Текст книги "Антология Сатиры и Юмора России XX века"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 48 страниц)
(второй портрет)
Добрый товарищ
Однажды мне снился сон… А, впрочем, к чему там жеманничать: никакого сна мне не снилось. Все было наяву, а на сон писатели обыкновенно сваливают потому, что это считается щегольским литературным приемом.
Дешевый прием, по-моему.
Итак, наяву произошло вот что:
* * *
Александр Керенский сел в вагон поезда, идущего из Парижа, намереваясь проехать всего четыре станции, и заговорился – проехал гораздо дальше.
Собственно, заговаривался он и прежде, но не с такими ужасными для него последствиями, как на этот раз.
А именно: когда он заканчивал перед столпившимися любопытными пассажирами свою одиннадцатую речь о величии будущей России, поезд вдруг остановился, и в вагон ввалилась толпа пограничников…
Ошибиться было невозможно: все они были увешаны ружьями, револьверами, на груди у всех красовались красные звезды, а на звездах было написано черным по красному: «Р. С. Ф. С. Р.»…
Керенский даже икнул от неожиданности и зашатался от ужаса.
«Господи! – подумал он. – Ныне отпущаеши раба твоего… Отречемся от старого мира… Крестьянин ахнуть не успел, как на него медведь насел… Мелькнула шашка – раз и два – и покатилась голова…»
– Товарищи! – проревел чей-то радостный голос. – Никак сам Керенский?! Важного карася поймали! Волоки его к самому к Троцкому – он за его, может, тыщу пайков отсыпет на рыло!
Повели.
* * *
Сколько времени прошло и как и по каким дорогам его вели – Керенский даже долгое время спустя не мог вспомнить.
Очнулся впервые он только тогда, когда охрана, топоча ногами, ввела его в приемную и сказала:
– Подожди тута. Сичас, брат, сам Троцкий выйдет.
– «Сам Троцкий»… – вздохнул Керенский. – Интересно, как он будет мучить меня?.. Наверное, папиросками будет жечь тело и запускать под ногти деревянные лучинки… А то и просто застрелит, как собаку.
Дверь из кабинета быстро распахнулась. Керенский покосился одним глазом и увидел в одной руке Троцкого револьвер, в другой – широкий нож.
«Начнем, пожалуй», – вспомнились ему слова Ленского перед смертельной дуэлью.
Но, приглядевшись, он заметил, что не револьвер был в руке Троцкого, а портсигар, и не широкий нож в другой руке, а самого симпатичного вида безобидная коньячная бутылка.
«Сейчас ахнет бутылкой по голове», – подумал страдалец.
– Господи! Кого я вижу! Саша, голубчик!! Какими судьбами?.. Пойдем ко мне в кабинет. Вот-то нечаянная радость! А мне как раз нынче всю ночь красный попугай снился! К чему бы это, думаю. Все клювиком меня за ухом щекотал. Ну, брат, разодолжил. Рад, очень рад тебя видеть. Как живешь? Папироску можно? Сигарку? А то, может, коньячку рюмочку трахнешь с дороги? Как дела? Да ты садись, чудак, – чего стоишь? А мы тебя, брат Саша, часто с Володей и Анатолием вспоминаем! Да-а… Хорошие времена были. Помнишь, как мы с Володькой с балкона Кшесинской мантифолии разводили… Подумать только – на четыре года моложе были. А помнишь, как ты – ах-ха-ха! – гонял министра Переверзева для анархистов помещение подыскивать? Да, брат Саша, много воды утекло.
«А он, однако же, не гордый, – совсем успокоившись, подумал Керенский словами гоголевского героя. – Обо всем расспрашивает».
– Кстати, Саша! А я перед тобой в долгу.
– А что такое?
– Да за газету-то, что вы в Праге с Зензиновым выпускали… здорово поддержали, шельмецы.
Троцкий подошел к огромному железному шкафу, звякнул около него ключами и, обернувшись, спросил:
– Сколько?
– Чего сколько?
– Сколько я тебе за газетку должен?..
– Что ты, – смутился Керенский. – Мы… совершенно бесплатно.
– Да что ты?! Прямо первый раз слышу. А с нас, брат, всякий тянет, кому не лень. И «Дэйли-Геральд», и «Юманите», и всякая там рвань. Ну спасибо. Поддержал. Да у тебя чего вид такой нездоровый? Устал?
– Да с дороги, знаешь… Кхм!
– Ты береги здоровье, Саша. Оно пригодится. Хочешь, мы тебе профессора пришлем?.. Да! А ведь я тебя забыл, шельмеца, за самое главное поблагодарить!
– А что такое?
– Да за Врангеля. Если бы не твоя заграничная работишка – едва ли бы мы с ним справились. Ловко ты его угробил.
Троцкий снова подошел к тяжелому шкафу, снова мелодично звякнул ключами и обернулся:
– Сколько?
– Чего сколько?
– Да за Врангеля. Мы, брат, в долгу никогда не остаемся – всякий труд должен оплачиваться.
– Помилуй, – смутился снова Керенский. – Да я совершенно бесплатно.
– Черт вас знает, что вы за народ, – засмеялся Троцкий. – Не от мира сего. Я понимаю, если уж продавать что-нибудь – так гони за это монету, а продавать и ничего не получать – на это способны только круглые идио… идеологи! Гм… да. Вот мы тогда с Володей маханули у этого немчуры пятьдесят миллиончиков чистоганом, глазом не моргнул, каналья, – дал!
– А вы моргали? – пошутил Керенский.
– За нас, брат, другие наморгались достаточно. Да-а… Ну а мы, брат, так вот и живем, хлеб жуем. Воюем вот все. Кстати! А ведь я тебя за главное забыл поблагодарить – совсем из ума вон. Прямо, брат, ты золотой человек у нас, на руках тебя, канашку, носить бы надо!!
– За что?
– А за резолюцию об интервенции. То есть так кстати, так кстати…
И снова около кассы послышался мелодичный звон ключей:
– Сколько?
– Лева, ты меня обижаешь…
– Ну не буду, не буду. Надеюсь, ты поживешь у нас, погостишь, осмотришься?
«Это, однако же, хорошо, – подумал Керенский, – оставят они меня у себя, а я возьму и покажусь населению. Сейчас же меня подхватят на руки, устроят восстание, свергнут советы, народ выберет меня…»
– Право, поживи. Ты не бойся, мы тебе охрану дадим – сотню красных башкир…
– От кого охрану? – удивился Керенский.
– Как от кого? От населения. Я ведь ихнее настроение знаю: увидят тебя – в клочья! И пуговицы потом не отыщешь.
– Нет, лучше я назад, за границу поеду, – печально сказал Керенский.
– И то поезжай. Там ты гораздо больше пользы принесешь, чем здесь. А знаешь, что мы сделаем? Мы тебя за границу в пломбированном вагоне отошлем. Ха-ха-ха! Вот будет штука! Они тогда нас, а мы им теперь тебя. Работай, голубчик, работай, не покладая рук!! А если там понадобятся деньжата или что…
– Лева, ты меня оскорбляешь. Я разве из-за денег? Я единственно из-за чистоты партийной программы…
– Впрочем, нам один черт – из-за денег ли, из-за чистоты ли… Еще дешевле! Ну, всех тебе благ! Зензинова от меня чмокни в щечку, Лебедеву кланяйся… Эй, кто там есть! Вагон товарищу Керенскому! Да запломбируйте его покрепче, чтобы по дороге никакая дрянь его не обидела… да ковров ему положите, чтобы помягче было, да чтоб тепло ему было – угля побольше, угля-то! Ну, трогай! Эх вы, залетные!
Керенский(третий портрет)
Ряд волшебных изменений милого лица…
Однажды Александр Керенский сидел среди блестящего заграничного общества и блестяще говорил:
– Большевизм – это свирепый чугунный колосс на глиняных ногах! Подрубите ему ноги – и он рухнет. Мы, старые революционеры…
Мрачный чернобородый нахмуренный человек вдруг завозился в кресле и быстро перебил:
– Чего, чего?..
– Я говорю, что большевизм – это чугунный колосс на глинян…
– Нет, не это! А чего вы сказали: старый – чего?
– Я говорю, что я, как старый революционер…
– Это вы-то?
– Ну да, я, а то кто же?
– Послушайте… – вдруг совсем тихо, пониженным голосом и очень задушевно заговорил чернобородый. – Ну какой вы революционер? Как за копейку постоять. Разве такие революционеры бывают? Большевизм уже четвертый год, как сел на шею России – а как вы с ним боролись? Палец о палец не ударили! Только и делали, что под ногами путались – сначала у Корнилова, потом у Деникина, у Колчака, а в конце концов – у Врангеля… «Мы, старые революционеры». Эх, вы! Молчали бы лучше!
– Однако, послушайте…
– Да чего там слушать! Четыре года слушаем вас, а говорите вы и пишете так, будто чешется у меня правая нога, а вы скребете левую.
– Слушайте, я не советовал бы со мной таким тоном…
– Действительно, стану я с вами тон подбирать! Цаца какая! «Старый революционер!» Нет, брат, если ты старый революционер – так не болтайся здесь, за границей, не путайся между ногами у занятых людей, а поезжай в Россию и устраивай там революцию… А то отсюда-то, брат, легко кукиши всем сучить…
Чернобородый был тверд, резок, даже груб, но говорил он таким тоном, что нужно было или трахнуть его кулаком по темени, или покрыть еще более твердым тоном, чем тот, которым говорил он.
Керенский выбрал второе:
– И поеду!
– Куда?
– А в Россию.
– Ой, заливаешь?
– Виноват, я вас не понимаю…
– Да чего там понимать. Я тебе, Саш, скажу так… (Чернобородый перешел определенно на «ты», и голос его потемнел, сделался нежным.) Я тебе, Саша, скажу вот что: ежели ты да действительно поедешь в Россию – первым ты для меня человеком будешь!
– И поеду. А ты что думаешь? Мои рабочие, чай, заждались меня! Вот-то кому заварю. Я понимаю, что им действительно настоящий вождь нужен; а без вождя они что? Поеду! Так что-то. И когда я приеду, большевики у меня ко всем чертям полетят! Вот уж теперь я церемониться не буду… Не-ет, брат! Сам-с-усам.
– Вот это по-нашему! Люблю парня за ухватку. А я, брат, с тобой вместе поеду. Со мной не пропадешь. Когда едем? Завтра?
– Ну уж ты тоже скажешь – завтра… Вот бороду отпущу – и поедем.
– И верно. Отпусти ее, Сашенька, бог с ней. Так едем, Саша? Ай, молодца!
Расцеловались.
* * *
Керенский сидел дома и никого не принимал:
– Дома барин?
– Так точно, дома. Только они заняты.
– Чем?
– А бороду отпускают.
– Послушай, голубчик, какое же это занятие – отпускать бороду? Ведь он может со мной говорить, а борода все равно в это время будет отпускаться.
– Все вы так говорите. Не приказано принимать – значит, не приказано.
* * *
Пароход вез Керенского и его нового чернобородого друга из Константинополя в Севастополь.
Оба – Керенский и Чернобородый – стояли, опершись о борт, и разговаривали.
Разговор был несколько односторонний, так как говорил только Керенский:
– Большевизм нужно раздавить одним могучим ударом. Когда я подниму своих рабочих и вообще весь сознательный пролетариат, они должны сразу накинуться на эту зловонную стоголовую гадину и сразу отсечь все сто голов. Только один натиск – но быстрый, как молния. И все эти воры и насильники треснут, как пустой орех.
– Гм… да, – согласился Чернобородый. – А вот и Севастополь виден.
– Уже?! Скоро. Интересно, удастся нам проскочить с фальшивыми паспортами или, не дай бог, задержат? Собственно, я того мнения, что большевизм в своем чистом виде штука не плохая, и если бы его так не исказили люди, присосавшиеся…
– Какая красивая бухта, – перебил Чернобородый.
– Что бухта! Вы возьмите, какая красота некоторые тезисы учения Карла Маркса… Я понимаю, почему коммунисты считают Маркса своим Евангелием.
– Сторонись! Сходни ставят.
– Ах, уже сходни… Какое быстрое это морское дело. Я теперь понимаю, почему матросы так много сделали для Великой Русской Революции… Вообще, если буржуазия и раздавлена, то только благодаря мощной поддерж…
– Ну разговорились не вовремя! Тащите чемодан!
– Уже? Ах, какой красивый город! И какой порядок, чистота. Вот, думаю, при Врангеле тут безобразие было… Вообще, эта контрреволюция…
* * *
Ехали на север поездом.
– Какая станция? – спросил Керенский дремлющего Чернобородого.
– Мелитополь.
– Уже? Как скоро. Третий день всего едем – и уже Мелитополь. А раньше какое безобразие – чуть не 15 часов нужно было тащиться. Нет, что касается порядка и системы, то в большевизме есть хорошие семена. Конечно, я террора не одобряю… и удушение печати не одобряю… А что рабочие стали хорошо работать – это нужно коммунистам отдать должное.
* * *
Ехали, ехали.
– Какая станция?
– Харьков.
– Уже? Да ведь только двадцать первый день едем. Мальчик, какая у тебя газета? Коммунистическая? То-то. А если бы была белогвардейская, я б тебе штанишки спустил и по спине похлопал – таково больно: не торгуй белогвардейщиной! Конечно, я террора не одобряю, но с печатью, по-моему, поступлено правильно. Действительно: если меня же, правителя в моей же стране, ругают – неужто я буду молчать? Нет, товарищи, нужно войти в положение Ленина и Троцкого!!! Им тоже не сладко бремя власти. Для народа только и взвалили себе на плечи.
– Тула!
– Тьфу ты, черт! Это не товаро-пассажирский, а какой-то поезд-молния, прости господи! Второй месяц всего едем, и уже Тула. А почему так быстро? Потому что рабочий народ в страхе божьем держат. Некоторые говорят: «Террор, террор!» А что такое террор – и сами не знают. Террор, да ежели с толком применять – так это первая штука. Я не спорю, без толку не нужно… Меня, например, скажем – за что трогать? Никому я зла не делаю, советскую власть уважаю, давеча даже их во дворец Кшесинской пустил: живите, мне не жалко. Я такой человек. Я – добрый. Я знаю – коммунисты хорошие люди, тихие и хмельным не зашибают. Что это за станция, товарищ? Москва? А скажите, товарищ, как пройти на то место, где похоронены усопшие при исполнении обязанностей наши товарищи-коммунисты? Я хотел бы поклониться их святому праху.
Чернобородый почесал бороду, крякнул, сплюнул и, молча, как ошпаренный, выскочил из вагона.
Балтийский матросЖизнь и смерть Шкляренки и Бондаря
До октябрьской революции образ балтийского матроса был ясен и прозрачен, как стекло…
Вот он:
«Боцманмат с „Авроры“ Никита Шкляренко сдвинул на затылок шапку, выплюнул табачную жвачку, зашел в портовый кабак „Три якоря“, хватил одним духом полпинты рому и, ахнув могучим кулаком между лопаток своего приятеля Егора Бондаря, пустился с ним посреди кабака в пляс, оглашая воздух боевой матросской песней».
Я очень любил этот бесхитростный образ. Давно любил. Еще с тех пор, как в юности прочел незабвенный стивенсоновский «Остров сокровищ».
Я очень любил эту цельную здоровую натуру – могучего, грубоватого и добродушного матроса, сожженного солнцем тропиков, пропитанного морскими запахами, широкоплечего, немного неуклюжего на суше, покачивающегося во время ходьбы увальня.
Революция совершенно преобразила эту цельную монолитную натуру.
Началось с простого: вдруг матрос совершенно забросил свой корабль, перешел на сушу, вооружился ружьем, перепоясался пулеметной лентой и стал таскаться по всем подъездам, обыскивая и расстреливая.
В дальнейшем эволюция матроса пошла еще больше вглубь и вширь: некоторые неуклюже вскарабкались на коней и образовали совершенно неслыханную в природе «матросскую кавалерию»; кое-кто причалил к тихой пристани: устроился комиссаром в какой-нибудь Губчека; а большинство застряло в «Красном Питере» и образовало кадры новой аристократии.
Уже в 1918 году можно было видеть на улицах Петербурга эту изысканную публику, одетую в штаны до того широкие, что казалось, на ногах болтались две женских юбки; одетую в традиционные голландки, но с таким огромным декольте, на которое светские дамы никогда бы не осмелились.
Эти странные матросы были напудрены, крепко надушены; на грубых лапах виднелись явные следы безуспешного, но усиленного маникюра; на ногах – туфли с высокими каблуками и чуть ли не с лентами; на груди приколота роза.
Так вырядился и выродился честный простой русский матрос.
Ясно, что на полпути он остановиться не мог: газеты сообщали, что в столичных театрах большинство публики – декольтированные матросы, напудренные, с подведенными глазами и накрашенными губами; на руках – браслеты, на груди – бриллиантовая брошка.
О, бывший могучий Никита Шкляренко, обвеянный всеми ветрами, согретый тропическим солнцем и пропитанный морским соленым запахом, – о, Никита Шкляренко! Отсюда даже вижу весь «трэн» [48]48
Ход ( фр.train), образ жизни ( фр.train de vie).
[Закрыть]твоей нынешней столичной жизни.
Не узнать тебя, о, Никита, выпивавшего одним духом полпинты крепчайшего рому и храбро вступавшего в бой хоть с полдюжиной задиристых коллег с английского угольщика.
Вот пришел ты со своим приятелем Егором Бондарем в Александрийский театр, с наигранной светской усталостью уселись вы оба на места в ложе и тут же стали вы оба разглядывать публику: Егорка Бондарь в перламутровый дамский бинокль, ты же, о Никишка Шкляренко, в лорнет.
Сощурили вы оба подрисованные глаза, сжали пренебрежительно накрашенные губы и, почесав могучей пятерней пышное свое декольте, – покачали в такт завитыми головами:
– Публика севодни – не охти чтобы какая.
На барьере вашей ложи стоит коробка шоколаду, и вы оба, отставив могучие, кривые от бывшей возни с канатами мизинцы, то и дело запускаете руку в коробку.
– Жарко! – говорит Шкляренко, утирая напудренный лоб. – А я веер дома забыл. Ах, знаешь, кстати, какую я брошку намедни видел у одного товарища! Прямо – с блюдце! Полгруди закрывает. Я на свое колье предлагал менку – не хочет, сволочь. А што говорють, что быдто теперь у волосах диадемы уже стали носить. А что такое диадемы – я и не знаю: чи то в роде звезды, чи то, как на манер рога.
– Никишка, черт собачий, – нервно перебивает размечтавшегося друга Бондарь. – Ты опять Верой Виолетой надушился?! Головизна от него трещать начинает. Накарай меня господь – сейчас упаду в обморок.
– При чем тут моя Вера Виолета? Просто я говорил тебе – не затягивай так корсет! А ты зашпаклевался до отказу!
– Ладно там! Сотри-ка лучше с бакборта румяны: на самый глаз въехали.
– Это я спешил: понимаешь, какая теперь дрянь ажурный чулок пошел: как натянешь, так у коленки – хрясь! Напополам, к чертовой матери!
– Да… трудно теперь матросу по-настоящему одеться!.. Ни тебе кружева к панталонам, ни тебе шелковых завязок до туфлей…
* * *
Тихо плещется у горячего песчаного берега далекий-далекий зеленый океан…
С жемчужным шорохом догоняет одна волна другую и шепчет ей:
– …Однажды несколько лет тому назад, во время бури, долго носила я на своем хребте прекрасный русский корабль… Очень хотелось мне утянуть его на дно, но команда корабля сражалась с бурей, как стая львов. Что это были за молодцы! И среди них два самых могучих отчаянно-храбрых льва – во время минуты затишья я подслушала имена их – то были: матрос Егор Бондарь и боцманмат Никита Шкляренко!..
Докатилась зеленая волна до берега, разлилась кружевом по желтому горячему песку и вздохнула в последний раз:
– Где-то теперь они?
Эх, зеленая кружевная океанская волна! Не знаешь ты, матушка, какие на свете чудеса бывают…
Хочешь, расскажу?
Вот лягу грудью на песок у самого того места, где ты, обессиленная зноем, растекаешься томным ленивым веером у самых моих губ и поведаю тебе окончание этой чудесной, диковинной, по-русскому, сказки.
* * *
Шли однажды по Невскому два декольтированных матроса в лаковых туфлях – Никита Шкляренко и Егор Бондарь… Беседовали о своих неоматросских делах.
– Говорят, что теперь самое модное – какой-то файф-о-клок чертячий. А где его купить и на кое место нацепить – так никто и не знает.
И наткнулись они в этот момент на группу людей, окруживших кого-то.
– А ну расступись, шпана, – гордо сказал Егор Бондарь. – У чем тут дело?
– Мальчишка с голоду на мостовой помирает, вот тебе и дело.
Бондарь притих немного.
– Чего ж это он! Неужто есть так-таки совсем и нечего?
– Кому как, – ответил из группы едкий голос. – Которые с брошками на грудях, с лаком на лапах – те едят первый сорт. А настоящий народ шибко мрет.
– А что ж я, по-твоему, не настоящий народ? – обиделся Бондарь.
– Ты? Да ты бы в зеркало на себя поглядел. – Шкляренко обернулся на друга, поглядел на него новыми, свежими глазами и вдруг шумно расхохотался: – А ведь и верно – чучело с огорода.
– А ты себя-то видел?
Потом Шкляренко сделался серьезен.
– Скидывай брошку; отдай мальчишке! Скидывай усе. Айда на корабль – рожи мыть. Я им, сволочам, покажу ихний коммунизм! До чего довели, а? Простите, православные, а мы это усе по-новому справим!
И два друга, порывистые, темпераментные во всем – и в боях с матросами угольщика и в обсуждении диадем и файф-о-клоков – помчались, как вихрь.
* * *
Балтийский лед скован на диво. Крепок. Ему не трудно и целый полк выдержать.
А тут всего два человека.
Лежат на бескрайном ледяном поле.
Раскинулись они по-богатырски: руки, ноги в стороны, головы закинуты.
И оба голые до пояса. Это уж такой обычай матросский: при такой драке, которая должна быть последней, и голландку и тельник сбрасывают… Потом все равно не надо, а драться куда способней.
Лежат неразлучные благоприятели.
И у Никиты Шкляренко уже не румяна на щеке, а что-то потемнее и погуще.
И Бондарь украшен рубиновым знаком в том самом месте на груди, где раньше сверкала брошка.
Расплатились честно морячки и за румяна, и за брошки.
Поработали – отдыхают. Такой крепкий сон, что хоть сто склянок бей над ухом, и ухом не повернут. Потому стоят уже на другой вахте…
* * *
Волна выслушала, вздохнула и, пересчитав камушки, как старуха – четки, когда молится за близких покойников, откатилась, удовлетворенная, в океан.