Текст книги "Однажды в Бишкеке"
Автор книги: Аркан Карив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Аркан Карив
Романы. Малая проза
Предисловие
Аркадий Юрьевич Карабчиевский, более известный как Аркан Карив, родившийся и умерший в Москве, хотя половину жизни прожил в Израиле, был моим близким другом, от чего глупо и нечестно было бы отстраняться в попытке сделать эти строки более академичными и менее предвзятыми.
В каждой очерченной субкультуре – будь то русский интернет первых медленных модемов, московский андеграунд разваливающихся восьмидесятых или окололитературный эмиграционный круг – всегда есть человек, само присутствие которого более важно для формирования времени и среды, чем его собственные произведения и достижения. Для послевоенного Израиля таким был, например, польский нелегал Марек Хласко, автор неряшливой хроники «Красивые, двадцатилетние». Таким в нашей юности был Исраэль Малер, владелец книжного магазина в Иерусалиме, соиздатель одного из томов знаменитой парижской «Мулеты», советник и собеседник, который и познакомил меня с Арканом Каривом незадолго до своей смерти. Аркан купил в его магазине Хласко в первом русском переводе и сразу же отдал мне – потому что у него уже был этот текст, разумеется, в оригинале.
Аркан ценил таких людей и сам был таким – бездомный, бессемейный, неухоженный, полиглот, кавалер, тангеро, корреспондент, переводчик, телезвезда безрыбья, красивый, двадцатилетний и какой-то немыслимый европеец и в растрескивающемся Негеве, и в кокетничающей Москве.
Литературные пристрастия Аркана очевидны, а для его времени и образа жизни естественны: Набоков, Тынянов, Довлатов – сухой паек русского путешественника, набор обязательных поколенческих паролей и явок – Бродский, Кибиров, Пригов. Но меня никогда не покидало ощущение, что все это вынужденный багаж, который жалко и подло бросить, но которым Аркан тяготился. По-настоящему он расцветал только на смежной почве, на стыке и сломе жанров и языков. Он был прекрасным редактором, щедрым и внимательным – таким, какого, безусловно, заслужил и требовал сам, но так, к несчастью, и не обрел. Он был хорошим переводчиком, дорожил и уважал это мастерство в себе и в других настолько, что сделал переводчиком своего единственного героя – Мартына, и свой главный труд – учебник современного иврита «Слово за слово» – написал именно с этой, приглушенной интонацией спокойного высказывания и сотворчества, с тем глубоким пониманием ритма и адресата, которым владеет истинный синхронист.
Эта книжка лишь часть его небольшого, но многообразного наследия. Кроме «Слово за слово», без преувеличения давшего речь целому поколению еврейской иммиграции, и естественным образом родственного этому учебнику цикла телепередач «Иврит Катан», в книгу не вошли десятки лихо написанных статей, интервью и детективный роман «Операция „Кеннеди“» (в соавторстве с Антоном Носиком). Аркан Карив мог бы стать голосом несостоявшегося поколения, чья потерянность во времени только частично оправдана затерянностью в разваливающемся пространстве девяностых. Этот небольшой перекати-поле клан так и не выросших детей, ценивших слово больше слов, жест больше действия, идею больше идеологий, не оставил после себя больших текстов, его жанром стали путевые заметки, маргиналии, дневники. Оба романа Карива, вошедшие в эту книжку, не исключение – сквозь исповедальную хрипотцу и холодную улыбку автора, сквозь сложный, даже путаный сюжет слышится очень простое высказывание: «Мы здесь были».
Первый роман Карива «Переводчик» – двойной палимпсест: текст написан поверх набоковского «Подвига», но звучит эхом книги его отца Юрия Карабчиевского «Жизнь Александра Зильбера». Отношения с отцом, известным писателем неподцензурной Москвы, участником альманаха «Метрополь», были важнейшей частью жизни Аркана, – его эмиграцию, смену имени, творчество, смерть можно рассматривать как непрекращающийся разговор с отцом, эссе «В основном о моем отце», возможно, самое подлинное, что ироничный и сдержанный в выражении чувств Карив написал или сказал публично.
Второй роман «Однажды в Бишкеке» – трогательная проба «плутовского романа», где блестящие, порой очень смешные главы сталкиваются друг с другом в сложном композиционном эксперименте и, как нагромождение битых зеркал, отражают раздражение и опустошение героя и автора. Это хроника разочарования Мартына, вернувшегося домой в опустевший цирк, и попытка оживить рассыпающийся балаган, сжавшийся до размера азиатской кибитки. Несмотря на абсурдность рассказываемой истории, ее праздничную интонацию и даже фэнтезийную окраску, эта книга гораздо более документальна и автобиографична, чем остальные произведения Карива. Эту авантюру трудно было хорошо написать, но оказалось еще труднее прожить, и теперь невозможно поправить, отредактировать ни то, ни другое.
О человеке, покончившем с собой, важно сказать, что он был смел. Он боялся отказов и неудач, предательства, потерь, ошибок. Но он был смел лихой гусарской смелостью во всем, что касалось работы, женщин, друзей, словесности и смерти. Я видел его в ресторанной драке, перед рассерженной толпой в голодном кишлаке, смотрел на его армейские и репортерские фотоснимки, я видел его дрожащим от лихорадки, на сцене, в телевизоре и в морге – он был прекрасно смелым человеком, каким никто из нас так и не стал, конечно.
Вопреки тому, что я написал в начале, Аркан Карив не был (хотел, но не стал) современным, времени он предпочитал пространство, в географии его любви (Италия, Сербия, Австрия, Аргентина, Россия, Турция, Палестина) отчетливо проступает прекрасная эпоха, безрассудный авантюризм, позолоченные десятилетия между войн, зарождение танго. Он был человеком позавчерашним – романтичным, циничным, нежным, наглым, человеком жеста и языка, когда он уезжал в лагерь к своему сербскому тезке Аркану, он зашел подарить мне «Вазир-Мухтара», там на первой странице написано: «Еще ничего не было решено».
Демьян Кудрявцев
ПЕРЕВОДЧИК
(роман)
Pour Natalie avec tendresse
Если не я для тебя, кто для тебя?
Если я только для тебя, зачем я?
Я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность.
Пушкин
Пролог
Я проснулся, как всегда, за пять минут до запланированного взрыва будильника, обезвредил его вслепую, сунул в рот сигарету, потянулся до первого сладкого хруста и, откинувшись на подушке, вспомнил, что очень хочу писать и что сегодня – первый день милуим[1]1
Ежегодная резервистская служба (ивр.). Отсюда милуимник – солдат резервистской службы.
[Закрыть].
Часть первая
Библиотечный день
Глава I. Утро. Кофе. СборыШаркающей кавалерийской походкой в аляповатых иерусалимских декорациях вошел в русскую речь весенний месяц нисан. На самом деле это всего лишь апрель, месяц моего рождения, в который Солнце покидает пылкого придурка Овна и разливается мягким теплом по ленивому, но страстному Тельцу. Пробуждается природа, едут капелью крыши, распускаются почки.
Я сам как набухшая почка: томительные ожидания детства-отрочества-юности и клятвенные обещания молодости распирают меня изнутри; с каждым годом их становится все больше, и давят они сильнее. Однажды (в этом не может быть сомнений) я распущусь прекрасным цветком, хоть бы и пришлось для этого лопнуть.
С сигаретой в зубах и немигающим взглядом я застыл над унитазом фигурой мадам Тюссо. А в комнате звонил телефон. После шестого звонка включился ответчик и, расшаркавшись за меня в реверансах, предложил оставить сообщение после сигнала. Би-и-ип! —
– С добрым утром тебя, моя ласточка!.. Але… Але? Ласточка, дома ли ты?
Ответь… Дрыхнешь еще небось… А кто будет родину защищать?
Пушкин?.. Или, может быть, Зильбер все-таки жопу поднимет? Ась?.. Мартын!
Мартынуш! Мартынушка! Лама азавтани[2]2
Почто ты меня покинул! (ивр.).
[Закрыть], сука!
Только у русского человека с похмелья может быть такой чистый, хрупкий, искренний голос с хрустальными вибрациями космических сфер. Накануне русский человек напился, он искал общения. Потом он заснул, но в несусветный утренний час недобрая сила подняла его, мягкого и беззащитного, и поразила непокоем. А будить других русских людей было еще неприлично рано. Часа два он страдал и морщился, пытался читать, хватал гантели, пил чай, включал телевизор, залезал обратно в постель и вскакивал с нее. Наконец Господь сжалился и сказал: «Нехорошо человеку быть одному. Позвони Зильберу, он уже проснулся». Когда я снял трубку, мой друг и товарищ по оружию Альберт Эйнштейн заканчивал напевать на ответчик последний куплет песни «а для тебя, родная, есть почта полевая».
Вам, вероятно, хочется узнать, почему моего друга и товарища по оружию зовут Альберт Эйнштейн. Всем хочется. И все норовят спросить об этом самого Эйнштейна. Вопрос скучный и бестактный. Разве мог советский инженер по фамилии Эйнштейн назвать своего сына иначе? И разве мог он затем не отдать его в физматшколу? Я, признаться, уже давно не нахожу ничего удивительного в подобных сочетаниях имен и фамилий. В одном только списке членов израильской русской партии имеем трех Романов Поланских и двух Иосифов Бродских. И за пределами русского списка происходят чудесные встречи. Однажды судьба свела меня с лейтенантом Дантесом, водителем автобуса в гражданской жизни.
Эйнштейн требовал первой психологической помощи, и я ему ее оказал. Я отговорил его забивать болт на Израиль, армию его обороны и на всю эту блядскую жизнь вообще. Я сообщил ему заряд оптимизма и веры в лучшее будущее. Я высмеял его опасения подохнуть с похмелья, потому что от похмелья еще никто не умирал, разве что польский писатель Марек Хласко, который скончался у друзей в Германии, сжимая в одной руке бутылку пива, а в другой билет в Израиль, где его ждала невеста – стюардесса и красавица. Короче, я был очень заботлив и чуток. Потому что у Эйнштейна есть автомобиль «субару». А у меня нет даже прав.
Армия обороны Израиля просит, чтобы в нее приезжали пораньше. В повестке рекомендуется прибыть на базу к десяти утра. На самом деле вам будут рады и в полдень, и к ужину, и даже к отбою. Явиться слишком рано – фраернуться; слишком поздно – перегнуть палку. Я внушил Эйнштейну мысль о том, что грамотнее всего будет сдаться до наступления темноты, в романтический час между собакой и волком. До этого часа было еще далеко, и впереди вырисовывался почти нетронутый день законного безделья, который я, вслед за научными работниками, назову библиотечным.
Начался он ужасно: я в халате, не умывался еще, взял джезву, полез в шкафчик, открыл банку, а кофе-то – кончился! Если бы я был диктатором, то, для борьбы с инакомыслием, первым указом запретил бы кофе в постель. И сразу, таким образом, подорвал бы мораль проклятых инсургентов. Без этой милой блажи, невинного баловства я на мир и смотреть-то отказываюсь, а уж противостоять ему – и подавно.
«Кофе – в постель!» Может быть, это – тот единственный лозунг, за который я готов погибнуть на баррикадах. А история пусть рассудит. Разумеется, я оделся и пошел в лавку, хотя мне это было вдвойне неприятно, потому что я был там должен.
В лавке у Шимона я с фальшивой живостью поддержал разговор о футболе, затем, как бы между прочим, попросил прибавить к долгу кофе и два «ноблеса»[3]3
«Ноблес» – марка дешевых израильских сигарет.
[Закрыть] и, склюнув поживу, поспешил вон, но в дверях столкнулся нос к носу с бабой-ягой из моих детских кошмаров – старухой-процентщицей Шамаловой-Беркович. «О! – удивилась она. Потом вспомнила и обрадовалась: – О-о-о!»
Старуха жила по соседству и ссужала под шестьдесят процентов годовых. Ее квартира приводила на ум дом-музей Ленина в Горках. За массивным столом, покрытом поверх скатерти клеенкой, вы расписывали тринадцать чеков; хозяйка просила отвернуться; скрип дверцы шкапа, шорох белья и целлофана, напряженное ожидание: а не грохнется ли оттуда скелет забытого когда-то любовника? Но вот уже купюры с изображением прелестной первоклассницы ложатся на мутное и липкое плоскогорье клеенки.
В милитаристских государствах сентимент очевиден: «Бабушка, мне в армию сегодня. Может, погодите чуток?» – «Ступай, ступай, защитник, после сочтемся. Кхе-кхе». Глупая слеза заволокла выпученный глаз старой жидовки. Черная горжетка на горбу лоснилась потертостями. Сморщенные руки дрожали. Повеселевший и нахальный, я шагал певучей походкой через сквер мимо детей, снующих по фанерному кораблю с надписью «Титаник».
Дома я вновь переоделся в халат, сварил джезву непросто доставшегося кофе, поставил кассету с Файруз[4]4
Файруз – ливанская певица. И автор, и герой считают ее Эдит Пиаф Ближнего Востока.
[Закрыть], укоренился хорошенько в кресле и только было начал думать о приятном и разном, как в дверь позвонили. Разнузданным причем каким-то звонком. Собиратели цдаки[5]5
Подаяние (ивр.).
[Закрыть] на малоимущих ешиботников звонят скромнее. Кроме того, они ждут, когда им откроют, а не вваливаются в квартиру сами.
– Опять завел свою арабскую блядь! – заорал Эйнштейн с порога.
– Эта арабская блядь переживет нас с вами, пастор, – ответил я не задумываясь. Потом подумал: а ведь, действительно, переживет…
Между тем мой comrad in arms, сняв с плеча сумку, принялся вынимать из нее и выставлять на стол бутылки с пивом. Наметав шесть штук, он открыл две, жадно и без отрыва выпил одну, оставил на столе другую, а четыре непочатые снес в холодильник. Мне ничего не оставалось, как только скрутить ответным жестом косяк; пиво я терпеть не могу, но и следить в тоскливой трезвости за тем, как мой дружок будет на глазах превращаться в животное, тоже не хотелось.
Эйнштейн прикончил вторую бутылку, откинулся в кресле, и выражение лица у него сделалось, как у горца Маклейна на космическом приходе. Я же, добив косячок, почувствовал себя Винни-Пухом на воздушном шарике.
– Альбертик, мне кажется, что я – Винни-Пух. На воздушном шарике. А ты?
– Я? – Эйнштейн глубоко задумался. – Я, пожалуй, пойду посру!
И, прихватив со столика эротический журнал «Кавалер» (печатается в Перми, а продается в Израиле), ушел.
Эйнштейн ушел надолго. Я воспользуюсь его отсутствием, чтобы представиться читателям, как это принято у героев всех уважающих себя романов.
Господа, как вы, вероятно, догадались из названия, я – переводчик. В полном смысле этого слова. Я даже думал завести себе замацанный берет с вышитой золотцем буквой «П», чтобы при знакомстве натягивать его на голову. Да только невозможно ходить с буквой «П» на лбу в наше нелегкое смешливое время. Это также нелепо, как, например, кричать, где бы ты ни был: «Я – переводчик!»
Но что же я перевожу, спросит читатель. Сейчас объясню. Во времена моей бедной юности были до обидного редки, а потому особенно ценились девушки, которых рекомендовали страшным полушепотом: «Делает все!» Можно без преувеличения сказать, что я переводчик такой же редкой и ценной породы: я все перевожу. Буквально все.
Газетные статьи: «В ходе вчерашней пресс-конференции министр Натан Щаранский заявил, что превыше всего ставит интересы еврейского народа»;
учебные кинофильмы: «Семь арабских армий одновременно повели войну с только что созданным еврейским государством. Мы стояли перед выбором: погибнуть или выжить. Мы выбрали жизнь»;
книги по иудаизму: «В честь восьмидесятилетнего юбилея Давида Бен-Гуриона в 1967 году был устроен банкет в Калифорнийском университете. Один арабский студент обратился к Бен-Гуриону с вопросом: „Когда, да продлит Аллах Ваши дни, Вы предстанете перед Всевышним, как оправдаетесь Вы перед Ним за то, что прогнали арабов и присвоили себе их землю?“ Бен-Гурион ответил: „Я скажу ему: Ты сам обещал эту страну Аврааму, Исааку и Яакову четыре тысячи лет тому назад, а мы являемся их потомками, то есть наследниками“».
Один раз я получил заказ на перевод очень недурной прозы: «В те дни понятия равенства и братства уже начали утрачивать свое очарование. Однако герцог понимал их на свой манер и без малейшей предвзятости оделял любовью все классы, не делая различия между простушками и дамами благородных кровей: в постели герцога их лица озарялись совершенно одинаковой улыбкой»[6]6
Фрагмент из романа Меира Шалева «Эсав».
[Закрыть]. Но не успел я приступить к работе, как у заказчика кончились деньги.
Еще я перевожу рекламу, политические памфлеты, курсовые, семинары, конференции, пресс-релизы, научные статьи и даже полицейские протоколы, а когда к нам приехал Горбачев, я и его перевел, да так синхронно, что вырученных денег хватило на поездку в Синай. И там, в Синае, на берегу Красного моря, в бедуинском бамбуковом вигваме я осуществил свою старинную мечту… Но —
– чу! Забурлила ниагара[7]7
Разговорное название сливного бачка (ивр.).
[Закрыть]. Захлопали двери. Выше стропила, плотники! Вернулся Эйнштейн. «Собирайся! – гаркнул, помолодевший, пружинистый и грозный. – Мне надо проведать мой бизнес. Пожрем в городе и прямо оттуда рванем на Беэр-Шеву!»
Эйнштейну понравилось, и он стал принимать фехтовальные позы и делать туше: «На Беэр-Шеву!»
Я напомнил, что мы еще должны забрать Юппи.
– Заберем, не ссы! Собирайся давай. А то не успеем… Дык!.. На Беэр-Шеву!
О, как я ненавижу сборы! С беспощадным реализмом они обнажают мою полную бытовую несостоятельность. Носков оказывается недопустимо мало, а те что есть – дырявые или грязные. Армейские ботинки протерлись до картонной белизны, и нет гуталина, чтобы замазать позорище. Кончилась пена для бритья, дезодорант на исходе. У дорожной сумки сломана молния. Я думал, что я денди и плейбой, а присмотреться, так – просто засранец.
Покидав в сумку, что бог послал из белья и предметов личной гигиены, я стал укладывать самое дорогое и, совершенно, между прочим, необходимое для успешного прохождения службы: газовый примус, кофейные чашечки, пакетик с травой, кассеты с музыкой, уокмен, «Арабский язык, часть первая, для начинающих», а книг брать не стал, потому что серьезные в армии все равно читать не станешь, а детективов Юппи запасет на всех. С криком «На Беэр-Шеву!» подскочил Эйнштейн и впихнул сверху пачку «Кавалеров».
– На фига?!
– Чтоб читать, жлоб!
Зильбер тогда еще не знал, да и не мог знать, какую необыкновенную роль предстоит сыграть этим журналам в его судьбе.
Глава II. Экскурсия. Старый город. ЗнакомствоВесенний месяц нисан отмечен народной мудростью, как месяц ненадежный, дурной, переменчивый. Над робеющим ранимым солнцем глумятся оборванные юркие облака. Ветерок дует с подтекстом. Погода стоит неверная, демисезонная. Но зато белесый зной летнего иерусалимского камня еще не вытеснил пастельную оранжевость зимы. Воздух пока еще дрожит не от жары, а от нежности. Душа полна волнующих предчувствий. Так хочется пустить кораблик по ручью! И втюриться в кого-нибудь по горло.
– А где мы будем нынче жрать, Альбертик? А? Мне манчес истерзали весь желудок.
– Не знаю. По дороге решим. Ключи мои не видел? Куда я, блин, ключи от машины свои дел?!
Я немного поклянчил у Эйнштейна дать порулить, но он сказал, чтобы я шел в жопу, пока не сдам на права. Просвещенный читатель имеет, конечно же, все основания усомниться в правдоподобности такой детали, как отсутствие в наше время водительских прав у героя – интеллектуала и израильтянина. Ну и что же? Я читал один роман, так там герой не умел даже звонить по телефону. А был, между прочим, русский филолог!
И все-таки жаль, что у меня нет прав. Столько упущенных возможностей! Я бы мог, например, открыть собственный бизнес и возить в микроавтобусе туристов. «Иерусалим Мартына Зильбера», тематическая экскурсия. Со временем она стала бы культовой, бизнес расширился; меня заменили бы профессиональные экскурсоводши – архивные девушки с чахоточным румянцем и зачесанными за уши русыми волосами. «Друзья! Попрошу минуточку внимания! Мы с вами проезжаем паб „Пророки“. Сюда Зильбер попадает сразу по прибытии в Израиль; здесь он бурно отмечает репатриацию; влюбляется в девушку своей, как ему в тот момент кажется, мечты; танцует в ее честь на стойке бара стриптиз; получает бутылкой по голове от друга девушки и приходит в себя уже в КПЗ, что на Русском подворье – мы сегодня побываем там, друзья, это недалеко, – где и встречает первый на исторической родине рассвет…»
Потом экскурсантов везли бы в Старый город. От Сионских ворот пешком под клекот гусей да петухов из-за стен армянского монастыря-коммуны, с заходом в каменный мешок под названием улица Арарат и остановкой у железных ворот с намалеванным на них масляной краской номером двенадцать. «В этом доме Зильбер проводит свою первую иерусалимскую зиму. Если нам повезет и хозяева позволят подняться наверх, вы сможете ближе ознакомиться с бытом и нравами…»
Туристам повезет едва ли. На робкий стук ворота отопрет старый армянин Ваан с ложнобиблейским лицом, которое перекосится от злобы, когда он узнает, чего от него хотят. Он затрясет зачехленным в сванскую шапочку лысым черепом, замашет худыми кулаками и зашамкает проклятьями на наждачной палестинской смеси. Сцена выйдет буйно живописной, и, что ни говори, некоторое представление о нравах туристы получат. Жаль только, что Ваан не изобразит им на своем алюминиевом английском истошное why did you bring a girl!!! чуть не сделавшее меня импотентом.
Далее в плане экскурсии значится обед в ресторане «Таверна» на улице Патриархии. Отправимся туда и мы с товарищем.
Должен сразу отметить, что в общественных местах с Эйнштейном появляться конфузливо. Он так нагло и откровенно разглядывает женщин, так неприкрыто вперивается стекляшками бериевских очков им в жопу, громко ее при этом обсуждая, что мне хочется поскорее отмежеваться и крикнуть: «Я тут ни при чем!» Женщины и без того склонны подозревать во мне грубость. Моя странная внешность вечно вводит их в заблуждение. Мне говорили, что я похож на итальянского фашиста, что мне пошло бы имя Бахыт Кенжеев, что мое место в чеченской мафии. И череп у меня лысый как коленка. Как бы там ни было, я знаю по опыту, что на первый взгляд вызываю в женщинах настороженность. А тут еще это чудовище рядом. Орет:
– Зильбер, зацени, какая птичка! Вон за тем столиком. Видишь?! С двумя старперами.
Я стыдливо поднял глаза от пепельницы.
Не знаю, о каком таком инфернальном изгибе трактовал Митя Карамазов, но для меня вся дьявольская прелесть сошлась в изгибе губ Махи обнаженной с одноименной картины Франсиско Гойи. Не следует думать, что другие изгибы Махи ускользнули от моего внимания, – я изучал их все годы отрочества, но, если говорить об инфернальности – а именно об этом свойстве изгибов у нас без дураков идет сейчас речь, – то я готов восклицать вновь и вновь, и, может быть, даже с легким стоном: «О, эти губы!..»
Так вот, стыдливо, повторяю, подняв глаза от пепельницы, я сразу узнал – по любимым губам – девушку своей мечты и поспешил предупредить Эйнштейна:
– Молчи, козел! Она – русская!
Я собирался объяснить, почему я в этом так уверен, как вдруг девушка встала (на ней был джинсовый комбинезон, а я их обожаю) и, подхватив сумочку, направилась в дамскую комнату.
– Щас проверим, – сказал Эйнштейн. – А за козла ответишь!
Ему я уже ничего не успею объяснить. Читателю же – с удовольствием! Дело в том, что два пожилых солидных господина, от чьего столика поднялась и направляется в нашу сторону девушка с губами гойевской Махи, это – профессора кафедры славистики Иерусалимского университета: лермонтовед Вайскопфф и пушкинист Шварцкопфф. И кроме как по-русски беседовать они могут разве что на церковно-славянском. Лингвистический тест, таким образом, прозвучит, по меньшей мере, неуместно.
– А у ней на шейке засос!
Девушка остановилась, посмотрела на меня, и я с готовностью изобразил на лице букет извинений. Девушка наморщила лоб:
– Co to jest «zasos»?[8]8
Что такое «засос»? (польск.).
[Закрыть]
У Эйнштейна отвисла челюсть. У меня выросли крылья. И я начал потихоньку ими хлопать, готовясь к взлету —
– Tak to pani jest polką!.. Ja też trochę mо́wiłem po polsku, ale już wszystko zapomniałem…[9]9
Так пани полька! Я тоже говорил немного по-польски, но уже все забыл (польск.).
[Закрыть]
– Но не страшно, – утешила меня незнакомка, – я говорю по-русски. По-хебрайски тоже говорю немного. Только я не знаю, что такое засос. Это как паук, так?
– Так, так! – заверещал Эйнштейн, которого, между прочим, не спрашивали. – Девушка, а как вас зовут?
– Малгоська. Для русских звучит немного смешно, я знаю…
– Нет, не смешно! – воскликнул я с жаром. – Для русских это польское имя звучит прекрасно! Даже, я бы сказал, гордо! А для израильтян вообще – атас!
– Что такое атас? – спросила, переминаясь с ноги на ногу, Малгоська.
– Так, – сказал Эйнштейн, – по-моему, мы задерживаем девушку. Кончай гнать, Зильбер… Мы с вами еще пообщаемся, надеюсь?
– Имеем надежду, что так оно будет, – закивала Малгоська и попятилась. Со дна моей души начало всплывать умиление, волоча за собой свою вечную спутницу эрекцию. Унять ее мне удалось только благодаря напряженным мысленным подсчетам: сколько шажков совершает по нёбу язык, чтобы произнести Мал-гось-ка? Я пришел к выводу, что язык совершает по нёбу всего два шажка, но уже на втором слоге упирается в зубы, чтобы повиснуть затем в полости рта вопросительным знаком.
– Ну? – заглянул мне в лицо глумливый Эйнштейн. – Судя по твоей роже, ты, кажется, встретил, наконец, девушку своего караса? Такую, которая… как там?.. – создает настроение, да?
Я взбрыкнулся:
– А что, скажешь нет?
– Ну, в общем… – лениво согласился Эйнштейн и в плохо подавленном зевке блеснул очками в направлении Вайс и Шварц копффов. – Слушай, а эти старики-разбойники, они ей кто?.. Слиха, эфшар улай леѓазмин соф-соф?[10]10
Простите, может быть, можно, наконец, заказать? (ивр.).
[Закрыть]
Я и сам очень хотел бы знать, кем приходятся моей полячке две эти еврейские головы.
Что касается пушкиниста Шварцкопффа, то он всегда был мне симпатичен хотя бы уже тем, что поразительно похож на моего одесского дядюшку, биндюжника и бонвивана. Свое филологическое призвание Шварцкопфф открыл в теме «Няня и Поэт». Еще в шестьдесят девятом году в предисловии к юбилейному изданию он писал: «В лице Арины Родионовны над колыбелью Пушкина склонилась вся крестьянская, вся народная Россия». Перебравшись на склоне лет в Израиль, Шварцкопфф влюбился в свою студентку, бросил ради нее жену и, тщательно выскребая из тайников души многолетние пласты заветного замысла, написал книгу «Спокойной ночи!». В этой книге он развенчивает легенду о святой патриархальной старушке, а затем в увлекательной и остроумной форме повествует о том, как в период Михайловской ссылки бойкая няня поставляла Пушкину дворовых девок. Заканчивается книга так: «В лице Арины Родионовны Пушкин обрел не столько источник фольклорного материала, о чем годами твердили советские пушкинисты, сколько, прежде всего, верного альковного друга. И кто может с уверенностью сказать, какая из этих двух составляющих оказала большее влияние на творчество поэта?» Студенты-слависты Иерусалимского университета считают Шварцкопффа душкой.
Что же до Вайскопффа, то это – опасный и вздорный старик. Рассказывают, что в молодости он бредил Пушкиным и мечтал посвятить жизнь исследованию темных мест дуэльной истории, но, поскольку (и это в России знает каждый школьник) Пушкин, воплощая предсказание цыганки, погиб от белой головы, научная карьера Вайскопффа была заведомо обречена. Даже твердо стоящие на марксистских позициях пушкинисты испытывали к нему мистическую брезгливость. А пушкинисты-почвенники не скрывали возмущения: «Мало им, что они Христа нашего распяли!» Не вынеся травли, Вайскопфф переквалифицировался в лермонтоведы. Но глаза его и по сей день блестят затаенной страстью. На старческом лице они наводят ужас. Студенты боятся и не любят Вайскопффа.
– Ну вот и Малгоська подтянулась, – заворковал Эйнштейн. – А кем, скажите пожалуйста, вам будут эти милые дяденьки?
– Дядя Зяма – друг моей семьи.
Итак, она – со стороны Вайскопффа.
– А дядя Зяма отпустит вас погулять?
– А я могу совсем его не спрашивать…
«Ах, какая она все-таки прелесть!» – подумал Зильбер и, перевернув украдкой страницу, попал на…
…вставную телегу: