Текст книги "Однажды в Бишкеке"
Автор книги: Аркан Карив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
В поисках справедливости
Ой, граждане, зачем вам чужая Аргентина?
Вот вам история каховского раввина.
Который жил в такой прекрасной обстановке,
В таком чудесном городе Каховке.
Фольклор
Несколько лет назад я отправился в Буэнос-Айрес. Снял заранее квартиру в районе Абасто, знаменитом тем, что там жил Карлос Гардель, знаменитый тем, что он – самый великий аргентинский певец. И хотя он погиб в авиакатастрофе в 1935 году, аргентинцы говорят про него: «С каждым днем он поет все лучше». Из аэропорта «Эсейса» я доехал до назначенного места. Времени до встречи с квартирной хозяйкой оставалось еще прилично; я сел за столик в ближайшем кафе и начал наблюдать окружающую жизнь. То, что я увидел, поразило меня. Было ощущение, что я нахожусь в районе Меа Шеарим в Иерусалиме: по улицам ходили сплошные досы; все как надо – в лапсердаках, штраймлах и пейсах, вот только говорили по-испански. Я обошел весь баррио и обнаружил еврейскую школу, синагогу, магазин сифрей кодеш, вот только супермаркет был китайский, но в Буэнос-Айресе практически все супермаркеты китайские.
Нет, в аргентинской столице живут, разумеется, не только религиозные евреи. Но всего их там разместилось 180 тыс. Для трехмиллионного города это немало. Каждый третий таксист, узнав, что я из Израиля, с удовольствием произносил что-нибудь стандартное типа «ани ло мэдабэрр иврит!» Те же, кто про иврит и этого не знал, с неподдельным интересом начинали расспрашивать, а какой там алфавит, а сколько букв и что, правда точечки и палочки вместо гласных? Другие гордо сообщали, что у них еврейка бабушка. В общем, я попал в город филосемитов.
Чтобы понять какое-нибудь явление, нужно ознакомиться с его историей. Аргентина, как известно, иммигрантская страна. Начиная с последней четверти XIX века она открыла неограниченный въезд для всех желающих, предоставляя при этом все гражданские права. Считалось, что сейчас же в страну хлынут высокообразованные специалисты из разных стран. В страну действительно хлынули, но – беднота и голота из Западной и Восточной Европы. Андалузские крестьяне, итальянские анархисты, немецкие пролетарии, евреи из черты оседлости.
Евреи, как всегда, создали массу собственных организаций, как религиозного, так и светского толка. Одна из таких организаций называлась «Варшавское общество взаимопомощи». За этим невинным названием скрывался на самом деле один из самых преступных и отвратительных картелей за всю историю еврейского народа. После того как российский посол подал жалобу, организация была переименована в «Цви мигдаль». Суть ее заключалась в том, чтобы рекрутировать молодых девушек, в основном из Восточной Европы, якобы для работы в Аргентине в качестве прислуги, а на самом деле в качестве проституток в борделях. Еврейская мафия к 20-м годам прошлого века из трех тысяч буэнос-айресовских борделей контролировала примерно две тысячи. Первыми на освоение новой страны отправлялись мужчины, и женщин в Буэнос-Айресе катастрофически не хватало. По некоторым данным, в определенный период на пятьдесят мужчин приходилась одна женщина. Этот дефицит и покрывал картель «Цви мигдаль». Способы рекрутирования молодых девушек чрезвычайно напоминали те, которые будут использовать в 1990-х русские сутенеры для заманивания русских девушек в Турцию. Это и предложения выгодной работы, и брачные аферы. Одна из таких историй ярко обрисована в фильме «Обнаженное танго».
Протесты против деятельности «Цви мигдаль» как со стороны властей, так и со стороны еврейских организаций нисколько не помогали ее закрытию, ибо картель был крепко связан коррупционными узами с полицейскими и судейскими властями. Конец картеля наступил лишь в 1939 году, когда Европа была поделена между нацистской Германией и Советским Союзом, а подводники Деница наложили плотную блокаду на движение по Атлантике.
Мы так подробно остановились на деятельности «Цви мигдаль» по двум причинам. Во-первых, об этой организации и ее деятельности аргентинцы помнят до сих пор, но это ни в коем случае не является поводом для антисемитизма. Никому в Аргентине не приходит в голову выставлять евреям счет за прошлые преступления. Кроме того, странным образом бордели начала XX века стали базой для той культуры, которая является гордостью и отличительной национальной чертой Аргентины, – танго. Там оно развивалось и процветало, пока через признание Европы (Парижа, если быть точными) не вышло в фешенебельные салоны.
Теперь перейдем непосредственно к аргентинцам еврейского происхождения. Они довольно сильно консолидированы, многие из них учились и жили в Израиле. Почти все они убежденные сионисты. Но это нисколько не мешает им оставаться истинными патриотами Аргентины. Забавно, что, когда я спросил одного аргентинца в Израиле, за кого он стал бы болеть в случае футбольного матча между Израилем и Аргентиной, он буквально схватился за голову. Для него этот вопрос был равносилен: «Кого ты больше любишь: папу или маму?»
В Буэнос-Айресе мне много раз приходилось слышать фразу: «La gente es muy tolerante aca» («Люди здесь очень терпимы»). Но как? Почему? Страна не вылезает из военных переворотов, а люди терпимы? В этом есть некая загадка. Попытаемся ее разгадать после того, как расскажем еще несколько историй.
Поначалу в Израиле отношения с аргентинцами у меня сложились не ахти. Они все были сплошь социалистами, что меня, только-только приехавшего из Советского Союза, бесило и раздражало. И только по прошествии лет, побывав в Буэнос-Айресе, я понял, что социалистом здесь является всякий приличный человек.
Вообще же, в аэропорту «Эсейса» испытываешь странные ощущения. Привычно приехав за два часа до отлета, проходишь всю процедуру за час, а дальше околачиваешь груши. Все дело в том, что ты в стране, которая не страдает ни от терроризма, ни от нелегальной иммиграции.
У аргентинцев масса комплексов по поводу собственной истории. Один из них – так называемая операция «Одесса». После поражения гитлеровской Германии правительство Аргентины, за деньги, дало на своей территории укрытие многим нацистским преступникам. В частности, Эйхману, которого израильтяне выкрали и судили, и доктору Менгеле, которого так и не нашли.
В Буэнос-Айресе я лично стал свидетелем антиизраильской демонстрации. Антиизраильской, заметим, но не антиеврейской. Причем в лучших традициях карнавала: с изображением несчастных палестинцев, замотанных в куфии, и израильских солдат в форме и с автоматами. Масса хлопушек. Но все это не означает, что аргентинскому народу не нравятся евреи. Ему не нравится израильская политика, которую он считает несправедливой. Вот: слово произнесено – справедливость.
За все время в Буэнос-Айресе я видел только одно граффити «Аргентина для аргентинцев» и десятки Justicia – «Справедливость». Аргентинцы много лет, если быть точным – начиная с 1810 года, года отделения от Испании, находятся в поисках справедливости. Им не до ксенофобии.
Кстати, старенький уже классик еврейской американской литературы Филип Рот в недавнем интервью рассказывал, какой чудовищный антисемитизм царил в США в 1920–1940-х. Ньюарк был очень еврейским местом, но сегодня там евреи больше не живут – их потеснили черные. (Впрочем, всегда кто-нибудь кого-нибудь теснит: русские пуэрториканцев на Брайтон-Бич; китайцы итальянцев на Манхэттене.)
Так вот, аргентинцы ищут справедливости – социальной справедливости. Их не интересует, откуда взялся человек и к какой национальности он принадлежит. Вся история страны – это поиск социальной справедливости. Недаром перонизм был так популярен: казалось, что социальная справедливость наконец достигнута.
Аргентинцы так заняты поисками социальной справедливости, что все другие проблемы, которые являются бичом для многих стран, отходят на второй, третий, десятый план. В фильме «Урок танго», поставленном английским режиссером Салли Поттер, есть забавный момент. Собственно, фильм о романе между самой Салли – преуспевающим режиссером и аргентинским виртуозом тангеро Пабло Вероной. Сценарий писала Салли, и она вписала туда сцену, где герои ведут экзистенциальную беседу. Красавчику Верону приходится произносить китчевую фразу: «Я – танцор. И… еврей». И крупная слеза катится по его щеке. Салли Поттер просчиталась. Потому что тот факт, что Пабло Верон – еврей, мало, если вообще, волнует как его самого, так и его соотечественников.
В Аргентине отсутствует национальный вопрос как таковой. И это и уникально, и прекрасно. В какой еще, скажите, стране, проводится День китайской культуры? А проводится он просто потому, что в Аргентине живет очень много китайских эмигрантов. И как нет в Аргентине антикитайских настроений, так нет в ней и антисемитизма. Что тут скажешь? Да здравствует Аргентина!
Разгадка Сэлинджера
Этот текст я посвящаю Ричарду Кинселлу, мальчику из романа «Над пропастью во ржи»: «Он никак не мог говорить на тему, и вечно ему кричали: „Отклоняешься от темы!“ Это было ужасно, прежде всего потому, что он был страшно нервный – понимаете, страшно нервный малый, и у него даже губы тряслись, когда его прерывали, и говорил он так, что ничего не было слышно, особенно если сидишь сзади. Но когда у него губы немножко переставали дрожать, он рассказывал интереснее всех».
Меня одолевает огромное искушение писать в жанре «Мой Сэлинджер». Рассказать, как в юности я впервые прочел его в переводе Райт-Ковалевой, а на обложке была картинка «Сын Альберта», очень, кстати, подходящая; как потом я читал его по-английски в рассыпающемся американском издании и как первый раз ко мне пришло ощущение, что я люблю и понимаю английский язык. Еще я мог бы похвастаться, что читал «Над пропастью» на пяти языках, и, кстати, иврит единственный из всех перевел название буквально: «Тафсан бе-сде а-шифун», если кому интересно. Потому что по-итальянски, например, роман называется «Молодой Холден», а по-испански и того хлеще: «Таинственный охотник».
Но я не стану писать в жанре «Мой Сэлинджер». Лучше буду отклоняться. Поотклоняюсь туда-сюда и, если повезет, сумею пролить свет на так называемую «загадку Сэлинджера». И, как заправский фокусник, снисходительно раскрывающий в конце представления секрет кунштюка, продемонстрирую широкой публике, что мастер ни в чем не перешел естественных законов бытия. Нет никакой загадки. В этом разговоре я исхожу из того, что читатель знаком с текстами, а если нет – попрошу его поскорее это сделать, как Симор просил свою глупенькую жену Мюриэль выучить немецкий и прочесть Рильке, потому что это – единственный великий поэт нашего века.
Холден Колфилд, герой главного романа Сэлинджера, разобран критикой со всех возможных ракурсов. Чаще всего в нем видят подростка-невротика, болезненно воспринимающего действительность. Пишут об этом – с той или иной степенью сочувствия – взрослые дяди и тети, которые давно уже нашли ответы на все те проклятые вопросы, которые мучают героя. Поэтому, отдавая дань его духовному поиску, они боятся признаться себе, что нашли не ответы, а компромиссы.
Дяденьки и тетеньки ставят ему различные диагнозы; некоторые даже строят предположения о его дальнейшей судьбе – говорят, что не станет Холден долго ловить детей над пропастью во ржи, потому что вскоре ему надоест и он просто уйдет. Единственный в романе «хороший» взрослый, мистер Антолини, умный, пьющий, искренне пытающийся помочь Холдену, ставит его перед былинной развилкой: «Может быть, ты дойдешь до того, что в тридцать лет станешь завсегдатаем какого-нибудь бара и будешь ненавидеть каждого, кто с виду похож на чемпиона университетской футбольной команды. А может быть, ты станешь со временем достаточно образованным и будешь ненавидеть людей, которые говорят: „Мы вроде вместе переживали…“ А может быть, ты будешь служить в какой-нибудь конторе и швырять скрепками в не угодившую тебе стенографистку…»
Но ни критики, ни мистер Антолини не желают отдавать себе отчета в том, что ни до какой взрослости Холден, конечно же, не доживет и не придется ему швырять скрепками в стенографистку. Он погибнет так же, как это случилось с Симором – героем эпоса о Глассах, покончившим с собой во время медового месяца. В мировосприятии Сэлинджера, выживают в этом мире те, кто успешно пользуется услугами психоаналитика, «который умеет приспосабливать людей к таким радостям, как телевизор, и журнал „Лайф“ по средам, и путешествие в Европу, и водородная бомба, и выбор президента, и первая страница „Таймса“, и обязанности Родительско-Учительского совета Вестпорта или Устричной гавани, и Бог знает к каким еще радостям восхитительно нормального человека».
Холден не выживет, потому что не откажется от вопросов, на которые не существует ответов. И я не про то, куда деваются утки, когда замерзает озеро в Центральном парке, – с этим вроде бы уже разобрались. Я про то, как жить, когда есть бедные и богатые; когда никак не сойтись сексу и любви; и когда – что самое страшное – несправедливость этого мира не внешняя, а заложена в тебе самом.
Другая героиня Сэлинджера, красавица и умница Фрэнни Гласс, пошла стезей а-ля Достоевский, бесконечно повторяя молитву странника «Господи, помилуй мя!» Довела себя до нервного срыва. И вот ее брат Зуи отчаянно пытается ей помочь, ведет с ней нескончаемую экзистенциальную беседу, заранее обреченную. Зуи так переживает за сестру, что лихорадочно ищет чуда. Зуи мечтает:
«Мне кажется, что где-то в закоулках нашего города должен отыскаться какой-то психоаналитик, который мог бы помочь Фрэнни. <…> Но я-то ни одного такого не знаю. Чтобы помочь Фрэнни, он должен быть совершенно не похож на других. Не знаю. Во-первых, он должен верить, что занимается психоанализом с благословения Божия. Он должен верить, что только Божией милостью он не попал под какой-нибудь дурацкий грузовик еще до того, как получил право на практику. Он должен верить, что только милостью Божией ему дарован природный ум, чтобы хоть как-то помогать своим пациентам, черт побери. Я не знаю ни одного хорошего психоаналитика, которому такое пришло бы в голову… Но только такой психоаналитик мог бы помочь Фрэнни».
Дело ясное. Ни Фрэнни, ни другим героям Сэлинджера помочь не может никто, кроме волшебника. Но волшебников не бывает. Бывают гениальные писатели.
Сейчас много спорят о наследии Сэлинджера. Говорят, он оставил массу неопубликованных рукописей. Я не верю в это. Не верю, что Джером Дэвид Сэлинджер писал без малого пятьдесят лет в стол и ничего не публиковал, имея какой-то там недоступный нашему пониманию трансцендентный замысел. Все им написанное более чем доступно нашему пониманию. Он просто сделал выбор: не убивать больше героев. Хватило нам и Симора. Ведь у литературных героев перед живыми людьми есть одно волшебное преимущество: они могут вечно оставаться молодыми. И продолжать задавать вечные вопросы…
Сэлинджер не жалел сил и адвокатов, чтобы не допустить экранизации своих произведений. Утечки все же случались. Иранский режиссер Дариуш Мехрджуи снял в 1995 году фильм «Пари», адаптировав «Фрэнни и Зуи» на родной почве. Фрэнни разгуливает в парандже, несет какую-то клишированную чушь о поэзии и так же, как ее американская героиня, все время что-то бормочет себе под нос. Мы знаем, что в оригинале это медитативная молитва русского странника «Господи, помилуй мя». Интересно, как звучит персидский вариант? «Аллах акбар»?
Но еще интереснее вот что. Если иранец снял по Сэлинджеру и ему ничего за это не было просто потому, что американские адвокаты не воспринимают Иран как часть цивилизованного мира, то взять бы вот прямо сейчас и снять «Над пропастью во ржи» в каком-нибудь Бишкеке! Можно и сериал.
Седьмой роман Меира Шалева
В современной израильской литературе Меир Шалев занимает отдельное место. Настолько отдельное, что без остальной израильской литературы можно было бы даже и обойтись. Как обходимся мы среди всех колумбийских писателей одним лишь Габриэлем Гарсиа Маркесом.
Шалева принято сравнивать с Маркесом, и действительно у них много общего: создание собственной сложной мифологии, превращение провинциального в эпическое, бытового – в магическое, упорное заклинание времени памятью. Тем не менее про Шалева нельзя сказать, что он «израильский Маркес», потому что, взобравшись на плечи гиганта, он пошел дальше, гораздо дальше. В руке он держит Танах, в зубах сжимает манок на птиц, людей, насекомых и прочую живность. Писатель-деревенщик, эрудит и умница, острослов и враль-затейник. «Я позволяю себе быть откровенным только с чужими. Им я поверяю свою самую откровенную ложь».
Все его романы написаны от первого лица. На Востоке рассказчик – это профессия, и Шалев, стремясь, чтобы все фокусы были честными, щедро делится с читателями секретами мастерства. Откуда берутся истории? Они берутся из памяти и воображения. Шалев играет с памятью – своей и чужой. В одном романе герой с детства подслушивает, собирая истории; в другом – опирается на память сестры, признаваясь: «Слова и факты протекают сквозь меня, словно медяки сквозь дырявый карман. Зачем помнить то, что можно придумать? Но запахи и картины, но вкусы и прикосновения – эти врезаны в меня, как надпись в надгробный камень».
Свой первый роман под названием «Русский роман» Шалев представил читателям в 1988 году. Ничего подобного в литературе – не только израильской, но и мировой – не случалось с момента появления «Ста лет одиночества», написанных за 21 год до этого.
Действие происходит главным образом в мошаве Нахалаль, реально существующем на карте Израиля населенном пункте, где автор, собственно, и рос. Будучи чрезвычайно благодарным читателем, я все же не стал совершать в Нахалаль паломничество. Было бы наивно питать надежду обнаружить там что-нибудь или кого-нибудь из того мира, который описан в романе. Все прототипы уже умерли, все дома перестроены, вряд ли сохранилась даже та водонапорная башня, с которой на первой странице неуловимый любовник кричал: «Я трахнул дочку Либерзона!»
Если посмотреть на «Русский роман» глазами одного из идеологических лицемеров и социалистических ханжей, которые в изрядном количестве выведены на его страницах, то Шалев написал возмутительную сатиру на первых (а заодно на вторых и третьих) еврейских поселенцев – тех самых, которые строили бараки и осушали болота. Собственно, сама фабула «Русского романа» может показаться кощунственной: дедушка рассказчика завещает похоронить себя не на кладбище, а в саду собственного дома, намереваясь таким образом отомстить деревне за нанесенную ему когда-то обиду. Месть удается на славу. Внук начинает хоронить в саду всех, кто когда-либо жил в мошаве и принадлежит к первому поколению поселенцев. Места на «Кладбище пионеров» покупают за бешеные деньги старики и старухи, которые в молодости, не выдержав непосильного труда, сбежали из Нахалаля в Тель-Авив или Америку. Деревня возмущена, но ничего не может поделать. Разбогатев, герой покидает ее. Впрочем, не только он.
Шалев заботливо следит за тем, чтобы все актеры по окончании действия покинули сцену. Кто не смылся загодя, если и выживает, то только чудом. Даже сам рассказчик часто находится в группе повышенного риска. Держа жизнь за руку, смерть свободно разгуливает по романам Шалева с первой страницы до последней, выкашивая людей, как в греческой трагедии. Чем дольше тот или иной персонаж продержался в повествовании, тем значительнее его кончина. Все по справедливости, и есть над кем лить очистительные слезы.
Есть, есть над кем! Потому что о каждом мы успели услышать такое количество историй, анекдотов и сплетен, какого не слышали о своей родной тете. Шалев, бытописатель прошлого и изобретатель новейших литературных технологий, дорисовывает героев на протяжении всей их нелегкой жизни, дополняя новыми чертами, мыслями, болью.
Метод, который изобрел Шалев, я назову, за неимением лучшего термина, «голографической литературой». Эффект достигается за счет того, что на протяжении всего неторопливого на первый взгляд повествования автор, как иголка в швейной машинке, мечется между прошлым, настоящим и future-in-the-past, и все три времени незаметно для читателя оказываются намертво сшитыми суровой нитью судьбы. Намеки, указания и предсказания того, что произойдет на странице 447 можно обнаружить на страницах 8, 17, 23 и далее вплоть до страницы 412. Откройте наугад любую из книг Шалева, прочтите с полглавы, и вы, хоть и на скорую руку, познакомитесь со всеми ее обитателями, узнаете, кто кого любит и кто кого ненавидит, что было и что будет, однако останетесь в таком же неведении относительно финала, как и читатель, подобравшийся к нему через всю толщу романа. Время у Шалева – греческое, кольцевое, держащее курс на Итаку. Но, как сказал совсем другой автор: «В наш век на Итаку ведут по этапу». Мучительный этап продолжается ровно столько, сколько нужно, чтобы рассказать все истории или ответить на почти все вопросы женщины, к которой обращено повествование. «Я кончаю, потому что я так или иначе ответил тебе на большинство твоих вопросов».
Гетеросексуальный писатель, как правило, выбирает мысленным адресатом женщину – реальную или воображаемую. Она вовсе не обязательно должна быть его возлюбленной. Роман «В доме своем в пустыне» обращен к сестре, которая сама присутствует в романе и, кроме того что поддерживает худую память рассказчика, создает вдобавок некий противовес четырем женщинам старшего поколения – бабушке, маме, черной тете и рыжей тете. В этом романе Шалев поставил один из самых дерзких своих экспериментов, приговорив героя быть взращенным пятью женщинами в доме, где нет других мужчин, кроме него самого, потому что все мужчины в их роду погибают дурацкой смертью в самом расцвете сил. Герою 52 года, он возмутительно старше покойных дедушки, отца и дядей, и бабушка, дожившая до ста одного, обещает ему, что не покинет этот мир, пока не увидит его похороны. «Когда ты уже умрешь, Рафинька?»
Еврейский юмор и самоирония – вот тот трамплин, с которого Шалев прыгнул выше Маркеса. Еврей пролез в «Любовь во время холеры», прокрался в «Сто лет одиночества». Притаранил свою Сказку Сказок и смех сквозь слезы. Интересно, если бы Габриэль Гарсиа вырос не в Колумбии, а в Израиле, что бы он написал? Впрочем, на этот вопрос есть ответ, который в переводе с идиша звучит так: «Если бы у бабушки были яйца, она была бы дедушкой».
Но кроме шуток израильские писатели располагают еще и таким мощным орудием, как Танах, идущий в одном пакете с Землей Израиля. Поколение первой алии шагало по Изреэльской долине, нажимая одной рукой на плуг и сжимая Библию другой. Про Шалева, приходящегося первой алие внуком, можно сказать то же самое, но уже в фигуральном смысле. Бабушке и дедушке Танах дал право на эту землю, внуку – право писать об этой земле на возрожденном иврите.
«У нее было твердое русское „р“, глубокие влажные „л“. Когда-то все отцы-основатели говорили так, но воздух Страны разбавил густую слюну в их ртах, приподнял их нёба и расширил горла». Все верно – разбавил и расширил, но произошло это в третьем поколении. Даже у второго слюна была еще густовата, и музыка в их языке появлялась, только когда они пели. Возрожденный иврит требовал больше игр, больше легкости, больше носителей.
Современный язык, как и общество, существует в рамках нации, и для здорового развития ему необходимы флаг, армия и флот. 29 ноября 1947 года, почти за год до рождения Шалева, Генеральная Ассамблея ООН проголосовала за создание Государства Израиль. А через несколько месяцев после того, как Меир родился, окончилась победой Война за независимость, которую называют также Войной за выживание. У иврита теперь было не только богатое славное прошлое, но и уверенный взгляд в будущее.
Что такое писатель-классик? Это писатель, которого с живым интересом будут читать следующие поколения. Шалева потомки читать, безусловно, будут, и мне даже трудно себе представить то будущее, в котором он перестанет быть востребованным. В этом будущем либо нет литературы, либо кончился спрос на истории любви, что для нас, сегодняшних, непостижимо.
Рассуждая за рамками своей прозы о современном иврите, Шалев отмечает разнообразие нажитых языком пластов, от Танаха до городского сленга. Про себя самого он утверждает, что пользуется «высоким стилем». Русского читателя такая самооценка должна приводить в некоторое замешательство, потому что он держит в руках безупречно европейский роман, написанный насыщенным и точным языком, в то время как «высокий стиль» ассоциируется с чем-то торжественным и даже пафосным. Такая разница в восприятии имеет объяснение: израильская художественная литература долго боролась за то, чтобы стать современной, и в результате разделилась на сложно-вычурную на одном краю и подростковую – на другом. Вот эта подростковая и считается современной. Ей удалось вырваться из пут тяжеловесной библейской традиции, но замены этой традиции она не нашла. Знаю, что мое мнение может показаться слишком категоричным, и все же не могу заставить себя признать А. Б. Иегошуа и Давида Гроссмана взрослыми писателями.
Шалев не только не отказался от традиции – он опирается на нее как на фундамент. Традиция не помешала, а помогла ему совершить в израильской литературе настоящий прорыв. Библейский язык, которого бегут модернисты, под его пером сбросил тяжеловесность, став легким, изящным. Читатель в романах Шалева чувствует себя комфортно.
Отношение автора к своему читателю существенно определяет весь стиль произведения. Для Шалева вопрос об отношении к читателю очень важен. Он сравнивает Филдинга с Гоголем. Филдинг от читателя дистанцируется и всячески его снобирует, как умеют снобировать только английские аристократы. Гоголь заботится о том, чтобы читателю было уютно. «Гоголь мне, конечно же, ближе», – говорит Шалев.
Израильскому классику и русской читающей публике чрезвычайно повезло с переводчиком, а вернее, с переводчиками. Рафаил Нудельман и его супруга, Алла Фурман, проделывают гигантскую скрупулезную работу, относясь к тексту не менее бережно, чем автор.
Седьмой по счету роман Шалева, «Дело было так», увидел свет совсем недавно, что, собственно, и явилось поводом поговорить о творчестве писателя. Однако новый роман к этому разговору едва ли может что-нибудь добавить. Ощущение от него такое, как если бы, сев послушать новый альбом любимой группы, вы обнаружили, что на диске – сплошные ремиксы. Седьмой роман отсылает нас к первому, и мы вновь попадаем в старый добрый Нахалаль со старыми новыми действующими лицами, перетасованными и переименованными, с перекроенными на новый лад интригой и временной перспективой.
Проза Шалева вообще отличается ровностью: как он написал в 1988-м «Русский роман», так с тех пор пишет и остальные, не опуская планки, не изменяя интонации. Но, хотя некоторые истории и кочуют у него из одного произведения в другое, Шалев еще никогда так откровенно не возвращался на старое место. Неужели у него, заявлявшего, что «факты гораздо легче изобрести, чем обнаружить», иссякла изобретательность? Только дочитав новый роман до конца (с неизменным, важно отметить, удовольствием), мы понимаем, в чем дело.
Ибо именно это и важно: быть верным правде, даже если она неверна тебе, и выкручивать ее, как следует быть, то есть не так, как выкручивают мужчины, а как выкручивают женщины, и пересказывать эту правду в своих рассказах, и хорошенько-хорошенько рассматривать эти свои рассказы против света, и еще раз, пока они не станут, как следует быть, – абсолютно прозрачными, ясными и чистыми.
Эта декларация звучит тревожно, в ней есть намек на то, что автор честно отжал правду до последней капли и подвел итог. Но отжать правду до конца невозможно, а Шалев вряд ли успокоится и перестанет рассказывать истории. Подождем, я уверен: он еще заставит нас снова развесить уши.