Текст книги "Антология Сатиры и Юмора России XX века"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 48 страниц)
Кобра в траве
Знаменитый советский чекист и палач Феликс Дзержинский, по словам газет, очень любит детей. Он часто навещает детишек в одном из приютов, находящихся в его ведении, и всегда нянчится с малютками.
В детском приюте – ликование:
– Дядя приехал! Дядя Феликс приехал!!
– Тише, детки, не висните так на мне. Вишь, ты, пузырь, чуть кобуру не порвал. Здравствуйте, товарищ надзирательница. Ну как поживают мои сиротки?
– Как сиротки? Что вы, товарищ Дзержинский! У них у всех есть отцы и матери.
– Хе-хе. Были-с. Были да сплыли. Этого беленького как фамилия?
– Зайцев.
– Ага, помню. Это совсем свеженький сиротка. С позавчерашнего дня. Впрочем, папочка его держал себя молодцом. Не моргнул папочка. Как его зовут? Кажется, Володя? Володя! Хочешь ко мне на коленку? Покатаю, как на лошади. Вот так. Ну целуй дядю. А это что за дичок? Почему волчонком смотришь?
– Это Чубуковых сынишка. Все к маме просится.
– Это какие Чубуковы?.. Ах, помню! Она какие-то заговорщицкие письма хранила. Препикантная женщина! И с огоньком… Мой помощник хотел за ней во время допроса приволокнуться, так она, представьте, полураздетая – прыг в окно да вниз. Вдребезги! Передайте от меня сынишке шоколадку. Ну а ты, карапуз? Как твоя фамилия?
– Федя Салазкин.
– А, Салазкин! Твой папа, кажется, профессором?
– Н… не знаю. Его зовут Анатолий Львович.
– Во-во. В самую точку попал. Бойкий мальчуган и, кажется, единственный – не сиротка. Ты по воскресеньям-то дома бываешь?
– Бываю.
– А папа письма какие-нибудь получает?
– Получает.
– Что за прелестный ребенок! Так вот, Федя, когда папочка получит письмецо – ты его потихоньку в кармашек засунь, да мне его сюда и предоставь. А я уж тебе за это, как полагается: и тянучка, и яблоко, румяненькое такое, как твои щечки. Только мамочке не проболтайся насчет письмеца, ладно? Ну пойди попрыгай!.. А ты, девочка, чего плачешь?
– Папу жалко.
– Э-э… Это уже и не хорошо: плакать. Чего ж тебе папу жалко?
– Его в чека взяли.
– Экие нехорошие дяди. За что же его взяли?
– Будто он план сделал. А это и не он вовсе. К нам приходил такой офицерик, и он с папочкой…
– Постой, постой, пузырь. Какой офицерик? Ты садись ко мне на колени и расскажи толком. Как фамилия-то офицерика?..
– Какая у тебя красивая цепочка. А часики есть?
– Есть.
– Дай послушать, как тикают.
– Ну на. Ты слушай часики, а я тебя буду слушать.
– Постой, дядя Феликс! Ты знаешь, у тебя точно такие часы, как у папы. Даже вензель такой же… и буквочки. Послушай! Да это папины часы.
– Пребойкая девчонка – сразу узнала! Твой папочка мне подарил.
– Значит, он тебя любит?..
– Еще как! Руки целовал. Ну так кто же этот офицерик?
* * *
Уходя, дядя Феликс разнеженно говорил:
– Что за прелестные дети, эти сиротки! Только с ними и отдохнешь душой от житейской прозы…
ПетерсЧеловек, который убил
Есть такие классические фразы, которые будут живы и свежи и через 200, и через 500, и через 800 лет. Например:
– Побежденным народам нужно оставить только одни глаза, чтобы они могли плакать, – сказал Бисмарк.
– Государство – это я! – воскликнул Людовик XIV.
– Париж стоит мессы, – рассудил Генрих IV, меняя одно верование на другое.
Впрочем, этот король показал себя с самой выгодной стороны другим своим альтруистическим изречением:
– Я хотел бы в супе каждого из моих крестьян видеть курицу!
Мы не знаем, что хотели бы видеть в супе каждого из своих крестьян Ленин и Троцкий, но знаменитый глава чрезвычаек Петерс выразился на этот счет довольно ясно и точно, и изречение его мы считаем не менее замечательным, чем генриховское.
Именно, по сообщениям газет, когда к нему, как к главе города, явились представители ростовских-на-Дону трудящихся и заявили, что рабочие голодают, Петерс сказал:
– Это вы называете голодом?! Разве это голод, когда ваши ростовские помойные ямы битком набиты разными отбросами и остатками?! Вот в Москве, где помойные ямы совершенно пусты и чисты, будто вылизаны – вот там голод!
Итак, ростовские рабочие могут воскликнуть, как запорожские казаки:
– Есть еще порох в пороховницах! Есть еще полные помойные ямы – эти продовольственные склады Советской власти!
Почему-то фраза Петерса промелькнула в газетах совершенно незаметно: никто не остановил на ней пристального внимания.
Это несправедливо! Такие изречения не должны забываться…
Моя бы власть – да я бы всюду выпустил огромные афиши с этим изречением, высек бы его на мраморных плитах, впечатал бы его в виде отдельного листа во все детские учебники, мои глашатаи громко возвещали бы его на всех площадях и перекрестках:
– Пока в городе помойные ямы полны – почему рабочие говорят о голоде?..
* * *
Интересно, осматривал ли Г. Д. Уэллс во время своего пребывания в Москве – в числе прочих чудес советской власти – также и помойные ямы?
Если осматривал, то, наверное, пришел в восхищение:
– Вот это санитария! Вот это чистота! Да на дне этой помойной ямы можно фокстрот танцевать, будто на паркете.
– А у нас, в Англии, в помойных ямах делается черт знает что: огрызки хлеба, куски рыбы, окурки сигар, птичьи потроха, высохшие сандвичи, корки сыру! Нет, советская власть имеет большое, великое будущее, если даже в грязной, неряшливой Москве она ввела такую идеальную чистоту!
* * *
Интересно мне также, как тов. Петерс будет организовывать продовольственную помощь из помойных ям? Выдачу пайками? Но ведь пайки бывают трех или четырех категорий.
Очевидно, в первую голову будут допущены к пышному фрыштику [47]47
Завтраку ( искаж. нем.Frühstück).
[Закрыть]рабочие-коммунисты – первая категория. Когда они снимут самые сливки – селедочные головки и колбасную кожуру, – робко подойдет вторая категория, просто рабочие. Выберут картофельную шелуху и мостолыгу лошадиной ноги, а все остальное пусть доедает третья категория – буржуи и саботажники.
* * *
Если бы я был не писателем, а тюремщиком, и если бы Петерс попал ко мне в тюрьму, я устроил бы ему роскошную жизнь! Я кормил бы его до отвалу. Я бы каждый день закатывал ему обеды из семи блюд, со сладким.
Он бы у меня не голодал, ибо он сам замечательно выразился:
– Пока существуют помойные ямы – голода не может быть!
Меню бы у Петерса было такое:
Закуска: Икра из ваксы, жестянка от анчоусов, яичная скорлупа, фаршированная зубочистками обернуар.
Суп: Консоме из мыльной воды а-ля Савон с окурками, пирожки из папиросных коробок с пепельным фаршем…
Рыба: Селедочный позвоночный столб с грибками, которые на стенках.
Мясо: Фрикассе Ра-Мор, жаренное на шкаре в мышеловке.
Зелень: Все, что уже позеленело. Приготовлено а-ля масседуан.
Птица: Перо от старой дамской шляпы, соус сюпрем.
Сладкое: Шоколадные обертки, яблочная кожура, кофейная гуща.
* * *
Я не думаю, чтобы Петерс имел право отказаться от такого обеда.
Потому что, если даже такие великие люди, как Наполеон, Суворов и Петр Великий, честно ели пищу из общего котла, то какое имеют право отказаться от общего котла наши циммервальдские Наполеоны, устроившие из всей Великой России один общий котел:
Помойную яму.
Максим ГорькийХлеб в выгребной яме
У Максима Горького есть один рассказ, который заканчивается так:
– Море смеялось.
Ах, многоуважаемый, талантливый Алексей Максимыч! Что там море! Недавно вы сделали нечто такое, от чего не только море – сухая потрескавшаяся русская земля могла рассмеяться до истерики, деревья в лесу, нагибаясь к земле и держась ветками за ствол, скрипели от душившего их смеха, мелкие рыбешки в реке вздулись, полопались и поиздыхали от хохота…
Ах, как вы можете рассмешить, Алексей Максимыч!..
Если рассказать вульгарной прозой то, что сделал знаменитый пролетарский «буревестник», так вот как оно звучит:
Без малого четыре года буревестник, «ломая крылья, теряя перья» от усердия, – без малого четыре года славословил буревестник советскую власть.
Державинские хвалебные оды казались щенками перед тем огромным распухшим слоном, коего создал Максим Горький, написав ликующую, восторженную оду Ленину…
В той компании привычных каторжников и перманентных убийц, которые правят Россией, Максим Горький был своим, хорошо принятым человечком:
И в почетному углу
Было место ему…
Правда, он был только зрителем этого нескончаемого театра грабежей и убийств, но сидел он всегда в первом ряду по почетному билету и при всяком курбете лицедеев – он первый восторженно хлопал в ладошки и оглашал спертый «чрезвычайный» воздух мягким пролетарским баском:
– Браво, браво! Оч-чень мило. Я всей душой с вами, товарищи!
Он милостиво и снисходительно улыбался, когда его пылкие друзья половину интеллигенции, людей искусства и науки выгнали за границу, четверть – оптом поставили к стенке, а оставшуюся четверть, как кроликов, приготовленных для вивисекции, заперли в душные вонючие клетки, приставили к ним сторожем и «хранителем этого кроличьего музея» бывшего директора кафешантана Адольфа Родэ – все это Горький глотал даже не как горькую пилюлю, а подобно – да простят мне это сравнение – подобно той Коробочкиной свинье в «Мертвых душах», которая мимоходом съела цыпленка и сама этого не заметила.
И вот, когда несчастные ученые кролики, доведенные до этого положения на одну десятую, сотую, тысячную тем же Горьким, стали умирать от бескормицы, Горький растрогался, сердце его умягчилось и пошел он к финнам:
– Вот что, братцы… Там у нас в питомнике ученые содержатся, так того-этого… Мрут шибко! Не будет ли способия какого? Пожевать бы им чего, или из бельишка старенького, или там сапожишек. Подайте, Христа ради, знаменитым русским ученым и писателям!..
Растрогались сумрачные финны.
– Извольте, – говорят. – Мы вам дадим кой-чего для ученых, но так как все ваше начальство – воры и могут украсть для себя, то мы все собранное повезем сами.
Привезли в Дом ученых и писателей и стали делить:
– Александр Пушкин! Вам полусапожки и две банки сгущенного молока! Иван Тургенев! Получайте исподнее, фунтик сахару и четверку чаю. Выпейте за здоровье богатой и могучей Финляндии! Менделеев! Свиного сала фунт, банка какао и пиджачная тройка – совсем почти еще крепенькая!
Получили Пушкины, Лермонтовы, Менделеевы и Пироговы по сверточку, как дворницкие дети на богатой елке, и, сияющие от счастья, снова расползлись по своим клеткам.
Зашел потом Горький – тоже сияющий, – собрал всю обшарпанную компанию Гоголей, Островских и Лесгафтов и гаркнул:
– Ну что, ребята! Довольны тем, что я вам схлопотал?
– Много довольны, ваше пролетарское величество! – гаркнули в ответ полумертвые от голода ребята, прижимая к груди драгоценные сверточки.
– То-то и оно. Вы уж старайтесь, а я вас не забуду. Молочка там или фуфайку какую из сосновой шерсти – завсегда устрою.
– Благодарим покорнейше.
– А впрочем, что мне из вашей благодарности – шубу шить, что ли? Вы бы мне такой аттестатик выдали, адресок, где отписали бы, что так, мол, и так, чувствительно благодарны и не забудем по гроб жизни. А я его в рамочку да на стенку – пусть себе висит; вам написать – раз плюнуть, а мне приятно!
И вот тогда-то и появилась эта потрясающая «благодарность Максиму Горькому от имени писателей и ученых».
Писали, очевидно, голодные ученые эту благодарность, глотали соленые слезы, а сами думали:
«Черт с ним, напишем пожалостнее!.. Все-таки с Лениным за ручку здоровается и с Троцким на „ты“. Поблагодарим, а он, может, опять по полфунтика колбасы выдаст да по связке баранок – оно, глядишь, дня три еще протянуть и можно…»
Голод – не тетка. Написали очень хлестко.
– Зарубежная эмигрантская Русь неправильно оценивает благородную работу Горького. Мы стоим ближе к делу и свидетельствуем…
Бедные вы, бедные… Свидетельствуете! А свободно ли вы свидетельствуете, знаменитые ученые кролики, запертые в вонючую клетку на предмет вивисекции?
И когда писали вы – не звучала ли в ваших ушах знаменитая фраза Сквозника-Дмухановского:
– А если приедет ревизор, да будет спрашивать – всем ли довольны, то чтоб отвечали «всем довольны»… А то я другому недовольному такое неудовольствие покажу, что…
Море смеялось…
Море смеется, Горький смеется, у Ленина, по свидетельству того же Горького, «мелодичный детский смех» – а нам всем отсюда, издали – плакать хочется…
Федор ШаляпинХамелеон
Некто переводил и объяснял слово «хамелеон» так: «Хамелеон – это хам, желающий получить миллион». Не совсем грамотно. Но, в общем, верно.
* * *
Одесские газеты сообщали:
«Во время исполнения в Мариинском театре оперы „Евгений Онегин“ Ф. Шаляпин, певший Гремина, сорвал с себя офицерские погоны и бросил их в оркестр – в знак протеста против наступления белогвардейцев на Петербург».
* * *
Вот маленькая история, которая заставила меня призадуматься.
Ибо, как сказал Шекспир, «в этом безумии есть нечто методическое».
До сих пор все такие зигзаги Шаляпина объясняли просто его повышенной артистической нервностью, влиянием момента, грандиозным подъемом и невероятным напряжением нервов на одну минуту. «Сделал, мол, но сделал, как в бреду, сам еще за пять минут до этого не зная, что сделает»…
Так было объяснено неожиданное пение Ф. Шаляпиным революционной «Дубинушки» в 1905 году.
Так было объяснено неожиданное коленопреклонение на сцене Мариинского театра перед государем в 1909 году.
Так будет, вероятно, объяснено и срывание погон со своего офицерского мундира.
Нет, позвольте! Случай с погонами – и именно случай с погонами – наводит на самые категорические подозрения: не были ли все три поступка поступками, строго обдуманными и заранее тщательно выношенными, не были ли все три поступка «экспромтами, приготовленными за неделю»?..
Вот мои соображения.
Многие, вероятно, знают, что когда происходит тяжелая процедура разжалования офицера, то ее казовую, самую эффектную сторону подготовляют заранее: где-нибудь в уголку подпарывают погоны и подпиливают посредине шпагу…
Понятно, для чего это делается: карающая власть, прочтя приговор, должна быстро и эффектно сорвать с виновного погоны и бросить их на пол; должна вынуть из ножен шпагу и, ударив ею слегка о колено, далеко отбросить обе половинки в разные стороны…
Предварительные приготовления делаются именно для того, чтобы не было смешного циркового, фарсового трюка, когда уцепился человек за крепко пришитые погоны – тянет-потянет – оторвать не может. Нельзя же таскать за собою человека за погон, минут пять пыхтя и надсаживаясь, нельзя же возиться со шпагой десять минут, обливаясь потом, колотя ею о распухшее от усилий колено, наступая на нее ногой и приглашая для завершения усилий двух помощников из публики.
Шаляпин слишком хороший, учитывающий все эффекты, все театральные условности, все красивые места, актер: Шаляпин очень хорошо знает, что театральный портной, создавая мундир, создает его на десятки лет, и поэтому все части пригнаны очень крепко; портной, в свою очередь знает, что мундиру князя Гремина никогда не будет предстоять операция срывания погон; поэтому погоны пришиты на десятки лет, на совесть!
И поэтому я утверждаю, что эффектная операция срывания Шаляпиным погон не была экспромтна, не была следствием бурно налетевшего экстра-переживания…
Шаляпин никогда бы себе не позволил на сцене некрасивого пыхтения и возни с неподатливыми погонами.
Нет! В этом безумии было что-то методическое.
– Гаврила! – сказал за день до спектакля знаменитый бас своему портному. – Гаврила! Подпори на мне погоны в мундире Гремина!..
– Да зачем это вам, Федор Иваныч?
– Не твое дело, братец! Тут, брат, высокая политика, а ты – гнида! Сделай так, чтоб на честном слове держались.
* * *
Но тогда – позвольте! Тогда и экспромтная история с «Дубинушкой» подмочена; тогда и казус с коленопреклонением очень мне подозрителен: да точно ли это бурные, неожиданные, сразу налетевшие шквалы?!
Не было ли так:
1905 год. Кабинет жандармского полковника…
Курьер докладывает:
– Господин Шаляпин хотят видеть!
– А-а… Проси, проси!.. Какому счастливому событию обязан удовольствием видеть вас, Федор Иваныч?
– Да так… зашел просто поболтать, – сочным басом отвечает знаменитый певец. – Ну что, революцией все занимаетесь, крамолу ловите, хе-хе-хе?
– Да, хе-хе-хе! Приходится.
– Дело хорошее. Небось, все молодежь, все горячие головы?..
– Да… большей частью.
– Небось, все «Дубинушку» поют?
– Бывает.
– Что ж вы им за эту «Дубинушку»? Небось, в каталажку?
– Ну что вы! «Дубинушка» – дело у нас невинное… Ну сделаешь замечание, ну поставишь на вид…
– Только-то? Ну я пойду. Не буду мешать.
И в тот же день Шаляпин бодро, грозно, эффектно, с большим революционным подъемом спел «Дубинушку».
А окружающие объясняли: такая минута подошла, когда даже камни вопиют.
* * *
А в лето 1909 года позвал однажды Шаляпин своего портного, вероятно, того же самого Гаврилу, и сказал ему:
– Завтра к спектаклю нашей мне на коленки штанов, которые будут на мне, нашей изнутри по ватной подушечке. Так, чтобы на самые колени приходилось!..
– Да ведь некрасиво, Федор Иванович… Выпучиваться будет.
– А ты не рассуждай. Политика, брат, дело высокое, а ты – кто? Смерд. Илот.
* * *
Такое мое мнение, что, когда Юденич войдет в Петроград, в первом ряду восторженного населения будет стоять Шаляпин и, сверкая чудесными очами, запоет сочным басом «Трехцветный флаг» Мирона Якобсона.
– Вот тебе и Шаляпин, – благоговейно скажут в толпе. – Не выдержало русское сердце – запел экспромтом что-то очень хорошее!
А экспромт этот был задуман в тот самый день, когда Гаврила погоны подпарывал: Гаврила погоны подпарывал, а Исайка в этот самый момент по поручению своего патрона тихо пробирался через границу в зону расположения Добровольческой армии – за свеженьким экземпляром «Трехцветного флага».
* * *
Ах, широка, до чрезвычайности широка и разнообразна русская душа!
Многое может вместить в себя эта широкая русская душа…
И напоминает она мне знаменитую «плюшкинскую кучу». У Гоголя.
Помните? «Что именно находилось в кучке – решить было трудно, ибо пыли на ней было в таком изобилии, что руки всякого касавшегося становились похожими на перчатки; заметнее прочего высовывались оттуда отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога»…
Так и тут: все свалено в самом причудливом соприкосновении: царская жалованная табакерка с вензелем и короной, красная тряпка залитого кровью загрязненного флага, грамота на звание «солиста его величества», ноты «Интернационала» – и тут же заметно высовывается краешек якобсоновского «Трехцветного флага».
Мала куча – крыши нету!
Керенский(первый портрет)
Человек со спокойной совестью
Существует прекрасное русское выражение:
– Со стыда готов сквозь землю провалиться.
Так вот: я знаю господина, который должен был бы беспрерывно, перманентно проваливаться со стыда сквозь землю.
Скажем так: встретил этот господин знакомого, взглянул ему знакомый в глаза – и моментально провалился мой господин сквозь землю… Пронизал своей особой весь земной шар, вылетел на поверхность там где-нибудь, у антиподов, посмотрел ему встречный антипод в глаза – снова провалился сквозь землю мой господин и, таким образом, будь у моего господина хоть какой-нибудь стыд – он бы должен всю свою жизнь проваливаться, пронизывая собою вещество земного шара по всем направлениям…
Но нет стыда у моего господина, и никуда он ни разу не провалился; вместо этого пишет пышные статьи, иногда говорит пышные речи, живет себе на земной коре, как ни в чем не бывало, и со взглядами встречных перекрещивает свои взгляды, будто его хата совершенно с краю.
А ведь вдуматься – черт его знает, что взваливает жизнь на плечи этого человека:
Умер поэт Блок – он виноват.
Расстреляли чекисты 61 человека – ученых и писателей – он виноват.
Умерли от голода 2 миллиона русских взрослых и миллион детей – он виноват в такой мере, как если бы сам передушил всех и каждого своими руками.
Миллионы русских беженцев пухнут от голода, страдают от лишений, от унижений – он, он, он – все это сделал он.
Господи боже ты мой! Да доведись на меня такая огромная, нечеловеческая страшная ответственность, я отправился бы в знаменитый Уоллостонский парк, выбрал бы самое высокое в мире дерево, самую длинную в свете веревку, – да и повесился бы на самой верхушке, чтоб весь мир видел, как я страдаю от мук собственной совести.
А мой господин, как говорят хохлы: и байдуже!
Наверное, в тот момент, как я пишу, сидит где-нибудь в ресторанчике «Золотой Праги», кушает куриную котлетку с гарниром и, запивая ее темным, пенистым пражским пивом, не моргнув глазом, читает известия из России:
– До сих пор голод унес до трех миллионов русских. К декабрю должны умереть около десяти миллионов, а к марту, если не будет помощи извне – перемрет вся Россия. («Общее Дело». Письмо из Петербурга.)
Котлетку кушаете?
Приятного вам аппетита, Александр Федорыч! Неужели не подавитесь вашей котлеткой?
Счастливый народ – эти люди без стыда, без совести… Невинностью дышит открытое лицо, ясные глазки простодушно поглядывают на окружающих, и весь вид так и говорит:
– А что ж я? Я ничего. Вел я себя превосходно, был и главнокомандующим, и митрополитом, и если мне еще не поставили в России памятника, то это только потому, что нет пророка в отечестве своем…
Пока вы безмятежно кушаете котлетку, Александр Федорыч, позвольте мне ознакомить вас с вашим формуляром, и если хоть один прожеванный кусок застрянет в вашем горле, значит – есть еще бог в небе и совесть на земле…
* * *
Знаете ли вы, с какого момента Россия пошла к погибели? С того самого, когда вы, глава России, приехали в министерство и подали курьеру руку.
Ах, как это глупо было и, – будь вы другой человек – как бы вам должно быть сейчас мучительно стыдно! Вы тогда думали, что курьер такой же человек, как вы. Совершенно верно: такой же. И глаза на месте, и кровообращение правильное. Но руки ему подавать не следовало, потому что дальше произошло вот что: в первый день вы ему, курьеру, протянули руку, во второй день уже он с вами поздоровался первый (дескать, свой человек, чего с ним стесняться), а на третий день, когда вы сидели в кабинете за министерским столом, он без зова вошел вперевалку, уселся на край стола и, закурив цигарку, хлопнул вас по плечу:
– Ну, Сашка-канашка, что новенького?
Еще и тогда был неупущенный момент: дать ему по шее, сбросить со стола и крикнуть:
– Ты забываешься, каналья! П-шел вон! – Вы этого не сделали; наверное, хихикнули, прикурили от его папироски и ответили: – Да вот помаленьку спасаю Россию.
Ах, как стыдно! Ну на кой черт вы полезли со своим рукопожатием к курьеру? Разве он оценил? Взобрался вам же на шею, гикнул и погнал вас вскачь не туда, куда бы вам хотелось, а туда, где ему удобнее.
Не спорю, может быть, персонально этот курьер – обворожительно светский человек, но вы ведь не ему одному протянули руку для пожатия, а всей наглой, хамской части России.
Вскочил на вас хам, оседлал, как доброго скакуна, и погнал прямо на границу – встречать Ленина и Троцкого.
Не скажете ли вы, что в прибытии Ленина и Троцкого виноваты немцы? Голубчик вы мой! Да ведь они воевали с нами. Это было одно из средств войны. Так же они могли бы прислать и поезд с динамитом, с баллонами удушливого газа или с сотней бешеных собак.
А вы этих бешеных собак приняли с полковой музыкой и стали охранять так заботливо, как любящая нянька – шаловливых детей.
Ну что я могу сказать немцам? Скажу: зачем вы прислали нам такую ошеломляющую дрянь?
А они мне ответят:
– Вольно же вам, дуракам, было принимать. Мы бы на вашем месте тут же на границе их и перевешали, вроде как бывает атака удушливых газов и контратака.
А вы? Обрадовались! Товарищи, мол, приехали! «Здравствуйте, я – ваша тетя! Говорите и делайте, что хотите, у нас свобода».
И еще один момент был упущен, помните, тогда, у Кшесинской? Одна рота верных солдат – и от всей этой сволочи и запаху бы не осталось. И никто не роптал бы – так бы и присохло.
А вы вместо этого стали гонять вашего министра Переверзева на поиски новой квартиры для Ленина и Троцкого.
Александр Федорович! Какая у вас завидная натура… Ведь одно это так стыдно, будто вас всепарадно на столичной площади высекли. А вы теперь, вместо Уоллостонского парка, котлетку кушаете, как гоголевский высеченный поручик когда-то ел пирожок.
Много есть людей, у которых ужасное прошлое, но ни одного я не знаю, у кого бы было такое стыдное прошлое, как у вас. Еще, я понимаю, если бы вы за это деньги получили, но ведь бесплатно!
У вас в руках был такой козырь, как восстание, когда озверевшая толпа (я сам видел) разрывала большевиков на части – как вы ликвидировали это настроение? Вы, глава государства, запретили печатать документы, уличающие Ленина и Троцкого в получении от немцев денег! Троцкий сидит в тюрьме – вы его выпустили, Корнилов хотел спасти Россию – вы его погубили. Клялись умереть с демократией – удрали на автомобиле.
«Волю России» издаете? Куриные котлетки кушаете?
С таким-то прошлым?
Да ведь только два пути и существует: или самое высокое дерево Уоллостонского парка, или монашеский клобук, вериги и полная перемена имени и фамилии, чтобы в маленьком монастырьке не пахло и духом того человека, который так тщательно, заботливо и аккуратно погубил одну шестую часть земной суши, сгноил с голоду полтораста миллионов хорошего народу, того самого, который в марте 1917 года выдал вам авансом огромные, прекрасные векселя.
Ловко вы обошлись с этими векселями!..
Ну прощайте. Приятного вам аппетита!