Текст книги "Каньон-а-Шарон"
Автор книги: Арнольд Каштанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
– Десять шекелей!
Я дал и проводил его до ворот. Не успел вернуться в дом, как он окликнул:
– Отец!!!
У ворот остановился полицейский мотоцикл. Полицейский в каске, соскочив, остановил Асафа и обыскивал. Тот послушно поднимал руки и поворачивался.
– Покажи, что в пакете, – приказал полицейский.
Асаф торопливо вывалил содержимое прямо в грязь.
Полицейский брезгливо трогал вещи ногой.
– Откуда это?
– Он дал, – показал на меня Асаф.
Я кивал, сделавшись таким же, как он, суетливым и виноватым.
– А это? – полицейский выудил из вороха что-то черное и блестящее. Теперь он смотрел на меня: – Это тоже ты дал?
– Не знаю, – сказал я. – Жена собирала.
Блестящее черное платье видел впервые, но почему было не сказать: да, я дал. В сущности, я как бы присоединялся к подозрительному полицейскому. До сих пор не могу понять, почему это сделал. Конечно, мелочь, какой-то автоматизм то ли честности, то ли послушания, но ведь и на курок иногда нажимают автоматически.
– Иди спроси ее, – приказал мне полицейский.
Ира вышла, подтвердила, что платье дала она, и полицейский уехал.
Прошел еще месяц, и Асаф опять появился. На этот раз у него была другая драматичная история: ему грозила тюрьма. По его рассказу, он ни в чем не был виноват. Его отец или даже дед поставил забор на границе с соседями. Оказалось, он прихватил кусок чужой земли, сто пятьдесят квадратных метров. Теперь соседи подали в суд. Суд присудил, чтобы Асаф передвинул забор и заплатил три с половиной тысячи шекелей. До конца срока оставалось три дня, после чего Асафа забрали бы в тюрьму. Денег у него не было.
– Шесть тысяч на операцию матери, – объяснял он. – Я тогда собрал все, что могли дать родственники. Больше ничего нет. Я пойду в тюрьму – что дети будут есть?
Почему об этом должен был думать я, а не соседи, с которыми он жизнь прожил, не судебные чиновники, лучше меня знающие обстоятельства дела?
– Я сожалею, – сказал я. – Но я не могу тебе помочь.
– Я не сплю, – сказал он.– Все думаю и думаю. Голова кругом. Я достану. Но нужно время. Я придумал: кто-нибудь выписывает мне чек на три с половиной тысячи. Я несу в суд. А тот, кто дал чек, аннулирует его. Пока из суда бумаги придут в банк и банк ответит, что чек аннулирован, пройдет неделя. За это время я найду деньги.
Это было так сложно, что я не сразу и понял. Я сказал:
– Не могу, Асаф, извини.
– А твоя дочь?
– Она тоже этого не сделает.
– Я поговорю с ней. Что мне делать?
– Ее нет дома. Она не даст тебе чек, Асаф.
Он пришел на следующее утро и заштукатурил ванную комнату. Оставалось работы на час – положить поверх штукатурки известковую шлихту, но он опять исчез. На следующее утро, появившись, еще издали прокричал:
– Я нашел деньги!!!
Был уверен, что сообщает мне радость. То есть считал меня другом. Я в самом деле обрадовался, с души свалилась тяжесть – ведь мог помочь, а не помог.
Мы стояли у ворот. Асаф, который пришел пешком обычной своей дорогой от шоссе, положил на землю тяжелые мешки, отдыхал.
– Сегодня сделаю шлихту,– деловито заметил он. – Знаешь, я нашел работу рядом, на Арлозоров. Дай тачку довезти цемент. Вечером верну.
Я прикатил ему тачку. Больше никогда не видел ни ее, ни Асафа. Спустя несколько дней мимо дома проходил Хусейн, знакомый араб-каблан. Я окликнул его:
– Где Асаф?
– Зачем тебе?
– Он взял мою тачку на прошлой неделе и не вернул.
Хусейн продолжал пристально меня рассматривать. Это было странно: что он хотел понять?
– Он арестован, – сказал Хусейн, убедившись, что я в самом деле не знаю и мой вопрос – не проверка.
– За что?!
– Не знаю.
– Ну, не хочешь говорить...
– Вроде, украл что-то.
– У него ж четверо! А как же дети?
– В том-то и дело.
– Жалко детей, – сказал я.
Хусейн опустил глаза. Рядом с ним стоял паренек лет двенадцати. Он, напротив, не отводил взгляда и спросил подозрительно:
– Вы разве телевизор не смотрите?
– Нет. А что там было?
Паренек посмотрел на Хусейна, тот сказал мне:
– Шалом, отец.
Они ушли. Я подумал: разве в теленовостях сообщают о мелких кражах? И тут же забыл об этом. Вспомнил на другой день, когда слушал новости по русской радиостанции РЭКА.
РАСКРЫТА ТЕРРОРИСТИЧЕСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ В ТАЙБЕ. ...ГОТОВИЛИСЬ СОВЕРШИТЬ ТЕРАКТЫ В НЕТАНИИ, ХАДЕРЕ И ИЕРУСАЛИМЕ. АРЕСТОВАНЫ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК ИЗ ТАЙБЫ И ИЗ ДЕРЕВНИ ОКОЛО ШХЕМА...
Асаф – террорист? Я не мог в это поверить. Скорее бы поверил, что террористом мог оказаться другой человек, наш штукатур. Их работало двое. Один, улыбчивый, лет двадцати, готовил и подносил сырую штукатурку, второй, чуть постарше, сумрачный, наносил ее на стены. Он работал, как машина, прерываясь лишь на короткий обед. К концу дня его качало от усталости. Мне все время казалось, что он угнетен чем-то. Он, как и Асаф, был из деревни под Шхемом. Вот если бы он... Нет, пожалуй, и он бы не пошел на это – не фанатик, и взгляд у него был осмысленный... А Асаф, пожалуй, согласился бы за деньги что-нибудь сделать для своих. Ведь арестовали же его за что-то.
Впрочем, что я вообще мог знать обо всем этом?
Тогда был октябрь двухтысячного года, интифада, которая началась в конце осени, еще казалась немыслимой...
11. Язычники
Кто бы он ни был, взорвавший себя у каньона а-Шарон мусульманин, последним движением руки он открывал дверь в вечное блаженство и, значит, и остался в раю до скончания времен.
Для наших соседей, правоверных иудеев, их маленький Ицик сейчас тоже безмятежно пребывал за пределами страдания, в ожидании Страшного суда. Хотелось думать, что вера облегчала их горе: суровый Бог наказал их, лишил сына, сделал убогими калеками, погрузил во тьму, чтобы они ощупью искали дорогу к праведной жизни, но Ицика спас и вознес. Я же не мог опереться на веру, а разум не справлялся с кошмаром смерти.
В нашем доме спали после обеда сорок детей. Я поднялся на второй этаж. Гай смотрел телевизор.
– Гай, милый, иди, пожалуйста, к себе, мы с бабушкой будем смотреть новости.
– Только не делай громко, детки спят, – предупредила Ира, когда Гай, не теряя лишней секунды, помчался вниз, к телевизору родителей.
Я переключил на российский канал. В этом не было смысла: я уже все знал. Но мне нужно было видеть все снова и снова, как больному нужно – Лев Толстой однажды заметил это – снова и снова дотрагиваться до больного места.
Мы с Ирой увидели наш каньон, полицейские машины и "амбулансы".
–...это четвертый теракт в маленьком городе за последние два месяца. Ответственность взяла на себя исламская террористическая организация "Хамас"...
Кадры у каньона сменились улицами в Рамалле. Толпы боевиков "Хамаса" в черных капюшонах плясали, подняв над головой автоматы. Жгли чучело еврея. Ликующие мальчишки прыгали перед камерой.
–...в этом разница между политическим мышлением демократического общества и националистическим мышлением: в Израиле кричат: "Смерть Арафату!", в палестинской автономии – "Смерть евреям!"...
– Позвони Анне Семеновне, – сказала Ира.
– Зачем?
– Скажи, что уже дома.
– Вы смотрели русское телевидение? – закричала мама. – Так объективно все показали! Даже с сочувствием! Ты слышал, что сказал... – она назвала фамилию комментатора. – У нас кричат: "Смерть Арафату!", у них – "Смерть евреям!". Что я тебе говорила?
– Что ты говорила, мама?
– Он всегда мне нравился. Он все-таки всегда старается высказать свое мнение.
Она радовалась? Господи, спаси наши души... Внизу завопил Гай:
– Гера! Гера! Гера!
Я спустился к нему.
– Гера, посиди со мной, мне страшно.
Он прижался ко мне, не отводя глаз от экрана. Показывали детский ужастик. Куда подевались Золушки и Белоснежки? Их сменили какие-то в самом деле жуткие членистоногие существа, они превращались в людей, потом снова вырастали страшные конечности...
– Гера, ты Гера? – автоматически подстраховался Гай.
– Я Гера, не бойся, я сейчас приду.
У нас звонил телефон – прорвался друг из Минска:
– Что там у вас делается?
– Да видишь, как.
– Ира, Дашка?
– Все нормально, Олег.
Я знал, как трудно ему наскрести денег на международный звонок. Он, конечно, считал, что нам страшно ходить по улицам и спать ночью в своих домах, ему хотелось сказать: если, не дай бог, что, собирайте манатки, мы ждем... Он, спасибо ему, не сказал, но я понял.
Так же, как Олег сейчас увидел "амбулансы" на телеэкране, я увидел однажды, как зачадил головешкой российский парламент. Я был в каньоне а-Шарон, на втором этаже, там, где продают телевизоры. Они занимали целую стену. Картинка горящего Белого дома отпечаталась на всех экранах, больших и маленьких. Московский оператор СNN делал панораму по окнам. Глаз, скользя по экранам, не поспевал за движением телеобъектива, и оттого казалось, что картинки не совпадают, горят дома в разных частях света, запылал весь мир. Продавцы и толпа покупателей, как многие люди во всем мире, что-то ощутили, примолкли. Камера показала толпу у танков. Люди радовались – нет, не тому, что президент страны расстреливал из танков свой парламент, какое там, – это была радость зевак, которым повезло оказаться на месте события, – не каждый ведь день такое увидишь. Я ощутил нереальность происходящего: жизнь была доступна пониманию лишь в качестве телевизионного изображения. Люди за тысячи километров от пожара смотрели в телевизоры и понимали, что происходит, люди на пожаре – не понимали.
Если случалось что-то в Минске – взрыв в подземном переходе, взрыв в метро – мы тревожились за Олега, звонили ему, он удивлялся: да все у нас в порядке, о чем вы... И так же тревожился он, когда что-то случалось у нас, мы же здесь не понимали его тревоги: да все у нас нормально...
Гай путал жизнь и телевидение. А мы?
Ира переключила на CNN. Над морем и жемчужной полоской пляжа плыли дельтапланы – желтый, алый, сиреневый, над ними серебристый самолетик волок по лазурному небу длинный хвост рекламного полотна, и я увидел над ним когти демона. Что видел демон, пролетая над нами? Должно быть, ему открывалась странная картина, какие-то токи, движение электронного тумана, опутавшего землю. Этот информационный туман поглотил нас, вобрал в себя, и мы растворились в нем, став электронным кодом. Люди превращались в чудовищ. "Гера, ты Гера?"
Панорама оператора CNN продолжалась, захватила берег – девушки на пляже были узкоглазыми, что-то там происходило, Нетания уже не существовала в новостях, нас сменили другие, и то, что я принял за когти демона, было иероглифами, знаком телеканала.
Ира охнула, задержавшись на канале телесериалов. Только что она плакала, прислушиваясь к звонкам в пустом доме Ноэми и Якова. Слезы еще лились, а мокрые глаза уже переносили ее в другой мир. Ира растворялась в нем. Это были будни врачей и сестер американского приемного покоя. Телесериал тянулся несколько лет. Там праздновали дни рождения и Рождество, тяжело работали, влюблялись, женились и умирали. Это стало частью жизни Иры, ее второй семьей. Ира в разговорах иногда произносила какие-то фразы, которых я не понимал, и спохватывалась: ах, да, ты же этого не видел. Моя мама жила в другой семье. Там отмечали день рождения какой-нибудь телезвезды, на сцене собирались все свои, мама радовалась, как удачно пошутил Андрей Вознесенский, интересовалась, почему не было Олега Табакова, еще одного члена ее семьи, – уж не заболел ли он... А Таня, дочка Фимы и Жанны, приезжая из Ливана в выходной, не раздеваясь, в военной форме, лишь сняв автомат, бросалась к телевизору и с ливанских кадров, которые мы смотрели с ужасом, тревожась за нее, Таню, бежали санитары с носилками, несколько часов назад Таня была там, а сейчас там находились ее подруги, – переключала на свой бесконечный латиноамериканский сериал: "Он что, изменил ей, блядище?". Жанна, ее мать, мучаясь сильными болями в животе, не разрешала вызвать "амбуланс" до тех пор, пока не досмотрит серию о любовных страданиях Хулиана и Паломы. У нее начался перитонит. Досмотрев серию, она потеряла сознание.
Мы язычники, и важнее, чем пляска шамана, для нас нет ничего. Без этой пляски мы не понимаем ни себя, ни жизни.
Однажды на моих глазах убили Рабина – камера, готовясь снимать совсем другое событие, наехала через секунду-другую после выстрела, я увидел сползающее вниз тело старика в черном костюме и клубок тел, который покатился к стене и ударился о нее – хватали стрелявшего Игала Амира, – это было не похоже на теленовости, противоестественно, и голос телекомментатора стал нестерпимо неуместным. В другой раз мы смотрели фильм о семьях погибших на "Курске", и вдруг какая-то женщина там бросилась на адмирала, чтобы сорвать погоны, затряслась в рыданиях – кадр прервали, мы сидели в шоке и рыдали, словно это случилось с нами, ощущая, что трагедии в жизни не бывает, у жизни нет жанров, а есть только кошмар и инстинкт. А потом мы увидели, как убили израильских солдат в палестинском полицейском участке. "Интифада Аль-Акса" только начиналась, казалась мелким недоразумением, ожесточение еще не проникло в сердца, руки не тянулись к оружию при виде чужой формы, и заблудившиеся вооруженные парни, ничего не подозревая, спокойно пошли вслед за полицейским в полицию. Итальянский тележурналист чудом оказался у фасада здания, чудом сумел вывезти домой кассету, и мы увидели, как летит выброшенное со второго этажа тело убитого, как высовывается из окна счастливый юноша, показывая толпе перед домом свои окровавленные руки, – мы еще говорили о мирных переговорах, спорили об уступках и гарантиях – и увидели эти руки. Жизнь и ее телеизображение противоестественно совместились, и мы оцепенели в ужасе, потому что этого не должно было быть. Что же было реальным – кровь на руках на экране или наши споры перед телеэкраном? Все перепуталось, жизнь оказалась там, а телевидение – здесь, в наших рассуждениях и спорах. Я – Гера? Не знаю, Гай, не знаю, ничего я не знаю.
Позвонил приятель из Новой Зеландии. У него был самодовольный дурной голос. Это ничего не значило, такой голос был у него всегда, маленькая мания величия, а человек он сам по себе был добрый и порядочный, но я слышал сигнал самодовольства и реагировал на него, как реагирует мышца на электроразряд. Человек из лучших чувств позвонил узнать, как там мы, не оказались ли в числе раненых – город крохотный, а число жертв за месяц достигло трех сотен, – но реальность оставалась виртуальной, он не заметил сам, как перешел на менторский тон, объяснял, что наше правительство действует неправильно, осложняет положение друзей Израиля во всем мире, он там, в Новой Зеландии, какие-то лекции читает, людям не нравится, что Израиль в ответ на теракт применяет самолеты и танки, это подрывает престиж на Западе. Я сказал ему, что нам сейчас не до мнения новозеландцев, и он стал читать мне лекцию о том, что без иностранной помощи мы пропадем.
– От вас скрывают всю правду, – намекнул он, полагая, что в Интернете получает информацию, не доступную израильтянам.
Я напоминал себе, что он дурак, но это не помогало, настроение он ухудшил вконец. "Глупость – это голос космоса, а космос не может ошибаться", – Векслер не острил...
Гай отдохнул за телевизором, преисполнился энергии и взлетел по лестнице с пластмассовым мечом в руке:
– Защищайся, Гер-р-ра! Я Цавая Нендзя! Вон отсюда!
Мы с Ирой вытаращились.
– Гай, откуда ты знаешь эти слова?
Он наскакивал, орал в упоении, был невменяем. Лишь когда чуть-чуть устал и успокоился, Ира невзначай спросила:
– Откуда ты знаешь эти слова: "Вон отсюда!"?
– Мама сказала.
– Мама? Кому?
– Нет, Жанна сказала. Или мама.
Мы переглянулись: что-то происходило. С того дня, как арестовали банковский счет, Дашка снова, как во времена беременности, сияла приветливой улыбкой. Она решила, что должна полагаться только на себя. Мы догадывались, что она попыталась вытрясти деньги с подонка, который их подвел, и у нее ничего не получилось. Фима чувствовал себя виноватым перед компаньоншей и по-собачьи смотрел ей в глаза. Жанна и раньше ревновала мужа к Дашке, теперь же сходила с ума, с нежной улыбочкой говорила Дашке гадости и пыталась заразить своей ревностью Колю. Тот оставался невозмутимым, но я заметил, что он стал сдержанным со мной, и это был плохой признак. А ведь Дашка и Фима продолжали вместе работать...
Фима поднялся по лестнице, деликатно кашлянул:
– Можно к вам?
Гай бросился на него с мечом:
– Я Цавая Нендзя!..
Фима сделал стойку, защищался, Гай лупил его со всей силы, и нам с Ирой почудилась в этом скрытая злобность. Все могло быть. Гай не мог не проникнуться настроением взрослых.
– Гай, успокойся, – строго сказала Ира.
– Дашка будет на кладбище? – спросил Фима.
Мы пожали плечами. Фима сказал:
– Я отвезу вас.
– А кто с детьми?
– Я Инну попросил.
Инной звали одну из воспитательниц. Дашка уволила ее накануне: две с половиной тысячи шекелей в месяц – это для нас большая экономия. Инна держалась за свою работу, как никто другой: пятилетний Давидик всегда был при ней. До этого она лишилась пособия по бедности, потому что не смогла пробиться к двери сквозь толпу настырных баб, когда выкрикнули ее фамилию. Мы все ее любили. Когда Фима узнал, что Дашка ее уволила, он попытался отстоять:
– Я считаю, если уж увольнять, то Шоши, у нее муж работает.
– Шоши мы не можем уволить, – сказала Дашка. – Она живет на нашей улице, все будут против нас.
Спорить с Дашкой Фима не умел, и Инна работала последний день. Мы попросили ее последить за Гаем.
Кладбище расположено на холме, его обдувает сильный бриз, с аллей открывается вид на белый город под ярким солнцем. Мы шли вниз по склону, туда, где уже толпились люди у свежей могилы. Нас обогнали два парня с видеокамерой, и тот, что нес ее, сказал другому:
– Отличный план, лучше не придумаешь. Возьми панораму города, с нее выйдешь на мать, когда я кончу говорить – дашь обратную на город.
Навстречу бежал несуразный человек с молитвенником под мышкой. Несуразность заключалась в фигуре с женским задом и покатыми плечами. Они переходили в шею незаметно, как у пингвина. Что-то дегенеративное было в лице, озаренном радостью. Сзади нас выносили из молельной Ицика, человек спешил присоединиться к процессии, боялся опоздать на праздник смерти. Его невозможно было не узнать: это он однажды ворвался в нашу калитку...
Надо, наверно, рассказать и это. Никогда не позволял себе работать в субботу – из уважения к Ноэми и Якову. Было очень нужно, день пропадал, а я не мог стуком или грохотом нарушить субботний покой. Как-то Яков и Ноэми уехали отдыхать, воскресным утром должны были прийти штукатуры, которым требовался помост, и в вечер наступления субботы я, очень торопясь, прибивал последние доски, зная, что не оскорбляю этим отсутствующих соседей. Оставалось вбить два или три гвоздя, когда в калитку ворвался малый в кипе. Он подлетел и начал кричать, забрызгивая меня слюной. Опустив руку с молотком, я пытался извиниться и сказать ему, что кончил работу. Он был невменяем, теснил меня грудью, орал, не давал раскрыть рта. Лишенный возможности объясниться, я заразился этой невменяемостью, толкнул его, ворвавшегося в мой двор, и тогда он, осознав, что дерется в субботу, в полном отчаянии от своего греха упал на колени, опустил руки, подставил голову и кричал: "Ударь меня! Ударь эту глупую голову!". И это заставило меня осознать вину. Люди тысячелетиями работали тут, не нарушая заповедей, и им хватило времени построить свою страну. Ее разрушали, они снова ее строили, снова проходили тысячелетия, что ж мне каких-то четверти часа не хватило?
Кладбищенские рабочие торопливо выкидывали наверх землю, и согласованные движения двух лопат напомнили давнее. Мы еще не вселились в наш дом, делали фундамент для новой кухни, братья работали, подошел Яков, что-то ему не понравилось, он спрыгнул в котлован, показывал, Ицик, сморщив лоб, пытался понять, чем недоволен отец, наконец понял, и лицо просияло от этого понимания. Я так живо все это увидел, что усилие Ицика понять передалось мне, я что-то понял, как тогда на стройке понял он. Я не знал, что я понял, но это не имело значения.
Нас окружили люди. Я видел Якова и Ноэми. Видел четырех братьев Ицика. Ира вытащила из сумочки кипу и надела мне на голову. Читали молитву, я увидел в толпе Таню, дочь Фимы и Жанны. Они с Ициком служили в Ливане в одно время, приезжали на его "понто" на конец недели. Однажды, когда вся семья шла на субботнюю молитву в синагогу, Таня прошла по улице навстречу им в короткой юбочке – не все ж Ицику видеть ее в военной форме. Она оказалась перед ним как бы случайно, но я-то видел, каким торжеством сияли ее глаза, когда, миновав соседей, она вошла в нашу калитку. Теперь глаза были красными.
Телевизионщики со своей техникой, потеснив раввина, совали микрофон в лицо Ноэми. Она послушно произнесла несколько простых фраз – Ицик был хорошим и справедливым человеком, хорошим братом и сыном, он собирался учиться в университете... Мы с Ирой встретились взглядами: зачем Ноэми говорит эти ненужные слова, похожие на чтение по шпаргалке? Может быть, это привычка верующих, с детства выражающих чувства в чтении молитв, обязательных для всех, будто чувства принадлежат не человеку, а народу. А ведь это так и есть, хоть избываем мы их каждый порознь. Ноэми замолчала – оператор сделал медленную панораму с ее лица на белый город под голубым небом.
Мы пошли к воротам, толпа растеклась на ручейки между надгробиями, мы положили по камню на черную гранитную плиту Векслера. Цветы тут не принято приносить, люди должны покоиться лишь под камнями, как их предки на каменистой этой земле, которую не берет заступ, тысячелетия назад просто придавленные валунами, чтобы не потревожили враждебные племена, стервятники и злые духи. Когда-то на плите Векслера я нашел придавленную камнем записку Лилечки. Наверно, Лилечка, зная, что у Стены Плача оставляют записки, решила, что можно и так тоже, ее Стена Плача – здесь. Она положила письмецо в мае, возвращаясь в Москву, я нашел записку в конце лета, буквы все выгорели.
12. Международный семинар памяти Векслера
Я позвонил Илье, желчному малому, с которым на похоронах Векслера меня познакомили Штильман и Володя. Тогда речь шла об архиве великого математика папках, тетрадках и дискетах. Это все казалось безумно важным, Штильман возглавил специальную комиссию, изучающую наследие, Лилечка опасалась, что кто-нибудь присвоит себе работы мужа, и однажды я целую ночь помогал ей наводить порядок, записывать на дискеты компьютерные файлы и разбирать записи на полях распечаток. А потом все исчезли, и приехал этот Илья, раздраженный тем, что его заставили делать чужую работу. Посидел часа два за компьютером, полистал бумаги, остался ими недоволен, но что-то отобрал и вместе с десятком дискет сложил в папку. Лилечка пыталась выяснить его планы, он пробурчал в ответ что-то невнятное, взяв папку, уехал и больше не показывался. Лилечка звонила ему, Штильману, Володе в Германию и отказывалась верить очевидному: то, на что Векслер потратил последние годы жизни, то, чему она приносила жертвы, было никому не нужно. По ее просьбе я тоже позвонил Илье. Он сказал: "Чего она хочет? Я все сдал в университетский архив. Будет там лежать, сколько положено, потом спишут. Это все вообще не математика". – "А что это?" – "Я знаю? Пространство, время, нуль, бесконечность..." Он сказал это пренебрежительно, словно подчеркивая, что речь идет о старческой причуде Векслера.
И вот, вернувшись домой с похорон Ицика, я позвонил этому Илье: на семинар приехали ученики и друзья Григория Соломоновича, неужели никому из них не интересна многолетняя его работа? Вдова оставила мне материалы... Разговаривал Илья по телефону нетерпеливо и хамски, но я решил не обращать на это внимания, и он наконец согласился встретиться на следующий день у входа в кампус математического факультета.
Как я и думал, он не пришел в назначенное им самим время. Я ждал на нежно-зеленой лужайке перед кампусом. На траве, как в американских колледжах, валялись студенты с книжками. В центре лужайки красовалась модернистская статуя, справа возвышался, как храм, Музей Диаспоры.
Лужайку пересекал, шаркая волосатыми ногами в сандалиях, толстяк в темной майке и шортах. Он ел на ходу питу с шуармой, неся ее перед собой в правой руке, потом помогал левой, чтобы поднести к лицу, и вгрызался, стараясь захватить одновременно и овощи, и мясо, и тесто. Губы и щеки блестели жиром. Курчавые волосы слиплись от пота. Человек внезапно остановился, переложил питу из одной руки в другую и почесал толстую ногу. Его отвлекла пробегающая кошка, и он замер, скособоченный, с полуоткрытым ртом. Распрямился, впился губами в питу и пошел, поглощенный едой, не имея привычки проверять себя сторонним взглядом, не зная, что это такое. Шаркая, он поднялся по мраморным ступеням и исчез за дверью математического кампуса.
Шесть или семь лет назад мы с оператором Витей снимали на этой лужайке фильм о приехавших из России, и каждому я задавал вопрос:
– Зачем вы сюда приехали?
Один математик тогда сказал:
– Я здесь, потому что у этой страны есть будущее.
Витя похвалил:
– Нарядно сказано.
Может быть, мы ехали не за будущим, а за прошлым. Тоже нарядно сказано, но это, скорее всего, так.
Передо мной возвышался суровый Музей Диаспоры. Я мог войти в него и оказаться в прошлом, на улочках средневековых гетто, в бедных еврейских местечках Волыни и Литвы, среди текстов, написанных язычками черного замерзшего пламени. Мне не хотелось. Мое прошлое – детские книги, мушкетеры господина де Тревиля, алмазные подвески, Версаль и Лувр. Пусть всего этого никогда не было нигде, кроме как в воображении, но ведь и прошлое лишь там, и променять Версаль на бедное местечко? Даже те, кто вышел из них и не знал ничего другого, стали называть рестораны "Версалями". В каждом городке – свой "Версаль", ампир и барокко, мебель под какого-нибудь Людовика...
Мне не хотелось вникать в этот мир униженной нищеты, но когда мы с Витей кончили съемку и не знали, куда деть три часа до прихода машины, я предложил зайти в музей – вот же рядом, надо же знать свое прошлое, – и Витя, злой с похмелья, сказал:
– Зачем мне, на хрен, прошлое, я и с настоящим-то справиться не могу.
Когда-то, когда меня унижали разговорами о корнях и предках, я ответил: "Вам важны предки, а мне – потомки, моя дочь, мои корни не в прошлом, а в будущем".
Витя бы посмеялся: "Нарядно сказано".
Колыхнулась дверь математического кампуса, и я увидел свои корни. На крыльце стояла Дашка. Она повернулась к отражению в дверном стекле, осмотрела себя и приняла небрежную позу. Я окликнул.
– Папа? – Дашка насторожилась. – Ты что здесь делаешь?
Она подумала, что я тут из-за нее. Поняв, что из-за Векслера, подошла, присела рядом, откинула волосы, задумалась: сказать мне все, не сказать... Решила не говорить:
– Тут напротив дешевая студенческая забегаловка, булка с рыбой и гарниром – три шестьдесят.
Из кампуса вышел Илья. Сумрачный, с выражением брезгливой иронии на худом лице. Вместе с ним вышел второй, мне не знакомый, бородатый, пошире в плечах и поплотнее. Оба – в джинсах и распахнутых на груди теннисках. Они подошли к нам.
– Удрали? – спросила Дашка.
– Там нечего слушать.
Илья и не подумал представить бородатого. Тот был культурнее, испытывал из-за этого неудобство, предупредительно улыбался.
– Это мой папа, – сказала Дашка.
Парень назвался:
– Боря.
Илья объяснил ему:
– Господин Волков, друг Векслера, хочет привлечь внимание мировой общественности к трудам великого математика. Наш скорбный труд не пропадет. Ничто на земле не проходит бесследно. Векслер много работал последние годы. Вдова бережно собрала наследие.
– Может быть, в университет сдать? – предложил Боря.
– Да я уже сдал туда в архив. Кто там будет читать?
– Болдин приехал. Может, с ним поговорить? – снова предложил Боря и счел нужным сообщить мне: – А мы вышли перекусить что-нибудь, я, понимаете, толстый.
– Боря, сбегай, забегаловка рядом, – сказал Илья, – принеси на всех.
– Почему я?
– Потому что ты американец. Вы должны оказывать нам материальную помощь. Мы тут за вас кровь проливаем, противостоим мусульманскому миру.
Мимо нас прошли спортивный мужчина и высокая девушка. Илья взглядом показал другу на них:
– Видел? Вот какие математики требуются. Будь же логичным. Мы не требуемся не потому, что нас оттирают, а потому, что для нас нет задач. Если задачу может решить девчонка с куриными мозгами и длинными ногами, Штильман возьмет на работу ее, а не тебя с...
– Ну, ну, договаривай.
– Договариваю: куриными ногами.
– Думаешь, у нас не так?
– Да, но есть разница между маленькой страной и большой.
– Я не замечаю, – сказал Боря, – хотя три года прожил в Израиле, а теперь вот живу в Штатах.
Я подумал, в самом деле, где он мог заметить разницу между континентами? На работе, глядя в компьютер? На автостраде по пути домой, где в машине работает кондиционер и даже хиты в магнитофоне те же самые? Дома, за едой из супермаркета или перед телевизором с американскими фильмами? Что для него прошлое?
По аллее, занимая всю ширину, медленно подкатил туристский автобус с затемненными стеклами высокого обзора. Остановился у входа. Из двери кампуса высыпали математики. Среди них был Володя, и Дашка, вскочив с травы, замахала ему рукой.
Мне показалось, за шесть лет он не изменился.
– Очень рад вас видеть, – он пожал мне руку. – Как Ира Николаевна?
– Спасибо.
– Как жару переносит?
Безупречный был малый – ничего лишнего и все, что требуется. Я начал поддаваться его обаянию. Все-таки Гай очень был похож на отца.
Румяный дядька в российской велосипедной шапочке выскочил на крыльцо и что-то кричал. Все подтянулись поближе, чтобы слышать. Мы тоже прислушались.
– В нашей программе произошли изменения! – кричал человек в шапочке. Запланированная экскурсия в Старый город и к Стене Плача, к сожалению, не состоится в связи с опасностью террористических акций! Вместо нее мы решили предложить вам не менее интересную экскурсию в Яд ва-Шем, Музей Катастрофы европейского еврейства! Господа, кто не был там, я очень рекомендую поехать! Эта трагедия нашего народа запечатлена в оригинальном незабываемом проекте! Те, кто уже был там или не может поехать по состоянию здоровья, могут посетить выставку художественной фотографии "Эротика цветов"! Напоминаю, что вечером, в семь часов, мы все встретимся на общем ужине в ресторане гостиницы! Желающих поехать в Яд ва-Шем прошу занять места в автобусе! Перекусить мы можем там, к вашим услугам великолепные буфеты и кафе!
– Кто это? – спросил я Дашку.
– Краснопольский. Он делает сборник памяти Григория Соломоновича.