Текст книги "Лиля Брик. Жизнь и судьба"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Страх от возможного превращения фикции в реальность побуждал «кремлевских мечтателей» даже всех своих ставленников подозревать в измене. Обвиненный в том, что он привлек в свое правительство меньшевиков и эсеров, что стремился к личной диктатуре и к отрыву Дальневосточной республики от РСФСР, Краснощеков в середине 1921 года был отозван в Москву. Будучи без дела, он выполнял «отдельные поручения» кремлевских начальников (одним из таких поручений была поездка с Айседорой Дункан в колонию для малолетних преступников – Краснощеков служил Айседоре и гидом, и переводчиком), охотно посещал различные культурные мероприятия, которыми была так богата зажившая нэповской жизнью столица. Тогда-то Маяковский и Познакомился с ним.
В Пушкино на дачу возвращался по вечерам из Москвы на служебном автомобиле уже обретший новый пост крупный партийный сановник. Краснощеков, которого снова облекли высоким доверием, стал к тому времени заместителем наркома финансов и членом Президиума Высшего совета народного хозяйства. Это были его официальные, публично объявленные должности. Существовала и еще одна– потайная: его назначили членом комиссии по изъятию церковных ценностей, то есть по грабежу имущества различных конфессий, прежде всего Русской православной церкви.
Комиссию возглавлял Лев Троцкий, в большинстве своем она состояла из лиц отнюдь не православного вероисповедания. Ленин повелел им всем «не высовываться», подставляя, когда в том будет нужда, «православного» члена комиссии – Михаила Калинина. Однако от особо доверенных легальные грабители не скрывали своих функций, вызывая у них вовсе не отвращение, а священный трепет и благородный восторг. Кто знает, рассказал ли Краснощеков своей новой знакомой про все свои должности. Каждого, кто – больше ли, меньше ли – привлекал ее внимание, она обычно умела разговорить...
Краснощекову исполнилось 42 года, он был молод, красив, обаятелен, хорошо образован, говорил на нескольких языках. Его одухотворенное, волевое лицо свидетельствовало о работе мысли и об уверенности в своей силе – эти качества Лиля любила больше всего. Жена его осталась в Америке, дочь Луэлла (такое американское имя дали ей при рождении) жила с отцом, и девочка сразу же привязалась к Лиле – на всю жизнь, как потом оказалось.
Только-только начавшийся роман Краснощекова и Лили был прерван ее заграничной поездкой. Никогда бы она себе не позволила этого, будь на то ее воля! Уж во всяком случае, не отсиживалась бы без дела в Берлине больше двух месяцев после возвращения из Лондона, выслушивая Осины байки и раздражаясь от картежных страстей Маяковского, который часами резался в покер.
Сразу же по возвращении в Москву угасший было роман возобновился. Краснощеков к тому времени поднялся еще на одну ступеньку служебной лестницы, став председателем созданного по его же инициативе Промышленного банка, призванного составить конкуренцию Госбанку. Вероятно, Маяковский позволил себе какую-то резкость в разговоре с Лилей – иначе трудно объяснить, за что он просил прощения.
Так или иначе, 28 декабря по ее прихоти был объявлен принудительный мораторий на их отношения. Они договорились не видеть друг друга, назначив контрольную дату следующей встречи: 28 февраля 1923 года. Лишь тогда, «проверив» за два месяца свои чувства и подвергнув ревизии свое общее прошлое, они должны были решить, как им жить дальше. Маяковский заперся у себя в Лубянском приезде, Лиля осталась в Водопьяном. Маяковский тотчас принялся за новую поэму – потом она будет названа им «Про это».
Лиля «проверяла» тем временем свои отношения сразу с двумя: с Маяковским и с Краснощековым. Верная своим принципам, новую увлеченность она ни от кого не скрывала. От Маяковского – в том числе.
ЗАРУБКИ НА СЕРДЦЕ
Только в стихах Маяковский давал чувствам полную волю – без всяких ограничений. «Запрет» на встречи все время нарушался. Маяковский дежурил под окнами Лили, которая осталась в Водопьяном, посылал ей записки и длинные письма через домработницу Аннушку, через поэта Николая Асеева, искал встреч на улицах. Лиля была непреклонна: мораторий на общение закончится в три часа дня 28 февраля, и ни одной минутой раньше! «Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, – письменно обращался к ней Маяковский, покорно соглашаясь на те мучения, которым она его подвергла, – люблю, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама знаешь».
Ничего смешного-то как раз и не было. Безграничная, не подвластная разуму любовь, многократно увеличенная его воображением и органично присущей ему склонностью к гиперболам – ив поэзии, и в жизни, – такая любовь неизбежно обрекала на страдания. Лиля – с безупречно точным расчетом, совершенно сознательно, чего и сама впоследствии никогда не отрицала, – шла на это, побуждая его столь мучительным образом приковать себя цепью к письменному столу. Муки художника (об этом говорит весь мировой опыт) сублимируются в его творчестве, в максимальной степени позволяя ему выразить себя и свои чувства. Лишь благодаря этим мукам человечество получило в дар величайшие образцы любовной лирики. Правда, мало кого «объект любви» подвергал страданиям с единственной целью: выжать из влюбленного автора поэтический шедевр.
«Любишь ли ты меня? – спрашивал Лилю Маяковский в другом письме из своего «заточения».– Для тебя, должно быть, это странный вопрос– конечно, любишь. Но любишь ли ты меня? <Ударение на слове «меня»!> Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось?
Нет. Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне <ударение на словах «ко мне»>, у тебя – вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть, даже большое), но если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь сплывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я бы хотел так любить».
Сколь бы ни была велика его любовь, она не мутила разум и не застила глаза. Маяковский ясно видел всю беспощадную реальность и точно оценивал ситуацию. Свои мысли он доверил бумаге. Но длинное письмо, где содержатся приведенные выше строки и еще много других безошибочных наблюдений, повергавших его в отчаяние, послать Лиле все равно не посмел, хотя и не уничтожил. Понимал ли, каким бесценным документом, точно отражающим его внутренний мир, его безуспешную борьбу с самим собой, оно является? Лиля нашла это письмо среди других бумаг поэта лишь после того, как тот погиб.
«Я не любила никого другого, только Володю, всегда, всегда, и когда мы были вместе, и когда наши отношения изменились, и когда он ушел из жизни. Всегда. Только его одного». Так говорила при мне Лиля Брик македонскому журналисту Георгию Василевски в июле 1967 года.
Когда поздним вечером 24 декабря 1976 года, прощаясь с Лилей, болгарский поэт Любомир Левчев благоговейно целовал висевшее на ее груди золотое кольцо с инициалами ЛЮБ, Лиля в присутствии Андрея Вознесенского и меня повторила те же слова: «Я любила только его одного. Я говорила ему, что буду так же любить его и в старости, которой он очень боялся. Мне не нужен был никто другой, никто другой...»
Думаю, есть немало людей, которые слышали от Лили те же слова. Особенно часто она повторяла их в последние годы.
«Вся драма в том, – сказал мне Василий Васильевич Катанян, чья безграничная преданность Лиле и памяти о ней ни у кого не вызывает сомнений, – что Лиля любила Брика, а не Маяковского. Возможно, старалась себя убедить в том, что любит его, но не любила».
Как разгадать эту загадку? Как разобраться в том, в чем запутались сами участники той драмы? Как проследить хронологию событий, относящихся к пресловутой «области чувств», не подверженных логике, не допускающих документального подтверждения или опровержения, не поддающихся холодному анализу биографов и историков?
Остались письма, остались противоречивые воспоминания «действующих лиц» той, многоактной, теперь уже давней, драмы, неуклонно перераставшей в трагедию. Остались пристрастные и субъективные свидетельства современников. Остались стихи.
Добровольно заточив себя в «тюрьму» – так называл Маяковский свое сидение за столом в Лубянском в течение двух месяцев (в них вошла и одинокая «встреча» Нового года, приход которого Лиля отметила в привычно веселом обществе в Водопьяном), – Маяковский писал поэму о «смертельной любви поединке». Поэму, про которую он сам сказал, что она написана «по личным мотивам». В ней прямо говорится, что, пока он ее писал, «в столе» (именно так! не– «НА столе») лежала фотография смеющейся Лили, а он писал про свою боль. Называется поэма «Про это». Маяковский обязал себя завершить работу до конца «моратория», и обязательство это он выполнил. Иначе, впрочем, и быть не могло – ведь не мог же он предстать перед Лилей с пустыми руками!
На окончательном варианте поэмы рукой Маяковского проставлена дата; 11 февраля 1923 года. Но еще пятью днями раньше Лиля писала Эльзе в Париж; «Мне в такой степени опостылели Володины: халтура, карты <...>, что я попросила его два месяца не бывать у нас и обдумать, как он дошел до жизни такой. <...> Прошло уже два месяца: он днем и ночью ходит под моими окнами, нигде не бывает и написал лирическую поэму в 1300 строк». Насчет «нигде не бывает» – это все-таки не совсем так: Маяковский за эти два месяца участвовал во многих общественных мероприятиях, посещал издательства, заключал договоры на издание своих книг. А все остальное – сущая правда. Поэма, так получается, была завершена уже в начале февраля, и Лиля об этом знала. С точностью до числа строк...
Обменявшись записками, они договорились о совместной поездке в Петроград. Билеты покупал Маяковский. Мораторий заканчивался в три часа, поезд отходил в восемь. Встретились на ступеньках вагона. Встреча эта описана множество раз. Достаточно вспомнить самое главное: как только поезд тронулся, Маяковский тут же, в коридоре, не обращая внимания на сновавших взад и вперед пассажиров, прочитал Лиле только что написанную поэму и – расплакался. «Теперь я была счастлива, – написала Лиля годы спустя в воспоминаниях. – Поэма, которую я только что услышала, не была бы написана, если б я не хотела видеть в Маяковском свой идеал и идеал человечества. Звучит, может быть, громко, но тогда это было именно так».
Конечно, Лиля была счастлива. Счастлива оттого, что новая поэма Маяковским написана и что она гениальна. Какой ценой она появилась, – этот вопрос становился уже второстепенным. Вернувшись через несколько дней в Москву, она позвонила Рите Райт: «Скорей приезжай. Володя написал гениальную вещь». Рита тотчас примчалась– и получила в дар чистую тетрадь. «Записывай все, что он скажет, – объяснила ей Лиля свой подарок.– Володечка – гений. Каждое его слово останется».
Тончайшее чутье не подвело и на этот раз. Она хорошо понимала цену его поэзии. Маяковский считал излишним хранить свои рукописи, чтобы не «заакадемичиться». Лиля умолила его подарить ей все, им написанное, прежде всего то, что связано с созданием поэмы «Про это». Так сохранились наброски к поэме и ее черновик.
Возвратившись в Москву, Лиля созвала в Водопьяный друзей – слушать поэму «Про это». Пришел нарком Луначарский с женой, известной в ту пору актрисой Малого театра Наталией Розенель, пришли Борис Пастернак, Николай Асеев, художник Давид Штеренберг и еще много других людей их круга, чье мнение очень тогда ценилось. «Впечатление было ошеломляющее, огромное», – вспоминала впоследствии Розенель. Лиля сияла. Ее портрет работы фотохудожника Александра Родченко украсил обложку первого издания поэмы, состоявшегося уже в начале июня. Поэма вышла с авторским посвящением: «Ей и мне». Для осведомленных – достаточно...
В то же самое время разворачивалась другая, не столь кровоточащая, драма. Но тоже драма любви. Косвенно она опять же имела отношение к Лиле. Безответно влюбленный в Эльзу (и немножечко, рикошетом, в Лилю) Виктор Шкловский выпустил книгу «Zoo, или Письма не о любви». Книге предпослано авторское уведомление: «Посвящаю Эльзе Триоле и даю книге имя Третья Элоиза». Все герои этой книги – подлинные и даже носят свои имена, в том числе и Эльза-Аля. Ее письма к Шкловскому немножко стилизованы, но в основе – полностью или частично – автором использован истинный текст.
Впрочем, первое письмо Шкловский адресовал не Эльзе, а ее «очень красивой» сестре «с сияющими глазами». «Целую тебя, милую, – писал Шкловский Лиле из Берлина в Москву, – самую красивую, спасибо еще раз за любовь и ласку». Письмо датировано 3 февраля 1923 года – мучительный конфликт Маяковского и Лили как раз к этому дню достиг апогея и приближался к развязке. «Я люблю тебя, Аля, – писал в те же время Шкловский своей «Элоизе», – а ты заставляешь меня висеть на подножках твоей жизни». На подножках Лилиной жизни висел Маяковский, и все они были не были влюблены друг в друга, оставляя в стихах и в прозе память о своих подлинных или мнимых страданиях. И еще – оставляя зарубки на сердце: у одних раны заживали легко и быстро, для других становились смертельными.
Казалось, после всего, только что пережитого, должна была наконец наступить полоса покоя – может ли человек даже с воловьими нервами долго выдержать то напряжение, которое оба они испытали? Оба? Кто знает... Один– безусловно. Но, как известно, покой нам только снится...
Роман Лили с Краснощековым разворачивался в полную силу, он бил у всех на виду, о нем судачила «вся Москва» – очень уж были заметны фигуры его участников. Каждая по-своему – и все равно очень заметны. Но Лиля, следуя своему пониманию свободы, не видела и в этом ни малейшей драмы, полагая, что главное– соблюдать правило, согласованное Бриками и Маяковским еще в 1918 году: дни принадлежат каждому по е го усмотрению, ночью все собираются под общим кровом.
Вероятно, именно это имея в виду, она написала Маяковскому: «Неужели не хочешь пожить по-человечески и со мной?! А уже, исходя из общей жизни– все остальное?! <...> Мне– очень хочется. Кажется – и весело, и интересно. <...> Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью ВМЕСТЕ рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после теплой ванны! Разве не верно?»
Прочитав это письмо, скорее Маяковский Лилю, чем она его, мог бы упрекнуть в стремлении погрязнуть в быте – теплая ванна и удобная постель находились на обочине его интересов. Он жил совершенно другим, испытывая как раз в это время необычайный творческий подъем: новые стихи, новые очерки и памфлеты появлялись в печати, выходили отдельными изданиями. Маяковский был нарасхват, на любом поэтическом вечере, на многолюдных литературных дискуссиях он был желанным участником и, уж во всяком случае, желанным гостем.
«И со мной»... Но именно в это время в каких-либо любовных историях он не был замечен. Он тоже хотел «пожить по-человечески» – в любом понимании этого слова. Но сам вряд ли имел возможность заняться квартирным вопросом при той странности и нестабильности отношений, которые продолжали существовать между ним и Лилей. Ее дневная свобода, которая – это с очевидностью вытекает из письма – должна была сохраниться за ней и при создании какого-то «своего», общего с Лилей, и только с Лилей, дома, никак не могла побудить его бросить все дела и отдаться строительству семейного «гнезда».
Между тем над Краснощековым начали сгущаться тучи. Посты, которые он занимал, неизбежно обрекали его на участие в таких операциях, которые при желании легко могли быть использованы для любых компрометирующих его обвинений. Он ворочал огромными деньгами, а это рано или поздно всегда дает повод для более или менее правдоподобных подозрений в махинациях и злоупотреблениях.
В дополнение ко всему остальному, он стал еще и генеральным представителем Русско-американской индустриальной корпорации (РАИК) – будто бы независимой от советского государства «частной» компании, осваивавшей пока еще никем не захваченный советский рынок. Оставшаяся в Соединенных Штатах жена Краснощекова получала от этой компании его жалованье (двести долларов в месяц), ему тоже что-то перепадало в советской России – и на «мелкие расходы», и по-крупному. Сколько-то тысяч долларов он просто растратил, сколько-то его же Промбанк дал в виде кредита РАИКу, то есть компании, генеральным представителем которой в Советском Союзе опять-таки он и являлся.
Насколько все эти обвинения соответствовали действительности, сейчас сказать трудно, но тогда они выглядели вполне убедительно, тем более что параллельно, с помощью того же Промбанка, возникла и процветала еще одна компания («Американско-русский конструктор»), которую возглавлял родной брат Александра Краснощекова Яков. До определенного времени все эти факты и разоблачительные выводы финансовой ревизии скрывались от публики, поскольку в центре скандальных афер оказался очень крупный представитель советской верхушки, своим должностным положением бросавший тень на всю партийную элиту и вообще на весь советский режим.
Однако, кроме потайных операций, в достоверности которых можно было и сомневаться, большая часть жизни обоих братьев находилась на виду у всех. Слухи, один другого сенсационнее, ползли по Москве и Петрограду. О том, например, что во время своих поездок в Петроград Александр Краснощеков, его брат и их «помощники» занимали несколько апартаментов в лучшей гостинице города «Европейская», где вечерами происходили кутежи с участием ансамблей цыган. Ночью кутилы перемещались в квартиры цыган, куда заранее доставлялись вина и всякая гастрономия – за счет, разумеется, банка. За усладу гостей песнями и плясками цыганки получали золото и огромные пачки червонцев.
Вскоре в обвинительное заключение по делу братьев Краснощековых войдет и такая фраза: «заказывали своим женам каракулевые и хорьковые шубы...» Юридическая жена Александра Краснощекова жила в Америке и, кроме двухсот долларов в месяц, ничего другого от него не получала. На роль жены в этом контексте могла претендовать только Лиля. Но имя ее – черным по белому– в судебных документах не упоминается. Компетентные органы щадили Лилю уже тогда.
В самый разгар финансовых ревизий деятельности Краснощекова, всевозможных экспертиз и вызовов его на допросы в качестве «свидетеля» Брики и Маяковский, заблаговременно озаботившись получением виз, приняли решение не вносить никаких перемен в согласованные ими планы на лето. 3 июля 1923 года они отбыли из Москвы, воспользовавшись редчайшим тогда видом транспорта: рейсовый самолет компании «Дерулюфт» доставил их с Ходынского поля в Москве прямиком в Кенигсберг, откуда они проследовали в Берлин и, не задерживаясь, отбыли на курорт Бад-Флинсберг, вблизи Геттингена. В безмятежную и размеренную курортную жизнь на водах приятное разнообразие внес приезд из Праги Романа Якобсона, который зримо убедился в том, что никакой надобности бежать от большевиков по фиктивному брачному свидетельству у Лили действительно не было.
Три недели полуотдыха, полулечения имели еще более счастливое продолжение в течение всего августа, который Брики и Маяковский провели на острове Нордернее – популярном балтийском курорте на границе Германии и Голландии. К ним присоединился не только Виктор Шкловский, но и – что гораздо важнее – Эльза и Елена Юльевна Каган, сменившая гнев на милость и решившая, ничуть не изменяя своих взглядов на семью и брак, принять жизнь такой, какая она есть. Присутствие Осипа придавало московской компании хотя бы внешнюю благопристойность, оберегая Лилину маму от душевного дискомфорта.
Погода была превосходной, море теплым, песчаный пляж идеальным, дюны исключительно живописными. Давно уже все, кто собрался тогда на острове, не испытывали такой безмятежности и такого блаженства.
Кроме обрывочных газетных сообщений, доходивших до курортников из Москвы крайне нерегулярно, никаких известий о ходе следствия, начатого против Краснощекова, Лиля не имела. Даже оказавшись в Берлине в начале сентября и имея возможность читать как советские, так и эмигрантские газеты, уделявшие скандалу «в большевистском логове» немало места, Лиля в Москву не поспешила. 15 сентября туда поездом, с пересадкой в Риге, уехал Маяковский, 18-го он был уже в Москве, Лиля и Осип остались в Берлине.
19 сентября арестовали Краснощекова, но Маяковский, отправляя Лиле письмо уже после этого события, которое не могло оставить его безучастным, не счел нужным уделить ему даже одного слова. «Дорогой мой и сладкий Лиленочек! – писал он. – Ужасно без тебя заскучал!! I! Приезжай скорее! <...> Без тебя здесь совсем невозможно! <...> Приезжай скорее, детик. Целую вас всех (Киса + Ося), а тебя еще и очень обнимаю. Твой весь...»
В Москве Лилю ждали статьи, опубликованные, из-за особой важности, сразу в двух центральных газетах: «Правде» к «Известиях». Это, собственно говоря, были не статьи, а официальное сообщение наркомата рабоче-крестьянской инспекции, подписанное самим наркомом Валерьяном Куйбышевым. «...Установлены, – утверждал нарком, – бесспорные факты преступного использования Краснощековым средств <банка> в личных целях, устройство на эти средства безобразных кутежей, использование хозяйственных сумм банка в целях обогащения своих родственников... <Он> должен понести суровую кару по суду».
Золотая подмосковная осень была в самом разгаре, и так мечталось продолжить пляжное блаженство дачным в обществе любимого человека. Вместо этого Лиля должна была носить ему передачи в Лефортовскую тюрьму. Дочь Краснощекова Луэлла переселилась к Брикам и стала теперь уже дочерью Лили. Не Лили, конечно, а ДЛЯ Лили, но суть от этого не меняется. Краснощеков болел, кроме вкусных вещей ему чуть ли не ежедневно носили лекарства по очереди то Лиля, то Луэлла. А внешне жизнь оставалась такою же, как всегда: все так же собирались в Водопьяном, спорили, рисовали, музицировали, острили, разыгрывали друг друга, читали только что написанные стихи, ссорились и мирились...
Очередная поездка за границу была задумана сразу же по возвращении из Германии. Теперь Лиля, похоже, просто не могла без Европы: к этому образу жизни привыкаешь, как к наркотику, и отказаться от него невозможно... Своих планов и в новой – неожиданной для нее – ситуации Лиля менять не собиралась, оставив Краснощекову, по его просьбе, томик стихов Уитмена. Он собирался его переводить в тюремной камере – тогда это еще позволялось, как в «кошмарные» царские времена. Арестованные революционеры писали, случалось, в крепостных казематах целые книги.
Уже в начале февраля 1924 года, едва отшумели скорбные дни по случаю смерти Ленина (пока они не закончились, советский этикет не позволял думать ни о чем мелком и суетном), Лиля отправилась в Париж через Берлин. Визы выдавали ей без труда – и выездные, и въездные. Со стороны советских властей этому не мешало то обстоятельство, что 31 декабря 1923 года Осип расстался с ГПУ– формально потому, что (так сказано в служебной аттестации) был «медлителен, ленив, неэффективен». Каждое слово этой триады можно понимать и толковать по-всякому. Какая, к примеру, «эффективность» должна и может быть в работе юрисконсульта подобного ведомства?
Впрочем, истинной причиной увольнения, как считают его биографы, стало «буржуазное происхождение» Осипа. Но «происхождение» его ни для кого не являлось загадкой уже в тот момент, когда Осипа брали на работу, а в краткий период нэпа к социальным «корням» проявляли, напротив, большую терпимость, чем в пору «военного коммунизма». Это происхождение, как мы видим, ничуть не повлияло на дальнейшую карьеру Осипа, как и на судьбу Лили, Возможно, надобность в его лубянском служении просто отпала, а дружба с лубянскими шишками осталась неизменной. И у Осипа, и у Лили, и у Маяковского.
В середине февраля Лиля очутилась в Париже в объятиях любимой сестры, приготовившей ей небольшой, но уютный уголок на улице Ложье, 41. Окунувшись в парижскую жизнь, она не забыла, однако, про московские невзгоды. Отзвуком этого служит одна короткая фраза из ее письма Маяковскому от 23 февраля: «Что с А. М.?» Ответы Маяковского на ее письма известны, но ответа именно на этот вопрос в них нет.
Ответ содержится, пожалуй, не в письмах, а в стихотворении «Юбилейное», написанном вскоре по случаю празднования 125-й годовщины со дня рождения Пушкина. И не только в той строке, где Маяковский считает себя, наконец, «свободным от любви», но и в более драматичных строках: «Их / и по сегодня / много ходит / – всяческих / охотников / до наших жен». Пребывание Краснощекова в тюрьме не было и не могло быть для Маяковского облегчением. Непоправимый удар по тому союзу с Лилей, о котором Маяковский мечтал, уже был нанесен – дело шло к разрыву, хотя, судя по их переписке, ничего в отношениях между ними не изменилось.
Париж подарил Лиле не только себя, но и очень краткий и очень приятный романчик. За ней стал ухаживать художник Фернан Леже, тогда еще вовсе не знаменитый. Но Лиля как раз любила не знаменитых, а тех, в ком она проницательно видела будущую знаменитость. Леже водил ее в дешевые дансинги и скромные бистро, ей льстили его восторги, но, кажется, дальше восторгов дело так и не пошло.
Предполагалось, что с Маяковским они снова встретятся в Берлине, но Лиля (она уже перебралась в отель «Иена») сумела добиться продления просроченной английской визы и отправилась к матери. «Париж надоел до бесчувствия! – убеждала она Маяковского. – В Лондон зверски не хочется! Соскучилась по тебе!!! <...> Я люблю тебя и ужасно хочу видеть. Целую все лапки, и переносики, и морду».
Последнюю декаду апреля и начало мая Лиля и Маяковский провели вместе в Берлине. Германия не была целью поездки – предполагалось их совместное путешествие в Америку. Но планы эти сорвались: не было визы, которую пробивал им в Нью-Йорке Давид Бурлюк. После трехмесячного отсутствия 9 мая Лиля вместе с Маяковским вернулась в Москву. В судьбе Краснощекова все еще не было никаких перемен.
Столь ненавидимый Лилей «быт» снова напомнил о себе на классический советский манер. Раньше Брики и Маяковский вселялись в комнаты тех «буржуев», кого «уплотняли», чтобы те не жили слишком просторно. Теперь в роли буржуев оказались они сами. Одну из двух комнат в коммунальной квартире в Водопьяном у них отобрали – ту, которая была записана на имя Маяковского, поскольку он считался вполне обеспеченным, имея крохотную комнатушку в Лубянском.
Предстояло найти другое жилье, которое бы жильем вообще не считалось и, значит, могло быть занято без разрешения городских властей. Таковым тогда еще оставались подмосковные дачи. Из всех ближних пригородов выбор пал на Сокольники – этот район по-прежнему считался дачной местностью. Выбор был не случайным: поблизости находилась Лефортовская тюрьма, где все еще томился Краснощеков. Чтобы носить ему передачи, Лиле и Луэлле не требовалось теперь преодолевать большие расстояния при помощи плохо работавшего городского транспорта.
Удобств на даче, естественно, не было, их отсутствие компенсировалось большим пространством: целый дворец! Теперь у Бриков и Маяковского были четыре комнаты: гостиная, спальня, еще одна, миниатюрная, – там в осенне-зимний сезон был угол для Маяковского, потому что четвертая комната, за ним закрепленная по общему уговору, не отапливалась, с окончанием лета ее запирали на висячий замок, забив ящиками и чемоданами. От ближайшей трамвайной остановки к даче надо было идти через безлюдный лес. Всего несколько лет назад огромные апартаменты со всеми удобствами в петроградской квартире на Жуковской никаким дворцом не казались. Советские критерии роскоши быстро вошли в жизнь и стали привычной нормой.
Несмотря на отдаленность от города и трудности I с транспортом, дача в Сокольниках всегда была полна гостей. Особенно часто бывали Пастернак и Шкловский, неизменные «спутники» Маяковского – поэты Николай Асеев и Семен Кирсанов, набивавшийся в друзья корреспондент агентства Гавас в Москве Жан Фонтенуа, которого обитатели и гости сокольнического дома насмешливо величали на русский манер «Фонтанкин». С Фонтенуа Маяковский встречался в Париже однажды, во время довольно загадочного мероприятия, о котором речь впереди, он служил ему переводчиком.
Маяковскому, похоже, дачный простор по душе не пришелся. Сокольникам он чаще предпочитал комнату в Лубянском – не только потому, что это был центр города. Лефортовское соседство все время напоминало о том человеке, с которым он вынужден был делить место в Лилином сердце. Был ли он, впрочем, уверен, что в этом сердце осталось для него хоть какое-то, пусть даже скромное место?
Лето и раннюю осень 1924 года он провел в большой поездке по Кавказу и Крыму, чтобы сменить обстановку, остаться наедине с собою. С собою – и со стихами. Стихи этого цикла отражают его душевные муки. «Ревность обступает скалой» – не просто поэтическая вольность. За каждым камнем ему чудится «любовник-бандит» – это тоже не только метафора... «Вот / и любви пришел каюк, / дорогой Владим Владимыч» – эти строки были написаны еще до его южной поездки, в июне того же года. Даже если бы и хотел, в стихах он солгать не мог.
В конце октября Маяковский снова покинул Москву, отправившись в Париж через Ригу и Берлин. Собственно, даже не в Париж, а почему-то в Канаду– с остановкой в Париже. Транзитную французскую визу ему в Париже заменили на другую – с правом кратковременного пребывания во Франции. Он сам не знал, зачем поехал, метался, ему и хотелось и не хотелось назад. Даже притом что Краснощеков находился в тюрьме, он чувствовал себя «третьим лишним».
Об этом – прямо и недвусмысленно – в его смятенном письме из Парижа: «УЖАСНО ХОЧЕТСЯ в Москву. <...> Хотя – что мне делать в Москве? Писать я не могу, а кто ты и что ты, я все же совсем, совсем не знаю. Утешать ведь все же себя нечем, ты – родная и любимая, но все же ты в Москве и ты или чужая, или не моя. <...> Ужасно тревожусь за тебя. И за лирику твою, и за обстоятельства». Слова эти (лирика... обстоятельства...) – обтекаемые, не поддающиеся точной расшифровке, – были, однако, хорошо понятны и автору письма, и его адресату: ни один Лилин роман до сих пор не имел столь тупикового – тюремного! – финала. В промежутках между своими заграничными поездками она пыталась использовать все свои связи, чтобы помочь Краснощекову, но пока ничего не получалось.
В Париже Маяковский, ожидая то ли визы в Америку (в Канаду? в Мексику?), то ли каких-то дальнейших инструкций, проводил почти все время в «Ротонде» или в «Доме», потягивая американский грог, Илья Эренбург, как он сам признавался, спешил сюда – в то же самое время, – чтобы «побеседовать с тенями Верлена и Сезанна». Маяковский – чтобы услышать русскую речь и вступить в разговор. «Париж, / тебе ль, / столице столетий, / к лицу / эмигрантская нудь?»– восклицал он в стихах этого цикла. Но общался почти исключительно с эмигрантами: незнание языка делало его немым и лишало возможности иного общения.