Текст книги "Каньон-а-Шарон"
Автор книги: Арнольд Каштанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Вы грамотные? Что ж вы сами такую книгу не написали? Почему нет "Международного центра Дашкевич"? Вам ошибки в тексте мешают? А этому мудаку нравится писать с ошибками. Ну вот хочется ему написать "аретмия" – почему нет? Демократия, свобода слова! Пожалуйста, пишите свою книгу без ошибок, без этой рекламной вони, от которой вы зажимаете носы, – у вас получится серенькая книжонка стоимостью в тридцать шекелей, а студенты будут выкладывать последние деньги и платить четыреста шекелей за это дерьмо, изданное, как иллюстрированный каталог Лувра или Эрмитажа. Вам противно, вы не любите дерьма – пожалуйста, мойте полы, у нас демократия.
Он сидел, самодовольный, поучающий, снова позвонила Эстер – она так разволновалась, что ей плохо стало, сослепу какие-то не те таблетки приняла, что-то перепутала, Ира должна была бежать к ней, собирала для этого силы, и вот эта слепая старушонка, путающая таблетки и политические партии, Толстого с Марксом, что-то понимала, не путала что-то главное, живо сочувствовала, а Векслер и не хотел понимать ничего, он даже гордился своим нежеланием понимать:
– Вы ж с Эстер хотели демократию? Вот и хлебайте полной ложкой. Что такое демократия? Борьба между противоположными интересами. Нет шкурной борьбы – не будет демократии, выродится в бюрократизм. В большой стране все затушевано из-за размеров, там может быть десять пособий для одного курса, а в маленькой стране борьба – это собачья грызня, разинутые пасти и озверевшие морды, тут все обнажено. Маленькая страна имеет и свои преимущества. Тут не убивают, как в России, потому что убийцу сразу поймают. Поэтому просто гадят друг другу в суп. Демократия – это суп с дерьмом.
Ира наконец заставила себя подняться, собралась – прибор, чтобы давление померить, какие-то таблетки, что-то из холодильника, между делом сама проглотила оптальгин...
– Григорий Соломонович, я ведь тоже учила "Манифест коммунистической партии".
– Да, я коммунист, – сказал он.
По пути к Эстер мы подвезли Векслеров к ним на Штампер, и в дороге Векслер продолжал рассуждать про противоположные интересы и про общий интерес. У него выходило, что Израилю ради общего интереса, то есть чтобы выжить, немедленно нужны диктатор, национализация банков и монополий, смертная казнь и всякое такое.
Ира недоумевала: какой безответственный человек! У Эстер до сих пор шрамы на спине болят, уж она коммунизм на своей шкуре испытала, и здесь испытала не меньше, и из-за мужа-араба, и из-за своего социализма, и из-за своего толстовства, и осталась такой же, какой была в юности, способной понять другого человека, а Векслер хорошо жил и тогда, когда его ученики нацеливали ракеты на Эстер и его собственную мать, и сейчас всех поучает.
– Может быть, он и был хороший математик, – сказала Ира, – но сейчас он, по-моему, спятивший дурак.
Ночью Лилечка позвонила:
– Грише плохо.
Она не в первый раз нам звонила, доверяя Ире больше, чем здешним врачам, и каждый раз тревога оказывалась напрасной, но я завел "фиат", и мы поехали на улицу Штампер. Ира измерила давление, что-то дала старику, ждала, пока подействует. Ему хотелось говорить. Лилечка все успокаивала: не надо, Гриша, не волнуйся...
– Я знаю, что такое наука, – сказал он. – Этого уже никто не знает. Россией правил Сталин, а разве не тираны всегда были покровителями искусств и наук? Демократия со всеми своими спонсорами и конкурентами фетишизирует пользу. Есть разница между наукой, которая ищет пользу, и той, которая ищет истину. Сегодня наука стала протестантской, а Сталин создавал что-то вроде католических монастырей за крепостными стенами. Он умер – они остались. Мы жили, отгороженные от всякой суеты. В наше время биографиями ученых зачитывались больше, чем сегодня – биографиями эстрадных звезд. Мы и сами чувствовали себя особыми существами. Рисковали жизнью в горах, водили знакомства с циркачками. Когда я на "волге" навещал дядю-парикмахера в Бендерах, обкомовцы не знали, чего от меня ждать. Я никого не боялся...
Когда он заснул, Лилечка приготовила чай. Мы с ней сидели на кухне.
– Он ведь из-за меня приехал, – сказала Лилечка.
...Мы знали, что он пишет монографию. Он поднимался до рассвета и сидел за столом, часа через два поднималась Лилечка, и они гуляли у моря. Возвращались они по тихой улочке Рав Кук и присаживались отдохнуть на скамейку в тени высокого дома. Рядом со скамейкой был бетонный барак, присутственное место, в котором вечерами читала свои лекции Ира, а в восемь утра крыльцо осаждали пенсионеры. У крыльца собиралась шумная толпа. Возбужденные люди обменивались новостями: записывают на бесплатную экскурсию, на жилье, на подарки к пасхе... Кто-нибудь митинговал:
– Им Америка деньги дает для нас, а они все себе прикарманили! Мы должны обратиться к депутату от русской партии, они обязаны...
Лилечку тянуло в эту толпу, у нее там уже были подруги, она бросалась к ним, что-то узнавала, возвращалась: хочешь пойти на скрипичный концерт, это очень дешево!
Однажды подбежала к скамейке взбудораженная:
– Ты можешь посидеть полчаса? Тебе не напечет? Тут на бесплатное жилье записывают!
– Погоди, какое жилье?
– Потом, Гриша, потом!..
В этот день он решил что-то у меня выяснить:
– После моей смерти она за меня что-нибудь получит?
– Если вы поработаете еще лет двадцать...
– Понятно. Как же она сможет оплачивать съемную квартиру?
– Никак не сможет.
– Понятно...
Он начал действовать. Лилечка ничего не подозревала – он вел телефонные разговоры, когда она выходила из дому в магазин. Однако, разбираясь в счетах, она увидела, что он звонил кому-то в Москву и Володе в Германию. Каждый раз она добивалась объяснений, о чем был разговор, и он стал звонить от нас. Однажды я слышал, как он просил кого-то:
– Передайте, пожалуйста, что звонил Григорий Соломонович Векслер. Запишите номер телефона, чтобы он позвонил мне. Это Израиль.
Он сидел у нас, ожидая звонка, пока Лилечка не увела его домой. Уходя, успел сказать по секрету:
– Будет звонить один мой ученик, Леша Вихров. С ним невозможно связаться напрямую, пусть скажет, как это сделать.
Потом позвонила из Москвы женщина, сказала, что Алексей Абрамович Вихров хочет знать, по какому вопросу к нему обращается Векслер. Я спросил:
– Григорий Соломонович не может ему лично объяснить? Его сейчас здесь нет.
– Быстрее всего будет, если он обратится ко мне, – сказала женщина, и я записал ее имя-отчество и время, в которое она бывает у телефона.
Получив от меня листок с записью, Векслер смял его, выругался и, осуществляя еще один свой план, позвонил Штильману:
– Ты давно хочешь учредить премию Векслера. Миша, я могу прожить еще десять лет. Зачем столько ждать? Левин уже умер, он был великий математик, давай учредим премию Левина. Я не стану возражать, если первую премию присудят мне, – положа руку на сердце, я ее заслужил.
Смятый им листок упал на пол. Кончив разговор со Штильманом, Векслер поднял его, разгладил, смотрел на цифры, думая о своем.
– Пять лет назад я, может быть, и мог на что-то рассчитывать. Глупостей понаделано много.
– Кто ж их не делает, – сказал я.
– Это так, да вот времени исправить уже не осталось. Леша Вихров времени не терял. Переводил его в деньги. "Гениальность там, где решаются важнейшие вопросы человечества". Что ж, вполне может быть: деньги – достаточно точная математическая модель человечества, это структура, связь, может быть, хоть один из моих учеников гениален.
Он не привык проигрывать. Что-то в нем изменилось. Если, проходя с ним по улице Герцля, Лилечка останавливалась перед витриной, он замечал это:
– Купи себе шляпку. Что у тебя за вид в панамке.
– Ты же говорил, мне идет.
– Очень идет, но почему бы не купить шляпку?
...Желтый дельтаплан несло к высотным гостиницам. Самолетик с рекламой "Элит" сделал вираж и потащил рекламу обратно. Вечернее солнце уже мешало смотреть в его сторону, бензин расходовался зря, фирма "Элит" несла убытки. Приближалась суббота, мы сидели за столиком под тентом, смотрели, как уходят с пляжа люди и как красиво освещены края тучи на горизонте. Векслер и Айзенштадт в наброшенных на плечи полотенцах спорили о чем-то. Около нас остановился мужичок в российской тенниске:
– Русские? Братцы, не найдется десять шекелей на автобусный билет? Восемь у меня есть...
Пока мы искали по карманам, он вытащил из своего груду желтых и серебряных монет, показал, мол, вот они, восемь шекелей, не врет.
– Представляете, сижу вчера вот на этом самом месте. Я тут, у вас, братана проведываю. Подходит один дядька, нормальный мужик, ну, лет пятьдесят, ну, может, шестьдесят, но крепкий еще, мы еще поболтали о том, о сем, потом говорит, последи, друг, за одеждой, тут у меня теудат зеут, я быстренько искупаюсь. Ну чего там, иди, купайся, послежу... Я задумался малость, потом смотрю, мать честная, куда ж он делся, уже час, наверно, прошел! Туда, сюда, вчера тут поболе людей было, но или по-русски не понимают, или какие-то бабы толстые, иди отсюда, нам-то что, в полицию иди... Я тут как турист, но, между нами, подрабатываю по-черному, не без этого, но что делать – шел как раз полицейский, я его к одежде привел, как-то объяснил... Никуда меня не вызывали... А потом думаю: зачем же он мне про теудат зеут сказал? Ну сказал бы нормально: мужик, пойду искупаюсь, последи за одеждой.
– Зачем же он сказал? – спросила Лилечка.
– В том-то и дело. Я думаю, мужик все продумал. Понимаете: все продумал. Не хотел, чтобы долго искали и волновались. Может, боялся, труп вообще унесет куда-нибудь в Египет или Турцию.
– А ему-то не все равно?
– Не знаю. Но как еще объяснишь: "Последи, тут мой теудат зеут"? Значит, хотел, чтобы зафиксировали.
– А о чем вы болтали? – спросил я.
– Мы?
– Вы сказали, болтали о том, о сем.
– О жизни, о чем. Между прочим, очень даже интересно, если кому интересно. Потому что мысль, я бы не сказал, что такая, чтобы любой понял. Я, между прочим, его понял. Понимаешь, говорит, давно, в самом начале перестройки, один кореш, что ли, говорил, что России капут, Запад ее захватит, сделает себе колонию, Тумбу-Юмбу такую, слетятся евреи... ну, вы понимаете, это он говорил, он сам-то из ваших, по лицу видно, я ничего такого, так вот, говорит, прав был кореш, слетелись, хватают кто что может, разоряют все дотла, только отсюдова, говорит, все иначе выглядит, не нужны оказались вам в России математики, врачи, учителя и инженеры, но дозарезу понадобились евреи-банкиры, я, говорит, еще тогда, в восемьдесят восьмом, знал, что кореш прав, я, говорит, России отдал все, чем Бог наградил, и все на ракеты ушло, которые и сегодня могут из гнезд выскочить, и пенсию свою русскому народу оставил, между прочим, дай-то бог, чтобы она кому-нибудь пригодилась, а то ведь и она на новые ракеты пойдет, и снова их сюда привезут.
Когда дядька ушел, Векслер сказал:
– Интересно... Мужик ведь, похоже, прав. Человек инсценировал несчастный случай.
– Зачем?
– Мало ли зачем. Купил квартиру, а банковскую ссуду застраховал, чтобы жена после его смерти не платила. Обеспечил жену...
Векслер, скинув полотенце, пошел к морю. Оно было неспокойно. Он всегда заплывал далеко. Лилечка металась по берегу, то наскакивая на волны, то отскакивая от них, и кричала, как местечковая мамаша:
– Гриша, немедленно вернись!
Он пошел к ней. Волны догоняли и обрушивались на его спину. Влажный жемчужный песок не продавливался под ногами – Векслер шел, не оставляя следов. Лилечка держала пляжное полотенце. Векслер взял его и сказал:
– Что-то мне нехорошо.
10. Асаф
Работая, я не думаю ни о чем. Голоса из радиоприемника не проникают в сознание.
–...Ицик Шедман, девятнадцать...
Что – Ицик?.. До меня не сразу дошло: уже полдень, передают сводку новостей, ночью в Ланиадо умер от ран наш Ицик. Я вспомнил пустой двор соседей и ночной фонарь, горящий на крыльце в ярких солнечных лучах.
Позвонила Ира.
– Ты слушал радио?
– Ицик.
– Я стою у окна. Дома у них никого нет, и все время трезвонит телефон. Невозможно. Какой-то кошмар.
– Его не привезут домой?
– Нет, тут это не делается. Я заберу Гая из школы, – сказала Ира. – Тебя искал какой-то Краснопольский.
– Да, спасибо.
– Не работай уж сегодня.
Я думал об Ицике, вспоминал, как он, выпучив глаза и обливаясь потом, тащил два ведра раствора на стройке нашего дома, и терзался виной перед ним: ему не надо было так стараться...
Оттого, что его старание оказалось напрасным, теряла часть смысла и моя жизнь. Я вспоминал много других мелочей, все они увеличивали мою вину, и одновременно я думал об этом чувстве вины, которое было слишком уютным, комфортным и потому эгоистическим.
Это чувство занимало место другого – ярости. Мне не хватало ненависти к убийцам, пославшим недоумка убивать детей. Искушенный в психологии, я знал причину своей душевной мягкости – выработанное десятилетиями стремление приспособиться к миру, который требовал не ненависти, а смирения. Он давно научил меня заменять ненависть работой мысли, стремлением понять. Понять значит простить? Авторитет великих традиций – прощать, смирять гордость и подставлять щеку – питал мою защиту, превращал эгоизм самосохранения в нравственную ценность "самосовершенствования". Векслер говорил: "Ложь началась с пророков. Это они внушили всему миру, что Израиль наказывается за его грехи. Собачья чушь. Нас убивают не потому, что мы плохие. Святые мы или дерьмо собачье – нас убивают любыми". Но и пророки не знали чувства вины. Они задыхались от ярости и ненависти, просто-напросто поменяв их адрес, направив с убийц, которые были вне досягаемости, на своих близких, побежденных, страдающих и безответных, – за то, что Бог их оставил. Их ярость зажгла огонь, которого хватило на тысячелетия.
У меня была лишь тоска. Я казнил себя за то, что мало думаю сейчас о Ицике, – да ведь это только говорится так: "казнил", – изгонял из сознания чудовищную непоправимость случившегося. Ира, говоря со мной по телефону, плакала. Ей дано сохранять простое чувство сопереживания. А я не мог доверять своим чувствам, изуродованным, как уродуется нога в тесной обуви.
Миновав автобусную станцию, я оказался около каньона а-Шарон. Он растянулся на целый квартал, понизу отделанный под гранит, выше – зеленым стеклом. Вход был огорожен временными щитами. Над ним в корзинке на длинной стреле автокрана стоял рабочий. Он сбивал шестом треснувшие стекла. Осколки летели вниз и разбивались с грохотом. Террорист взорвал машину здесь, на повороте, у самого входа. Сейчас там стоял толстый полицейский.
По улице Петах-Тиква приближалась к перекрестку группа людей. Они торопливо тащили что-то, похожее на длинные носилки. Добежав до места взрыва, развернули белый транспарант на двух древках:
СМЕРТЬ АРАФАТУ!
Мгновенно вокруг выросла толпа. Волосатые мужики в пропотевших майках кричали, протыкая кулаками воздух:
– Смерть арабам! Смерть арабам!
Оглушающий яростный крик заставил меня съежиться, словно я был арабом. Смысл слов не имел значения, действовал сам по себе звук. Мне стало жутко, и, выскользнув из толпы, я заспешил к мосту, готовый побежать, как это случилось неделю назад с пареньком-арабом – после взрыва бомбы на рынке. Паренек этот работал подсобником, таскал ящики с помидорами. Это был второй взрыв за неделю. Молодой араб всем своим нутром знал, что ярость требует немедленного выхода. Его никто не трогал, никто даже не смотрел в его сторону, вопль ярости не адресовался ему, но толкнул в спину, как ударная волна, и он побежал. Базарные торговцы, увидев бегущего, помчались за ним, повалили, лупили чем попало, пока не отбила полиция.
И на этот раз тоже какой-то гибкий паренек передо мной, удаляясь в сторону моста, не выдержал, перешел на бег. Я слышал сзади: "Смерть арабам!", и уже гнались за бегущим, обгоняя меня, мужики. Взвыла сиреной полицейская машина, свернула на тротуар и стала поперек. Выскочил из нее полицейский.
– Маспик[1]! – кричал он. – Дай[2], маспик, маспик!
[1] Достаточно.
[2] Довольно, хватит.
Запыхавшиеся люди останавливались. Паренек был уже далеко, на мосту. Кто-то возле меня пробурчал с досадой:
– Ты это Арафату скажи.
За мостом паренек свернул направо. Пройдя над железной дорогой и автотрассой, я сверху увидел за пыльными кустами олеандра его голову. Он бодро шагал по дороге к строительным складам.
Там, где я стоял, еще не так уж давно собирались арабы. Тогда мы со дня на день ждали мирного соглашения и думали, что времена террористов прошли навсегда. На рассвете, пешком добравшись с территорий, арабские строители садились рядком на бетонном бордюре в конце моста. У каждого сумка с инструментами, по инструментам видна специальность – каменщики, штукатуры, маляры, просто подсобники. Чтобы успеть к началу рабочего дня, они выходили из дому затемно и, ожидая работодателей, отдыхали после дороги. Если нужен был дешевый специалист, со всей Нетании ехали сюда, из машины подзывали кого надо и везли к себе. Почему-то чиновники налогового управления не интересовались этим незаконным рынком труда.
Бывал здесь и я, приезжал на своем "фиате", выбирая штукатуров и плиточников, – мы пристраивали к дому второй этаж. На стекло машины я приклеил объявление о ее продаже, и вот однажды – в тот день я остановился не для того, чтобы взять специалиста, а по другой причине, – с бордюра поднялся худой усатый человек.
– Сколько хочешь за "фиат"?
– Тысячу.
– Много, – сказал он, хоть было до смешного мало. – Я покупаю на запчасти. Дешевле не отдашь?
– Нет.
– Работы нет?
– Нет.
– Я могу работать за машину. Сделаю на тысячу шекелей и заберу.
Он держал синюю сумку, из которой торчали мастерок и кельма.
Я сказал:
– Садись.
Договариваться было удобнее дома: там я мог диктовать условия, а ему некуда было деваться – не возвращаться же к шапошному разбору назад на мост. Он понимал это, но принял как должное и сел с удовольствием, положив сумку на худые колени.
Впалые щеки, светлые глаза и пушистые усы, как у польских шляхтичей, делали его похожим на белорусского бабника.
– Как тебя зовут?
– Асаф.
Нужно все-таки объяснить, почему я избавлялся от "фиата", к которому мы с Ирой успели привязаться. К тому времени мы встали на ноги, в саду было сорок с лишним детей, работали повариха и две воспитательницы. Появились деньги, и мы начали строить второй этаж. Мы закрыли сад на летние каникулы и надеялись кончить стройку к первому сентября. За месяц поставили перекрытия и стены, положили каменные полы, и вдруг грянуло: банк отказался оплачивать чеки, счет арестовали.
Мы решили, что это недоразумение. Дашка и Фима полетели в банк, подняли бумаги – Фима стал сползать с кресла, закатывая глаза. Несколько лет назад он подписал одному приятелю обязательство гаранта. Приятель тогда создал фирму и арендовал офис. Фима давно забыл и про подпись, и про приятеля. Между тем фирма лопнула, компаньоны приятеля надули его и удрали за границу, приятель обанкротился, и теперь по договору семьдесят тысяч шекелей за аренду офиса должен был платить гарант, то есть Фима.
Из банка Фима бросился к приятелю. Тот жил в хорошей квартире, ездил на новой "тойоте". Фиме он сказал:
– Эти сволочи свалили за границу. Уверен, что тип, который сейчас требует деньги, в сговоре с ними, тоже в их шайке, у них все заранее было обдумано. Я платить не собираюсь. И ты не плати.
– Как же я могу не платить, если арестован мой счет и все поступления идут туда! У меня уже сняли шестьдесят тысяч!
– Тогда они пропали, – сказал приятель, – ничего не сделаешь.
– Но я-то при чем? Это же тебя обманули, а не меня! Я твоих друзей в глаза не видел, я тебе гарантию давал, а не им! Ты ж мне сказал, что, подписывая, я ничем не рискую!
– Что я могу сделать? – сказал приятель. – У меня нет денег.
– Ты можешь продать машину.
– Лучше ты ничего не придумал?
Фима обругал приятеля и побежал к нам:
– Я ему сказал... Ну, я ему все в глаза сказал...
Дашка разъярилась:
– Какая разница, куда ты ему сказал, в глаза или в задницу? Cемьдесят тысяч – цветочки, еще проценты пойдут, до конца жизни не расплатимся! Ты мужчина или нет? Ты должен был прижать его и объяснить: или он отдает деньги, или пусть прощается с жизнью, сволочь такая.
Коля обдумывал предложение жены всерьез:
– Наймем этих, как их теперь называют, есть такие специалисты, взыскивают с должников, они вытрясут из него все до шекеля, и машину продаст, и квартиру.
– Надо поговорить! – заводила его Дашка. – Так, чтобы понял! Если вы, мужики, не можете, я сама поговорю!
Ира в ужасе смотрела на нее:
– Да вы ж в тюрьму сядете. Тоже мне, крутые. Может, у кого-нибудь такое и получается, но не у Фимы же или Коли, смешно, ей-богу.
Дашка опомнилась:
– Ты права, мама. Надо срочно переводить сад на мое имя, деньги – на мое имя, спасать что еще можно.
Легко сказать – на ее имя. Потому-то и записали все на имя Фимы, что у него, кончившего курсы, было разрешение открыть сад.
– Ладно, с этим что-нибудь придумаем. Без паники.
Она и Коля, в общем, держались хорошо, а в Фиме что-то надломилось: вместо того, чтобы думать, как выкрутиться, он все вспоминал, кому, когда и почему подписывал и что было сказано при этом.
Непонятно было, что делать с домом. Брать дополнительную ссуду в банке? Экономя каждый шекель, мы решили обходиться "субарой" Фимы, а "фиат" продать не потому, что за него что-то дадут, а чтобы не платить страховку. Я повесил объявление на боковое стекло. Покупателей не было, и "фиат", пока суд да дело, возил доски, мешки с цементом, бетонные блоки. Садился иногда на рессоры и скрежетал, но тянул. Ира сказала:
– Старается. Чувствует, что мы решили его продать.
Я привозил штукатуров, плиточников и плотников, Яков сделал инсталляцию и крышу, а два его приятеля – электропроводку и окна, согласившись растянуть выплаты на год. Остальное я делал сам, работая с рассвета до полуночи.
Асаф появился за несколько дней до открытия сада, в конце августа. Он все сразу понял и, быстро обойдя дом, перечислил все работы, которые сделает. Сам предложил облицевать камнем фасад. Я колебался: были вещи понужнее, но Дашка уцепилась:
– Фасад нужен. Это лицо. Кто захочет отдавать своего ребенка в трущобу?
– Камень вы оплачиваете, – уточнил Асаф, – остальные материалы мои.
– Сколько будет стоить камень?
Он измерил стену рулеткой, перемножил в уме цифры и сказал:
– Тысячу двести.
– Идет. Когда начнешь?
– Сейчас. Привезу камень, завтра с утра приду с другом, вечером кончим. Кофе есть?
Мы выпили кофе. Он заторопился:
– Давай деньги. Поеду в Тайбу за камнем.
Тайба – арабский городок, до него – минут двадцать. Надо было заехать за деньгами в банк. Когда я припарковался, Асаф сказал:
– Возьми тысячу шестьсот.
– Мы же договорились: тысячу двести.
– Я не все посчитал. Там еще внизу веранды три ряда.
– Нет, – сказал я. – Мы договорились.
– Ты не понял... – Он стал делать какие-то расчеты на листке бумаги, что-то втолковывал.
Я уперся:
– Нет.
– Ты не понял... – он начал объяснять сначала.
Это повторилось несколько раз. Наконец, мне надоело:
– Раз так, я не продаю машину. Не хочешь – до свидания.
– Порядок, – немедленно согласился он.
Ждал в машине, пока я получал деньги. Я сел за руль, и он спросил:
– Не получил?
– Почему не получил?
– Так давай, – удивленно сказал он. – Меня друг ждет, он в Тайбу едет.
Я-то думал, мы поедем на моем "фиате"! Только тут сообразил, что должен дать тысячу двести шекелей совершенно незнакомому человеку. Что было делать?
– Пиши расписку.
Он написал. Прочесть расписку на арабском языке я не мог. Показать удостоверение личности тоже не попросил: и неудобно, и все равно эти бумаги доверия не вызывают. Говорят, у каждого араба ворох таких удостоверений.
Асаф пересчитал деньги и выскочил из машины:
– Через два часа привезу камень.
Я вернулся домой и стал ждать. Прошло два часа. Я проклинал себя: надо было взять в залог удостоверение личности! Надо уметь делать такие простые вещи! Пусть у него их сотня, но это, все же, какой-то след!..
Через час приехал Яков с сыновьями. Я рассказал все, он покачал головой:
– Нельзя так! Ни с арабами, ни с евреями! Человек, которого ты не знаешь! Ни в коем случае нельзя!
Прошел еще час и – ах вы, мои хорошие, – подкатил минибус, выскочил из него Асаф. Он привез камень. Выгрузил у калитки и сел в машину.
– Завтра с другом, значит, все сделаем.
Я не стал спорить – день все равно кончался. Наутро Асаф пришел – один.
– А где друг?
– Подойдет попозже.
Друг так и не пришел. Асаф, кажется, и не ждал его. Выпив кофе, сказал, что идет за белым цементом, и исчез на полдня. Принес на плече полмешка белого цемента, спросил, где мелкий песок. Удивился, что его нет, и снова исчез. В этот день так и не вернулся. Мне эти уловки были знакомы, маляры тоже так делали: главное – нахватать побольше заказов, получить деньги на материалы, а там как получится. Наверно, он работал еще где-нибудь неподалеку и выкручивался и там, и здесь.
На следующий день Асаф пришел в семь. В калитку не зашел, хоть мы ее не запираем. Звал меня с улицы. Пил кофе и рассказывал о себе: живет в деревне под Шхемом, у него пятьдесят соток земли, большие дом и сад.
Я заметил:
– У тебя полно земли. А говорят, евреям тут места нет.
Он сморщил лоб, пытаясь понять.
– Ты хочешь купить землю на территориях? Но еврею нельзя!
– Да зачем мне она? У меня и денег нет.
– Ну да, – сказал он озадаченно.
Я понял, что попал впросак. Это издалека, до того, как приехали сюда, нам могло казаться, что на этой земле люди враждуют из-за дунамов и квадратных километров. Но дунамы-то и километры поделить было бы несложно. Их, пустых, незасеянных и незаселенных, тут вдоволь, на всех могло хватить. Не из-за них вражда.
На работу Асаф добирался полтора часа. Странно было, что после такой дороги – много километров пешком по жаре, – он еще способен был что-то делать. От еды отказался и, выпив кофе, ушел за песком. Принес его в двух двадцатилитровых ведрах из-под краски откуда-то с соседней улицы. При изящном его сложении это был большой груз – жилы выпирали под смуглой кожей, как на анатомическом муляже. Еще не начался рабочий день, а его уже водило от усталости, как пьяного. Он беспрерывно и страшно кашлял. Ира прислушалась:
– Да у него, наверно, пневмония!
Сбегала за стетоскопом, послушала...
– Вам надо провериться рентгеном.
– Потом, – сказал он. – Если есть таблетки, дай.
Она принесла антибиотик, рассказала, как принимать, он сразу проглотил две таблетки. Приготовил раствор на белом цементе и начал кладку. Я сам вызвался принести ему еду из магазина. За едой он все повторял, что просчитался и я должен ему четыреста шекелей. Я не поддавался. Подошла Дашка, он умудрился незаметно поговорить с ней и охмурил – она эти четыреста шекелей пообещала.
Вместо одного дня Асаф проковырялся четыре. Я нетребователен, но то, что он делал, не лезло ни в какие ворота, ряды шли вкривь и вкось. Асаф никогда не спорил, переделывал тут же. Дело свое знал. Хорошо работать умел, но умел и плохо, если сходило. Это меня изумляло. Мне всегда казалось, что тот, кто умеет сделать хорошо, не может работать плохо. Я сам такой. Если делаю плохо, то от неумения. Плохая работа меня мучит, и постоянные клиенты это видят и понимают: он не может работать плохо, он педант. Упрекнуть Асафа в педантизме никак было нельзя. Приходилось бросать свои дела и наблюдать за ним.
На четвертый день выработался белый цемент. Асаф ходил куда-то и вернулся ни с чем. Предложил поехать и купить. Мне надоело оставаться в дураках, и я сказал:
– Ты все время пользуешься моим материалом. Мы так не договаривались. Поехали, но за это ты оштукатуришь стенки в ванной на втором этаже.
– Нет проблем.
Оставалось работы на день. Асаф сказал:
– Завтра кончу. Справка на продажу машины есть?
– Завтра дашь мне удостоверение и получишь машину.
Рано утром Асаф принялся за работу, а я поехал за справкой. Выстоял очередь к прилавку, за которым сидела дежурная чиновница, протянул ей удостоверение Асафа.
– Ты не имеешь права продать машину арабу с территорий, – сказала она.
– Но этого не может быть! Почему?!
– Есть закон. Нельзя.
Это был удар! Я не знал, что сказать Асафу.
Он, однако, был к этому готов:
– Ты должен взять справку, что машина сломана и номер ее аннулируется. Ты продаешь ее мне на запчасти.
– Завтра попробую. Завтра ты кончишь?
– Да тут делать уже нечего.
– Мы еще на штукатурку договаривались.
– Я помню, не волнуйся.
Перед уходом он попросил пятьдесят шекелей:
– Надо же мне домой добраться.
– Пятьдесят шекелей на дорогу? У меня только двадцать.
– Давай двадцать.
На следующий день мне выдали справку. В ней стояло ивритское слово мет, мертвый. "Фиат-124" No 58-127 мертв. В русском языке это слово относится только к одушевленным предметам. Возможно, у "фиата" и была душа. Чего-чего, а души я вложил в машину много – выискивал у старьевщиков запчасти, сам поменял всю систему охлаждения.
Асаф опять не кончил работу. Он очень хотел кончить, но заходился кашлем, и руки дрожали. Он так расстроился, что не получит машину... Ира не выдержала:
– Да отдай ты ее.
– Но он же не кончил.
– Завтра кончит. Отдай.
Я вручил Асафу справку и отдал ключи: машина твоя, кончишь работу завтра.
Он удивился. Не обрадовался, не кинулся благодарить, а просто глубоко удивился. Ира приготовила ему кое-какие вещи для детей, еще что-то, нам не нужное, он погрузил все в машину и сказал:
– Отец, я тебе подарю часы. Старые, большие часы, – он показал на уровне груди, какие они большие.
Он сел за руль и покатил в сторону Бейт Лид, помахав на прощанье. Мой "фиат" кончил свою вторую жизнь, в Тулькарме пересек зеленую черту и со справкой, что он мертв, помчался навстречу жизни последней. Мы с Ирой загрустили, будто расстались с близким человеком.
Асаф исчез. Нам с Ирой было нехорошо. Даже не в незаконченной работе было дело. Он словно бы предал нас. Привязались мы к нему, что ли... Месяц спустя он появился и с порога рассказал, что возил мать в Иорданию, там ей сделали операцию на сердце.
Я решил, что он извиняется.
– Почему в Иорданию?
– В Израиле надо двадцать тысяч шекелей, а в Иордании – шесть. У меня там брат живет.
– Как машина?
– Отлично. Сто двадцать на шоссе запросто дает.
– Кофе выпьешь?
– Почему нет?
Пришла Ира. Обрадовалась, увидев Асафа, вынесла ему новую порцию вещей. Асаф медлил. Я понял, что он пришел просить денег, и ждал, когда начнет. Он начал:
– Отец...
Я отрезал:
– Нет.
Он хватал меня за руку и весело кричал:
– Ты же не знаешь, сколько я скажу! Не знаешь!
Я отворачивался, он выпалил, как что-то очень смешное: