Таксист стаскивал чемодан. Бечевка порвалась, чемодан издал какой-то звук, таксист занервничал. Прежде чем грохнуть груз оземь, сердито крикнул:

– Ма зе? Барзэль[1]?

[1] Что это? Железо?

– Дас Бух, – сказал Векслер.

– Что? – спросила Лилечка.

– По-моему, он спрашивает, не кирпичи ли в чемодане.

– А ты что сказал?

– Я сказал, что книги.

– На иврите?

– На немецком.

– Почему на немецком?

– Лилечка, ты считаешь, я полиглот? Я-таки не полиглот.

– Успокойся, пожалуйста, я тебя умоляю.

– Ма зе? Барзэль? – завопил таксист, двумя руками волоча чемодан к подъезду.

Мы встречали у порога. Приобняв Иру, Векслер сказал:

– Здравствуй, Ириша.

Он держался просто, и всем полегчало, насколько это было возможно. Женщины занялись подарками и обедом. Векслеру дали отдохнуть. Вечером он дозвонился до своего ученика Штильмана, советника министра по науке. Тот горячо поздравлял с приездом. Перекладывая трубку от уха к уху, Векслер сурово вслушивался в паузы между фразами и спросил:

– Вы можете сейчас ко мне приехать? Мне сказали, это недалеко.

Мы с Ирой оторопели.

Ученик объяснил, что, к глубокому сожалению, это совершенно невозможно. Векслер плохо его слышал, хоть я слышал на расстоянии двух метров от трубки.

– Хорошо, встретимся завтра, – согласился Векслер. – Я должен решить, где мне жить. Во сколько вас ждать?..

– Э-э... я вам позвоню, хорошо? – сказал советник министра.

Среди ночи нас разбудил телефонный звонок Лилечки: Грише плохо, она не знает, что делать. Мы помчались, Ира послушала старика, что-то дала ему, мы посидели, пока он заснул. Дашка возмущалась и Лилечкой, и бывшим мужем, и нами с Ирой, на которых, как она сказала, только ленивый не ездит, и бывшим своим свекром:

– Почему он в Штаты не поехал?

– Может, сионист.

– Что ж так поздно сюда приехал?

– Почему поздно? Не опоздал, – сказала Ира.

Вскоре в Тель-Авивском университете устроили торжественную встречу. Дашка поехала как переводчица, но перевод не потребовался – кроме министра, забежавшего на несколько минут, чтобы поприветствовать, все знали русский. Советник министра обещал устроить международную конференцию, посвященную грядущему восьмидесятилетию великого математика, и учредить международную премию его имени.

– Спасибо, Миша, – сказал Векслер, – но я ведь не Гаусс. Я, вроде, еще живой.

– Мы не дадим вам отдыхать! – горячо пообещал ученик. – Я уверен, у вас есть интересные соображения...

– Если найдутся деньги, я мог бы тут институт создать. Болдина бы сюда позвал...

– Очень интересный проект!

По пути домой Дашка поинтересовалась:

– Зачем было его пугать – институт, Болдин...

– Премию Векслера он может учредить, а институт создать не может? – поднял бровь Векслер.

– Быть в жюри и международные премии присуждать ему нужно, а институт Векслера и Болдин ему не нужны, – сказала Дашка. – Даже я это понимаю. Это не Россия.

– А ты тут, кажется, поумнела, – удивился Векслер. – Кстати, кем ты работаешь?

– Полы мою.

– Ты ведь философский кончала?

– Филологический.

– Все равно должна понимать, – отечески сказал он, – что все материи вторичны, а любое сознание первично. Я приехал, чтобы собрать здесь всех математиков мира. И я это сделаю.

5. Лишкат авода[1]

Вернувшись с курсов на конец недели, я проснулся рано утром и увидел, что Ира, одетая, в туфлях на каблуках и с сумкой в руке, накрашенная, собирается уходить.

[1] Биржа труда.

– Ты куда?

– В одно место, через два часа буду, спи.

Что-то в ее голосе настрожило:

– Ты не можешь сказать, куда ты идешь?

– Я ж тебе сказала. Ну пока...

Я заставил ее признаться: она шла мыть лестницу. Я разъярился. Она никак не могла понять, что вывело меня из себя. Не могла или не хотела. Ей казалось, я чего-то не понимаю:

– Это ведь совсем нетрудно. Даже очень полезно. Считай, что я делаю зарядку.

– Зарядку – пожалуйста, а лестницы мыть – нет.

– Но почему?!

– Ты будешь мыть лестницы, а я в это время буду рассуждать о высоких материях?

– А если я мою свою лестницу? Ты же ходишь по чистым полам, значит, их кто-то моет. Это не мешает тебе рассуждать о высоких материях.

– Не делай из меня толстовца, – сказал я. – Я могу даже есть с аппетитом, зная, что в это время дети в Африке голодают. Я самый обычный человек, как все. Не спорю, что мыть лестницу полезно для твоего здоровья и фигуры. Но меня унижает, что я, здоровый мужик, не могу обеспечить жену, и ей приходится мыть лестницы. Это мелко, но я такой, и ты должна эти мои недостойные чувства если не уважать, то щадить.

– Если бы я могла устроиться врачом, я бы их щадила. Но у меня не идет иврит, и мне почти шестьдесят. Я не хочу сидеть дома, я сдохну в этой жаре. Мне нравится мыть лестницы. Это замечательная работа, мне платят тридцать пять шекелей в час, у меня там есть приятельницы. Почему я должна уважать твои чувства, а ты мои не должен?

– Хорошо, – сказал я. – Если я не могу заработать деньги, у меня нет никакого права мешать зарабатывать тебе, лишать тебя необходимого. Но тогда мы будем мыть вместе. Я одеваюсь, бреюсь и еду с тобой.

Это не устраивало Иру. Она начала нервничать:

– Я опаздываю. Скоро в подъезде проснутся, начнут ходить. Я уже обещала. Не могу же подвести людей. Потом поговорим.

Я поехал с ней. В электрошкафу на лестничной клетке Ира прятала свои жидкости и тряпки. Два ведра с водой уже ждали нас у дверей квартир. Жильцы выставляли их по очереди, чтобы все тратились на воду одинаково. Ира что-то натянула на себя, и мы начали с верха. Я шел, щеткой сметая мусор и пыль, Ира следом гнала шваброй мыльную воду. Она торопилась успеть раньше, чем начнут бегать. Какой-то дядька сбежал по ступенькам, не глядя под ноги. Я его ненавидел. Мне казалось, что совершается возмутительная несправедливость: ведь в мою честь всего несколько лет назад устраивали прием в советском посольстве в Вашингтоне. Ира без конца придиралась – то я не вытащил мусор из угла, то выплеснул грязную воду на траву, вместо того чтобы отнести ее подальше от дома.

Как раз в эти дни знаменитый актер и кинорежиссер предложил мне написать сценарий по его идее. Он был безумно знаменит, один банк заплатил ему пятнадцать тысяч долларов за рекламу, а премьер-министр пообещал за участие в предвыборной кампании дать деньги на фильм. Мы начали работать, я снова стал считать себя писателем. А писатель остается писателем всегда, чем бы он ни занимался, и я смирился с лестницей.

Обещанных денег на фильм не дали. Курсы в Тель-Хае тоже оказались потерянным временем. Кончив их, я зарегистрировался на бирже труда.

Биржа, лишкат авода, занимала двухэтажную бетонную коробку на улочке Шмуэль а-Нацив. По утрам в коридорчиках толпились, шумели, надо было пробиться к двери нужного кабинета, написать свою фамилию на листке бумаги и ждать час-полтора.

В кабинете за компьютером сидел крупный марокканец в черной кипе. Я вручал личную карточку. Положив ее перед собой, чиновник стучал по клавиатуре, находил файл и вдумчиво читал.

Я принадлежал к академайм, людям с высшим образованием. Прежде таких людей не направляли на неквалифицированную физическую работу и платили пособие автоматически, но из бывшего СССР нас приехало столько, что срочно пришлось выпустить закон, обязывающий соглашаться на любое предложение. По этому поводу в русскоязычных газетах много возмущались. Один темпераментный журналист даже сравнил нововведение с принудительным трудом в гитлеровских концлагерях. Пикантность заключалась не в том, что образование не давало права бездельничать, а в том, что за тяжелый физический труд платили немногим больше, а то и меньше, чем размер пособия.

В первый же месяц марокканец в кипе выписал мне направление и нарисовал планчик с маршрутом, конечный пункт которого был обведен кружком: улица Герцль, дом номер такой-то.

В коридоре я наткнулся на немолодого человека с таким же планчиком. Нижняя губа его была сердито нашлепнута на верхнюю и плотно прижата. Мы вместе пытались разобрать небрежные ивритские письмена. Ничего не поняв, отправились по адресу. Спутник мой отрекомендовался: Наум Айзенштадт. Он был доктором наук, лингвистом, автором трудов по философии лингвистики.

Улица Герцль начинается у моря и поднимается к мосту через железную дорогу, за которой – промышленная зона. Мы дошли до моста и поняли, что прошли свой номер. Вернулись назад, миновали автозаправку... опять не нашли.

– Слушайте, он нас не на заправку послал? – предположил Айзенштадт.

Сморщившись, он наблюдал за седым заправщиком в синем комбинезоне. Тот заправил лиловую "хонду", получил чаевые и задушевно поблагодарил с русским акцентом:

– Тода раба[1].

[1] Большое спасибо.

– Нас направили сюда, – сказал ему Айзенштадт.

– ... – сказал заправщик. – Ротшильд тоже начинал с бензоколонки.

Он показал, где контора. Какой-то начальник в конторе, разговаривая по телефону, протянул руку за направлениями. Продолжая быстро говорить в трубку, он размахивал рукой с бумагами, потом, слушая собеседника, прочел, что-то написал на каждой и вернул. Мы продолжали стоять. Тогда он отвлекся от разговора, чтобы сказать по-русски:

– Нет работа. Работа нет. Иди домой.

Вместо того чтобы радоваться свободной неделе до следующей отметки, Айзенштадт, выйдя из конторы, выругался:

– Они что, издеваются, мудаки? В лишкат авода не знали, что здесь нет работы?

– Может, она есть, – сказал я, – просто этому типу нужны люди помоложе.

– Шланги совать в баки – помоложе? Мы что, выглядим стариками?

– Может, ему нужны мальчишки.

– ... – сказал лингвист. – Он что, гомик?

С тех пор меня никуда не посылали, отмечали в компьютере и отпускали с миром. Однажды в коридоре я услышал, что требуется столяр, и сказал, что вдобавок к тому, что числится в компьютере, я еще и столяр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю