Текст книги "Однажды в Бишкеке"
Автор книги: Аркан Карив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Самое его начало, сразу после полуночи. Я сижу на вышке в позе Наташи Ростовой, в фундаментальной позе моей юности. Сиживал я в ней на подоконнике родительского дома в Теплом Стане; коротал, случалось, ночи в окне Жидоприемника, что на Лесной улице. Я был молод тогда и не нуждался в наркотиках. Мне хватало стакана грузинского чая. Сейчас я, кажется, больше не молод и, что уж точно, – пьян. Я держу в руках трубку рации. Меня слышно в патрульных баташитах, на сторожевых вышках, в каморке старика Заха. Я пою во весь голос:
«Я в весеннем лесу пил березовый сок, с ненаглядной певуньей я в стогу ночевал… был я пьян и обдолбан, но счастья не знал…»
Да разве им, ивритянам, понять нашу русскую душу!
А у меня с собой еще есть, у меня с собой есть… бренди «три семерки» есть и травы немерено.
Я хорошо упакован. У меня вся ночь впереди.
Вот говорят, литература имеет свойство воплощаться в жизнь. Не знаю, не знаю, я всего лишь переводчик, до литературных воплощений не дорос. Однако долгую трудную жизнь я все-таки прожил и награжден сегодня наблюдать, со смесью восхищения и ужаса, как незабвенные пристебы моей юности отливаются в нерукотворные памятники самим себе.
Когда-то мы были повязаны одной горячей общей мечтой. Машка Шнитке, похожая на австралийского аборигена, говорила: «Я представляю это так. Как только уезжаю за границу, сразу превращаюсь в высоченную блондинку с в-о-о-о-т такой грудью!» Она уехала, охмурив подходящего жениха, в Африку и лопочет теперь на языке банту. В ту ночь, когда меня вызвали ухаживать за больной бабушкой, Машка изменила мне с Эйнштейном, а перед этим они, гады, выпили мой афтершейв.
Но я не об этом.
Сидели мы как-то на нашей огромной коммунальной кухне, пили водку, закусывали скудной снедью, обсуждали женщин и светлое будущее, в котором женщин будет, конечно, много больше и лучше, а главное, все они будут заграничные, и меня вдруг попутал демон правдизма. Срывая все и всяческие маски, я сказал, что мы погрязли в мечтах и иллюзиях, а жизнь проходит; что за границей нас никто не ждет, и мы ничего не умеем, кроме как убирать снег, да и то плохо. «Чем, чем, скажите, мы будем там зарабатывать себе на жизнь? – ломал я с пафосом Савонаролы наш ренессансный кайф. – Придумайте – чем?» Тогда Юппи придумал музей русской жизни. Он описал его так:
«Берется, значит, наша кухня и полностью реконструируется посреди музейного зала в каком-нибудь, скажем, Лувре. Мы, значит, сидим вот как сейчас, выпиваем, закусываем и ведем вдумчивые беседы на вечные темы – о Боге, о бабах, о литературе. Экспонаты отгорожены от публики веревочкой. Можно подходить, смотреть, слушать, но руками трогать запрещается. Все посетители в бахилах, ясный хрен. По-моему, должно покатить».
И покатило. И катит до сих пор. Идеи нашего остроумного тонкого мира осуществляются в плотном с трагическими искажениями – эффект, который отец кибернетики Норберт Винер назвал «обезьянья лапа». Мы пьем, иностранцы смотрят, цокают языком, только что денег не платят и не надевают бахил. Так было и сегодня, вернее, уже вчера.
Радостно возбужденный приключениями Эйнштейн сказал, что за них нельзя не выпить. В палатке был оперативно открыт филиал музея русской жизни – походный вариант. Я думаю, с чем бы это сравнить?
А вот, представьте себе: российская казарма. Три лица кавказской национальности оживленно пьют в своем углу. То как зверь они завоют, то заржут, как идиоты. Остальным их речь слышится примерно так: бздын-бздын-бздын – командир – бздын-бздын-бздын – ебаный сержант – … – в музее русской жизни не предусмотрели переводчика.
Никого это уже не волновало. После третьей кофейной чашки бренди Эйнштейн почувствовал, что достаточно заправлен горючим для беспосадочного перелета к новым философским далям. Он вырулил на взлетную полосу и поставил турбину на разогрев.
«А по-моему, жизнь удалась! И главное, что меня дико прикалывает – в лучших традициях Голливуда!»
Юппи сказал: «Ага, Голливуд. Казахфильм сраный!»
Эйнштейну не понравилось. У него был праздник. Он полез на Юппи с тисканьем и щекотаньем, приговаривая: «Ах ты мой маленький окопный крысеныш!» Юппи молча сопел и отбивался, потом высвободился, вскочил, заорал на Эйнштейна, что он мудак, и выбежал из палатки.
– Юппи, ласточка моя! Вернись, я все прощу!.. А че это он, а? Слушай, ну так нельзя… Ну он просто не мужик!
Я спросил:
– Альбертик, объясни мне, пожалуйста, я очень давно мечтаю узнать, а что такое мужик?
– Мужик? – Эйнштейн цапнул с колченогого стула стоявшие на нем кофейные чашечки и аккуратно перенес их на раскладушку. Затем он гусарским жестом смел со стула служившую пепельницей консервную банку. А она была уже наполнена доверху. Затем Эйнштейн уселся верхом на стул. – Мужик?.. Это… – засосать стакан вина!.. разорвать на себе рубаху!.. вперить в кого-нибудь глаз!..
Я сказал: «Вообще, похоже, конечно…» Мы решили, что пришло время отправляться на поиски Юппи. Как только мы вышли из палатки, мои худшие опасения немедленно подтвердились.
Юппи лежал на земле. Глаза открыты, но выражение лица очень отрешенное. Ясно было, что это конец, что нам его никогда не поднять. Единственно, что утешало, так это то, что на земле, а не в снегу. Стоять над ним, когда он, ударившись в обидки, вот так укладывается в снег, стоять и нудить: «…ну, пожалуйста, ну я тебя очень прошу, ну будь человеком, слушай, ну кончай, ну, правда, что за дела, ну, вставай, вставай, я тебе говорю, поднимайся, слушай, сука, я тебя просто убью сейчас здесь…» – стоять и нудить так над Юппи, когда он в снегу, очень утомительно и холодно. Главное, он, гад, умеет часами лежать с рожей, как у святого Себастьяна. И бросить этого подонка совесть не позволяет.
Музей русской жизни блеснул вчера всей своей экспозицией, включая запасники. Я, например, блевал. На разрыв аорты, с кошачьей головой во рту. Возле забора, предпочитая свежий воздух. Жалко, балкона не было. В Москве у нас был балкон. Я страшно кричал. Друзьям моим это не в диковинку, мой крик раненого верблюда им даже в развлечение. Но неподготовленный контингент гарнизона был скандализирован. Офицер Цахи пообещал, что нажалуется на нас Заху. Юппи хихикал и пытался обнять кипастого Цахи за талию. А Эйнштейн совал ему в нос Библию и спрашивал: «Нет, брат, ты мне покажи, где есть такая заповедь – не пей?!»
Короче, чудно время провели.
Меня начало пробирать похмельем и холодом – ночью здесь поднимается сильный ветер. Пришлось принять меры. Я снял с крюков и закрыл все окна на башне, скрутил косяк, пыхнул, сделал изрядный глоток бренди, надел наушники и отловил ночную музыкальную программу. Точка сборки сместилась в нужную сторону. Дети! Будьте осторожны в выборе наркотиков!
Потусторонним хрипловатым голосом принцесса Ноктюрн дискутировала сама с собой на очень актуальную тему «Что лучше: лето или зима?» Сначала она склонялась к лету, но потом выдвинула веские аргументы в пользу зимы: «Я бегу за автобусом и – не потею; иду с друзьями по Дизенгофу и – не потею; ложусь с любимым в постель и – не потею… а теперь – музыка!»
Когда я буду лежать в гробу, не надо Шопена. Врубите песню «Telegraph road» группы «Dire straits» из альбома «Love over gold», и, клянусь вам, или я встану из гроба, или вообще случится конфуз. Потому что эта песня была самой длинной – 14 минут 15 секунд – на той единственной пластинке, которая составляла мою фонотеку эпохи Жидоприемника. Эта песня, а не тонкие фанерные стены, отделяла меня от остального мира и оставляла наедине с одной женщиной. Разной, но одной.
Конфуз случился со мной прямо сейчас, при жизни: я разрыдался.
Вообще-то мальчики не плачут. Это одно из тех незыблемых, как гранит, убеждений, которые с детства впились в мое сознание и до сих пор прочно сидят в нем, хотя были уже тысячу раз опровергнуты опытом. Я твердо знаю, что мальчики не плачут, что девочки гладят и стирают, что взрослые не врут, что есть надо с хлебом, что интеллигентные люди не пользуются закладками, а запоминают страницу и что если ты домогаешься женщины, то надо взять ее руку, положить на свой член, и отказать тогда будет просто выше ее сил. Музыка играла.
Слезы невольные и сладкие текли. Академик Павлов строго наблюдал сквозь пенсне. Взгляните, коллега. Презабавный феномен: слезы. А ведь раньше была слюна!
День четвертый (продолжение)Я скрутил еще косяк и стал искать, из чего бы сделать фильтр. Порылся в сумке, напоролся на Библию. Вторая страница была из довольно плотной бумаги. На ней сиял дарственный автограф идеальным почерком идеального гражданина: «Так держать! Желаю успеха!» Подпись: «ротный командир 930-го пехотного резервистского батальона капитан Шмуэль Зах». Я вырвал аккуратную полоску, свернул ее в трубочку, вытащил зубами ватную набивку и вставил картонную спираль. Снаряд с напутствием старика Заха кому хочешь снесет башню. Махмуд, поджигай! Желаю успеха!
Мирный запах синайской травы воскурился над израильским фортом.
Раз уж Библия в наших руках, посмотрим, что пишут.
Когда пяти лет я учился читать, то сначала выучил наизусть целую страницу в книге «Буратино». Я умел читать только ее. Куда ни приду, сразу раскрываю своего «Буратино» на любимой странице и прилежно читаю. В Библии у меня тоже есть страничка. Я нахожу ее без помощи закладки.
Ну что за хомэр мне попался привередливый! Маньеризм в башке. Балаган в душе. Чернокнижье в башне на вышке. Я смотрю в Библию и вижу. Я вижу! Я а́шкара[46]46
В натуре (ивр., сленг).
[Закрыть] вижу!
Поэзия… ее ищут везде. А находят… в траве…
Борис Пастернак
…Метет-метет по всей земле, во все пределы. Метет всю ночь. Утром, увязая в снегу, техник-смотритель Вера Павловна бежит с изменившимся лицом к Жидоприемнику. Проносится по комнатам. Распахивает двери. «Мальчики! Мальчики! Вставайте! Беда!» Не снимая пальто, она ставит чайник на плиту; моет под краном в холодной воде (горячей нет у нас) граненые стаканы. Три недовольные призрачные тени расходятся по трем сортирам. Вера Павловна разливает по стаканам чай. «Ой, мальчики! Не знаю, как вы и управитесь. На полметра нанесло… Ну вы уж потихоньку как-нибудь…»
Первобытные утренние люди с трудом движутся по снежной целине. Они еще несут в себе тепло простыней, запах зубной пасты и шкворчащей яичницы. Это утро – заря человечества.
Мой участок – крестный путь человечества. Особенно для стариков и детей. Злая прохожая бабка скачет в темноте по сугробам: «Безобразие! Набрали тут лимиты всякой! Работать не хотят!»
Простите, люди добрые, я немного проспал. Сейчас, докурю только, подышу на замерзшие руки и расчищу вам путь. Вот уже начинаю.
Никто не сравнится в упорстве с увлеченным работой дворником-тельцом. Светает. Веселеет.
Жирная черная «Волга» шуршит вдоль моего участка. Если видишь номер МОС, брось гранату – едет босс! Я припадаю на одно колено и выставляю лопату черенком вперед. Тра-та-та-та-та-та-та! Получите, гады, от народного мстителя! «Волга» истерически останавливается как от прямого попадания. Задние дверцы распахиваются. Два искусствоведа в черных штатских пальто бегут ко мне деловитой рысцой по расчищенному мною же тротуару. «Ребята, да вы чего! Да я пошутил! Да дворник я!» Все происходит мгновенно.
Я сижу в снегу, прислонившись спиной к стене вверенного мне дома, и плюю красным на белое. Еще мне дали под дых. Разогретому работой мне не холодно в снегу. Даже приятно. Я вытаскиваю из кармана телогрейки пачку «Астры», закуриваю. Теперь, в кабинетной практически тиши сугроба, сердце мое начинает трепыхаться обидой и злостью. О, как я ненавижу советскую власть!
Желтые полуботинки входят в кадр. Голос свыше сочувственно интересуется:
– Еврей?
После всего пережитого я такой крутой, я такой Ван Дамм, что даже головы не подниму. Только улыбнусь разбитыми губами:
– Нет, блядь, техасский рейнджер!
Обладатель желтой обуви шелестит у себя наверху бумагами. Мне на колени опускается листок в клеточку с номером телефона. «Вам необходимо учить иврит, молодой человек. Позвоните, спросите Леву. Желаю успеха». И все. Уходит.
Я так и не взглянул наверх. Но не жалею, я ни о чем не жалею. Зачем смотреть судьбе в глаза. Лучше смотреть ей в ноги.
Есть дни, они проносятся как бег оленей. А есть такие, что длятся дольше века, много жизни умещают в себе.
В тот день в булочную рядом с нашим домом завезли рогалики по пять копеек. Я взял на тридцать копеек шесть штук и был счастлив удачей. О, моя бедная юность!
С набитым рогаликом ртом, теряя в движении тапку, хитроумный Эйнштейн колобродит по кухне. «Гляди! Может, конечно, подстава. Но вряд ли. Как говорил мой великий тезка, Господь Бог изощрен, но не злонамерен. Да и сам посуди: на фига?!» – «Что на фига?» – «На фига ты им нужен, гэбэшникам?.. Нет, стоит сходить. Точно: пошли! Поучим ядрит. Иоффе, ты с нами? Может быть, кстати, баб каких новых засмотрим. Еврейских, правда, но тоже…»
Юппи снабжается двушкой и командируется в телефон-автомат звонить Леве. Возвращается с победой: нас ждут на урок сегодня же вечером. В преддверии многообещающих встреч мы кипятим воду в большом тазу и моемся с целью. Коммуна готовится к выходу в общество.
Мы долго едем в метро, а потом еще дольше отмораживаем конечности в поисках нужного дома среди многочисленных ему подобных. Отказник-астрофизик Лева, белозубый, со шкиперской бородой, открывает дверь. «Шалом! Проходите, пожалуйста» – «Шалом нам только снится!» – светски разминается Эйнштейн в прихожей. Ну же, ну!.. Где?.. Мы проходим в комнату. За столом сидят три немолодые Махи со школьными тетрадками. «Такой иврит нам не нужен!» – шепчет Эйнштейн мне в ухо горячечным шепотом.
«Начнем, – предлагает Лева. – Роза Александровна, прошу вас». Пожилая первоклассница с ярко накрашенными губами старательно читает по складам с отксеренной странички: «Вэ-эйн коль ха-даш та-хат ѓа-ше-меш». И нет ничего нового под солнцем. «Роза Александровна, голубушка, что с вами?» Ученица отирает непрошеную слезу. «Не знаю… простите… но это так красиво…»
День четвертый (озарение)Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
В те времена мне тоже было красиво. А сейчас страшно. Много лет прошло. И мудрый царь, похоже, не шутил: все меньше нового остается под моим солнцем.
Я вот только думаю, он когда это написал? Наверное, все-таки не раньше, чем отлюбил семьсот жен, триста наложниц и девиц без числа. На пятисотой жене Соломон Давыдович, скорее всего, еще не потерял надежды… А, может… Ну, да! Ну, конечно! Точно! Ура! Ребята, я проник в смысл Экклезиаста! Смысл такой: пока не перелюбишь семьсот жен, триста наложниц и девиц без числа, как честный человек, ты не имеешь права утверждать, что нет ничего нового под солнцем!
Почти без чувств, но с кайфом я растянулся на матраце, выкурил полсигареты и заснул.
День четвертый (пробуждение)Меня разбудили не слова, а музыка слов. Точно с такой интонацией праведного ужаса возопила учительница, застукавшая меня с бабушкиным биноклем, направленным в окно девчачьей раздевалки. Очнувшись, я перевел и понял, что и слова – те же самые.
– Так вот чем ты здесь занимаешься!
Надо мной стоял в полный рост капитан Шмуэль Зах. Я приподнялся на локте, дико и пьяно еще озираясь вокруг, и ворчливо спросил:
– А который вообще час, Шмулик-сан?
Сначала он задохнулся от злости. Потом я услышал, как учащенное нервное дыхание со свистом вырывается из породистых ноздрей. Скрипнули зубы, и капитан Зах загарцевал во всем великолепии искренности гражданского пафоса.
Он говорил, и мне становилось все хуже. Каждая фраза закручивала тошнотворным дежавю голову, выдавливала глаза. Музыкальный подшерсток моей жизни обнажился и встал дыбом. Воспитательницы детского сада, учителя, родители, прохожие доброхоты, начальники, командиры, друзья, друзья родителей, женщины – все те, кто желал мне добра и чьих надежд я не оправдал, окружили меня кольцом и отпевали заживо.
– Ну что же, Зильбер, – подвел итоги капитан Зах. – Пойдешь под трибунал. Сразу после Песаха. Я сам буду тебя судить. А пока…
Я не смог дослушать, что будет пока. Непреодолимая сила толкнула к краю башни, и душераздирающий вопль смертельно раненного верблюда разорвал ночную тишину. Когда я обернулся, Шмулика на вышке не было.
День четвертый (утро)«Не, не посадит. Забздит. По такой фигне милуимника сажать?! Да у него людей не останется! Подумаешь, нажрался и заснул! Садирника посадили бы, это точно, согласен. Но мы же старые, больные люди, все ж это понимают. Я, например, вчера седой волос у себя на лобке обнаружил…»
После упорного ковыряния Эйнштейну удалось, наконец, открыть две бутылки пива одну об другую. Крышечки, отскочив, ударили в брезент палатки и попадали на землю. Пена зазывно растеклась по горлышкам.
– Ну, как говорится, с наступающим тебя праздником Песах! А также всех христианских младенцев!
Мы задвигали кадыками.
– О-о, хорошо! A-а, хорошо! И боль, что скворчонком стучала в виске, стихает, сука, стихает… Не, я тебе говорю: не посадит! Даст неделю условно, и разойдетесь как интеллигентные люди.
– Свежая газета! Свежая газета! А вот кому «Последние известия»! Праздничный выпуск. Специальное литературное приложение! Читайте в номере!.. Э-э-э… короче, сам почитаешь. Ой, я тоже пива очень хочу!
Юппи бросил мне на живот (а я, как догадывается проницательный читатель, лежал плашмя на раскладушке) газету и, достав из сумки бутылку пива, начал в рассеянии оглядываться вокруг в поисках, чем бы ее открыть.
– Один экземпляр привезли на весь гарнизон, волки! Чуть до драки не дошло. В шесть секунд расхватали по кускам. Хорошо хоть, что ты «Спорт» не попросил. За «Спорт» вообще бы убили… ну дайте же открывашку какую-нибудь, люди!
Я ахнул:
– Кто к нам приехал, пацаны!
– Кто? Кто к нам приехал?
– Умберто Эко! Здесь вот интервью с ним.
На свою голову я это сообщил, потому что меня тут же припахали переводить.
Не без умиления журналист рассказывал о том, как всемирно известный медиевист-семиотик сделал из него вассала. Сославшись на занятость, Эко согласился дать интервью только при условии, что журналист отвезет его в своей машине в отель на Мертвом море, где проходил симпозиум. По дороге как раз и побеседуют. Они тронулись в путь. Журналист крутил руль по серпантину. Эко курил сигарету за сигаретой. Его мучила совесть. Чем бы он ни занимался, его мучает совесть за то, что он занимается этим, а не другим. Известность давит ужасно. Он, например, не может спуститься утром в киоск и купить «Плейбой», ведь об этом немедленно станет известно прессе…
– Давайте пособим профессору, – предложил Эйнштейн. – Отправим ему эротических изданий по почте. «От анонимных доброжелателей». Как думаете, мужики, «Кавалер» сойдет?
С особой похмельной ясностью я представил себе, как автор «Маятника Фуко» открывает почтальону дверь, расписывается за нашу посылочку, растерянно листает жалкую порнуху с вкраплениями русского текста… нет, никогда не врубиться болонскому мудрецу во всю эту семантику!
Пиво, однако, возымело действие, и очи мои смежились.
День четвертый (продолжение)Колониальная форма больше всего идет аборигенам. Я это отметил еще в детстве, когда смотрел фильмы про индейцев. Американский индеец в форме федералов выглядел в сто раз круче, чем белый. Вот и бедуинский следопыт в форме Армии обороны Израиля смотрится куда интереснее, чем еврей. Моему сердцу так же чрезвычайно мила эмблема этого рода войск: на плечевой нашивке у следопытов изображен крылатый верблюд. Разлепив глаза, я аккурат в него и уперся. На Юппиной койке лежал почему-то бедуинский следопыт. В руках он держал раскрытый «Кавалер».
Почувствовав мой взгляд, следопыт смутился, закашлялся, кивнул на журнал и робко спросил:
– Ничего, что я без спроса?.. Можно?
– Да сколько хочешь, друг! На здоровье!
– Спасибо, друг!.. – Следопыт протянул мне большую черную ладонь: – Мухаммед!
– Мартын!
Со стороны рукопожатие напоминало агитационный плакат, призывающий к дружбе народов. Я поспешил внести в нее дополнительную лепту:
– Как будет по-арабски подарок?
– Ѓадие.
Я залез в сумку, вытащил оттуда стопку «Кавалеров» и отдал их Мухаммеду:
– Держи! Это – ѓадие! От меня и от моих друзей!
Мухаммед прижал руку к сердцу и произнес сдержанно, но с чувством: «Спасибо, брат!» У него были большие страшные глаза с желтоватыми белками. Мы попили кофе. Следопыт подхватил журналы и начал откланиваться. Еще раз поблагодарил за подарок. Теперь, сказал он, я желанный гость в любом шатре племени Аль-Азазме, живущего по обе стороны границы. Надо только сказать, что от Мухаммеда.
Следопыт ушел. Я улегся обратно в койку. В безнадежной духоте этого дня я хотел бы признаться, любовь моя, что, хотя я и выучил только что полезную арабскую пословицу: ид-диния зай хъяра – йом фи-идак, йом фи тизак («жизнь что огурец: сегодня в руках, а завтра в жопе») и профессионально рад новому приобретению, мне бесконечно грустно. Устал я что-то.
В юности я недоумевал и возмущался: почему Мастер заслужил не свет, а какой-то дурацкий, никому не нужный покой? Теперь-то я понимаю, что он удостоился самой высшей награды. Я корыстолюбиво прикидываю: если Мастеру дали покой, на что может рассчитывать Переводчик?
Сегодня ночью, любовь моя, я читал Библию и много думал. Я понял, что мне никогда не даст покоя одно место в тринадцатом стихе первой главы Экклезиаста:
И предал я сердце мое, чтобы исследовать и испытывать мудростию все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем.
Казалось бы, ничего особенного, да? Человек исследует природу; занятие это не из легких, тяжелое, можно сказать, занятие. Но человек не сдается, упражняется. Да только вся эта оптимистическая трагедия существует лишь в русском переводе. В оригинале занятие не тяжелое, оно откровенно плохое – инъян ра. Плохое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем!
А знаешь, что я подумал? Возьму-ка я Библию и переведу, не заглядывая ни в словари, ни в толкования, – как Бог на душу положит. Перевод назову «Моя Библия». Кое-кому идея покажется кощунственной; иудео-христианские общественники подадут на меня в суд, но я его выиграю, как выиграл в свое время Эйнштейн. Кстати…