355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » Лиля Брик. Жизнь и судьба » Текст книги (страница 19)
Лиля Брик. Жизнь и судьба
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:35

Текст книги "Лиля Брик. Жизнь и судьба"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

«Лиля, люби меня!» – заклинал ее Маяковский в предсмертном письме. Теперь она могла с чистой совестью сказать себе, что мольба его не осталась безответной: сделала все, что было в ее силах.

Еще большую радость доставило то, что памятник Маяковскому сразу же стал местом спонтанных литературных (только ли литературных?) митингов, где, минуя всякую цензуру, молодые поэты читали свои стихи при огромном скоплении публики. На эти никем не организованные вечерние чтения, сопровождавшиеся свободной дискуссией слушателей, стекались сотни, а то и тысячи москвичей и приезжих – из «ближнего» и «дальнего» далека.

Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбужденной толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло. Так получалось, что Маяковский ворвался в жизнь нового поколения и стал участником тех общественных процессов, которые после XX съезда сотрясали страну. Мог ли он когда-нибудь мечтать о чем-либо большем? Многие из тех, кто чаще всего читал стихи у подножия этого памятника, тоже стали Лилиными друзьями.

Радость и беда, однако, почти всегда неразлучны и стараются идти рука об руку: истина очень старая, превратившаяся в банальность, но смириться с ней тем не менее мало кому удается. Осень 1958 года омрачилась травлей Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго». Отношения Пастернака и Лили все предыдущие годы несли на себе печать той размолвки, которая произошла еще в декабре 1929-го. Ни друзья, ни враги – хорошие знакомые с давних времен, не более...

Ситуация усугубилась после того, как в своей автобиографии «Люди и положения», не изданной, конечно, в Москве, но сразу же дошедшей до Лили,

Пастернак задел ее за живое своей – теперь уже хрестоматийной – фразой о том, что Маяковского после сталинской резолюции стали «насаждать, как картофель при Екатерине». Резолюция была начертана на Лилином письме – получалось, что (даже не косвенно, а прямо) пастернаковская инвектива адресована лично ей. После того как друзья – писатель Всеволод Иванов и его жена Тамара – потеснились на своей большой переделкинской даче и отдали ее часть Лиле и Катаняну, Пастернак стал ближайшим соседом: их дома стояли рядом. Но и тогда отношения не стали более близкими, хотя Ивановы с Пастернаками очень тесно дружили домами.

И однако же, гнусную кампанию против Пастернака, устроенную по приказу Хрущева, Лиля восприняла как личное горе. Она была в это время в городе. Телефона на дачах Ивановых и Пастернака не было, связь с Москвой могла быть лишь односторонней. Пастернак, как и другие обитатели переделкинских дач, ходили звонить из вестибюля писательского Дома творчества, где был общий телефон, к которому обычно выстраивались длинные очереди. От отчаяния и тоски Пастернак позвонил Лиле (видимо, мало кому он мог позвонить в эти страшные дни) – и расплакался, услышав ее взволнованный голос, ее возглас: «Боря, что происходит?!», в котором было все: солидарность, поддержка, сочувствие, понимание. Гордость и– печаль. Общая с ним...

Эта поддержка была для него тем более радостна, тем более неожиданна, что бывшие друзья Маяковского (и его, казалось бы, тоже) – Виктор Шкловский и Илья Сельвинский – запросто «продали» Пастернака, спешно опубликовав в Ялте, где они тогда находились, письмо, осуждающее его «антипатриотический поступок» (самовольную публикацию романа за границей). «Курортную газету», где появился их постыдно-трусливый пасквиль, за пределами Ялты никто не читал. Но они все же «отметились», засвидетельствовав свой конформизм и заполучив оправдательный документ на случай, если бы кто-то их заподозрил в поддержке старого друга.

Сразу же стало ясно, что «оттепель» сменилась «заморозками», за которыми вполне может последовать настоящий «мороз». Полным ходом продолжалась реабилитация жертв сталинского террора. Именно поэтому Кремлю надо было снова закрутить гайки, чтобы свободомыслие не вошло в повседневную жизнь, не стало нормой, грозящей существованию режима с его неумолимо жесткими идеологическими догмами. Хрущев, конечно, не читал «Доктора Живаго», а прочитав, не смог бы в нем понять ни единой строки. Но содержание романа его тоже ничуть не интересовало – вполне достаточно было той «справки», которую составили для него на Лубянке и в кабинетах партийных идеологов. Главное – не допустить ни малейшего самовольства, дать по рукам расшалившимся интеллигентам и напомнить, в какой стране и в каком обществе они продолжают жить.

Все понимали, что за травлей Пастернака, официально объявленного то «квакающей лягушкой», то «гадящей свиньей», последуют иные акции такого же рода, что приунывшая было сталинская рать поднимет голову, что каждый, чем-то обиженный хрущевской «оттепелью» – на своем месте и по-своему, – попытается свести счеты с теми, кто ненароком подумал, будто после XX съезда наступило ИХ время. Эта судьба, ясное дело, не могла миновать и Лилю.

На встречу Нового, 1959 года приехали Арагоны. Впервые отмечали этот самый веселый, по русским традициям праздник в квартире на Кутузовском. Пришли и молодожены – Плисецкая и Щедрин. Эльза привезла множество рождественских подарков, стол ломился от яств, особый восторг вызвала «Вдова Клико»: и шампанского, и дивных французских вин хватило на всех. Но за видимым весельем скрывалась тревога. Ощущалось (Лилей, с ее поразительным чутьем, особенно) наступление каких-то иных – беспокойных – времен. Арагон надеялся на встречу с Хрущевым: хотел объяснить ему, сколь тягостное впечатление произвела на западных друзей Советского Союза травля Пастернака и демонстративное понуждение его к эмиграции. Хрущев Арагона не принял. И то верно – что он мог бы ему сказать? В январе Арагоны уехали. Лиля провожала их на Белорусском вокзале. Проводы были грустными – ничего хорошего не ожидали.

Предчувствия Лилю не обманули. Тогда же, в январе, началась кампания против нее. Кампания, зерна которой были посеяны двумя годами раньше. Константин Симонов, будучи главным редактором журнала «Новый мир», впервые опубликовал– без всяких комментариев – полный текст стихотворения Маяковского «Письмо Татьяне Яковлевой». Утаивать эти стихи, раз появилась возможность их опубликовать, было бы, разумеется, и невозможно, и безнравственно. Но мог ли он предположить, какую волну копившейся ненависти к Лиле эта публикация спровоцирует?

Озлобление двух сестер – Людмилы и Ольги – за прошедшие годы лишь возрастало, но не имело публичного выхода. Теперь для такого выхода появились основания: опубликованные стихи, скрывавшиеся более четверти века будто бы Лилей, а не советской цензурой, свидетельствовали о том, что у Маяковского могла-де сложиться «нормальная» жизнь с Татьяной, да вот зловредные Брики этому помешали, доведя их брата до самоубийства. Пока еще, правда, любовь великого пролетарского поэта к «белой» эмигрантке с точки зрения советских традиций не выглядела слишком уж положительным фактом в его биографии. Тем паче что и в опубликованном стихотворении об этом сказано вполне недвусмысленно: эмигрантка отнюдь не собиралась оставить Париж и вернуться домой. Однако же появился новый «сюжет», который мог бы объединить всех недругов Лили.

Вопреки своей воле, Лиля сама дала повод начать кампанию против себя. Редакция одного из самых уважаемых академических изданий «Литературное наследство» решила посвятить 65-й и 66-й тома творческому наследию и биографии Маяковского, Среди многих прочих материалов создатель и один из руководителей издания, Илья Зильберштейн, предполагал опубликовать в 65-м томе воспоминания Лили и Эльзы, а также переписку между Маяковским и Лилей.

Подчиняясь скорее своей интуиции, чем расчету, Лиля долго сопротивлялась. Потом все-таки уступила, передав Зильберштейну лишь часть переписки (125 писем и телеграмм из 416) и написав предисловие к публикации. От публикации воспоминаний обеих сестер редколлегия (точнее, наиболее осторожная и ортодоксальная часть ее членов) решила все-таки воздержаться. Переписка осталась. Том вышел в декабре 1958 года– и реакция последовала молниеносно.

Уже 7 января в откровенно догматичной, не скрывавшей своей ностальгии по «добрым сталинским временам» газете «Литература и жизнь» появилась разгромная рецензия на вышедший том за подписью мало кому известных Владимира Воронцова и Александра Колоскова. Узкому, но самому влиятельному кругу «товарищей» имена рецензентов как раз говорили о многом. Колосков занимал видный пост в печатном органе ЦК КПСС «Партийная жизнь», а Воронцов работал помощником главного идеолога партии, секретаря и члена президиума ЦК Михаила Суслова. К нему-то и обратилась два дня спустя с письмом Людмила Маяковская, призывая «оградить поэта Маяковского от травли и нападок». Организатор травли и нападок обвинял и в том и в другом чех, кто никого не травил и ни на кого не нападал: прием хорошо известный и многократно практиковавшийся в советские времена.

«Особенно возмутило меня и очень многих других людей, – писала Людмила, – опубликование писем брата к Л. Брик. <...> Я получила письма, где говорится: «Невероятно, чтоб она была достойна такой небывалой любви». Брат мой, человек совершенно другой среды, другого воспитания, другой жизни, попал в чужую среду, которая кроме боли и несчастья ничего не дала ни ему, ни нашей семье. Загубили хорошего, талантливого человека, а теперь продолжают чернить его честное имя борца за коммунизм».

В поддержку Людмилы по хорошо разработанному сценарию была брошена тяжелая артиллерия. Федор Панферов, главный редактор реакционного журнала «Октябрь» – антипода «Нового мира», возглавлявшегося теперь Александром Твардовским, – послал вдогонку и свое письмо на то же имя. «...Перлом всего, – сообщал Панферов, – являются неизвестно зачем опубликованные письма Маяковского к Лиле Брик. Это весьма слащавые, сентиментальные, сугубо интимные штучки, под которыми Маяковский подписывался так: «Щенок». <...> Всю эту галиматью состряпали такие молодчики, как Катанян <далее следует перечисление всех членов редколлегии «Литературного наследства»>. Видимо, правильно народ утверждает, что порой и на крупное здоровое тело лепятся паразиты. В данном случае паразиты налепились на образ Владимира Маяковского...»

Когда Суслов накладывал резолюцию, адресованную подчиненным ему крупным партийным чиновникам Ильичеву и Поликарпову: «внести соответствующие предложения», – он еще не знал, что накануне в Париже, в еженедельнике «Экспресс», появилась статья К. С. Кароля «Неожиданный удар для русских». В ней журналист обращал внимание на постепенное освобождение образа Маяковского от привычных партийных догм, благодаря публикации и «Литературном наследстве» скрывавшихся ранее аутентичных документов.

Для сусловской команды появление этой статьи было поистине удачей. На помощь срочно пришел корреспондент «Правды» в Париже Юрий Жуков, впоследствии один из самых непримиримых борцов за «непорочную чистоту» партийной идеологии. 27 февраля, явно получив указание из Москвы, он обратился в ЦК КПСС с письмом, в котором выражал удивление фактом публикации переписки Маяковского и Лили, а также предлагал «обратить внимание редакции на более тщательный отбор документов, исключающий возможность опубликования таких материалов, которые могли бы быть использованы враждебной нам иностранной пропагандой».

Дальнейшее развитие событий шло в точном соответствии с тем, что было задумано. Министр культуры СССР Николай Михайлов, который еще в бытность свою главой комсомола отличался трусостью и сервильностью, сочинил «Записку», адресованную в ЦК, где утверждал, что письма Лили и Маяковского «не представляют никакой ценности для исследования творчества поэта и удовлетворяют лишь любопытство обывательски настроенных читателей, поскольку эти письма приоткрывают завесу интимных отношений». Обвинив автора вступительной заметки (то есть Лилю) «в развязном тоне, граничащем с циничной откровенностью», он утверждал также, что «выход в свет книги «Новое о Маяковском» вызвал возмущение в среде советской интеллигенции». Итог был предрешен. «Безответственность, – заключал министр, – проявленная в издании книги о Маяковском, не может оставаться безнаказанной».

Поскольку председатель Союза писателей СССР Константин Федин, некогда подававший надежды прозаик, обласканный Горьким, превратившийся в безотказно послушного слугу режима, тоже «выразил свое возмущение» публикацией переписки, наверху сочли, что вопрос «согласован» со всеми, с кем нужно. Комиссия ЦК КПСС по вопросам идеологии, культуры и международных партийных связей приняла с грифом «совершенно секретно» решение о том, что опубликованные письма «искажают облик выдающегося советского поэта», а весь том «Литературного наследства», ему посвященный, «перекликается с клеветническими измышлениями зарубежных ревизионистов». Вся эта закулисная возня шла под аккомпанемент газетных и журнальных публикаций, где авторы не слишком стеснялись в выражениях, поливая грязью Лилю и предавая анафеме ее отношения с Маяковским. Завершенная, казалось, история получила неожиданное продолжение.

Пятого мая 1959 года Юрий Жуков отправил еще одно – весьма пространное и «совершенно секретное» – письмо в ЦК, написанное в смешанном жанре доноса на члена ЦК братской компартии и отчета о безупречном своем поведении, строго выдержанном в духе московских партийных инструкций. «4 мая в беседе со мной, – писал Жуков, – Арагон в нервной и раздражительной форме поставил вопрос о публикующихся в советской печати критических статьях по поводу сборника «Литературное наследство», посвященных памяти Маяковского. Арагон сказал, что он не согласен с точкой зрения, согласно которой публикация частных писем Маяковского является ошибкой, поскольку такие письма проливают дополнительный свет на образ поэта. Когда я в твердом тоне <это обязательно надо было подчеркнуть: «в твердом тоне» на советском жаргоне означало «дать отпор»> возразил Арагону, что письма, преданные гласности Л. Брик, не только не добавляют ничего нового к образу Маяковского, но, наоборот, искажают его, Арагон сказал, что не может со мной согласиться».

Рассказывая дальше в своем письме о том, как Арагон старался защитить Лилю, Жуков комментировал: «По ходу беседы чувствовалось, что определенные круги <«определенными кругами» могли считаться и Лиля, и американские империалисты, и европейские «ревизионисты», и даже презренные сионисты>, толкнувшие Арагона на эту беседу, старательно инспирировали его. <...> Придя в возбужденное состояние, Арагон заговорил о том, что «есть границы всему» и что он «не сможет остаться нейтральным», если буржуазная пресса подхватит историю со сборником «Литературное наследство» и сделает из него «второе дело Пастернака». «Я, – сказал он, – должен буду в этом случае занять определенную позицию и заранее говорю, что я должен буду выступить в защиту публикации писем Маяковского к Л. Брик». <...> На все это я ответил Арагону, что он совершенно напрасно вмешивается в наши внутренние издательские дела, поскольку он не может знать существа дел, о которых говорит.

<...> Однако Арагон еще долго в возбужденном тони говорил о «несправедливости», допущенной в отношении Л. Брик. <...> Он сказал, между прочим, что «можно опасаться, что в этой обстановке Л. Брик покончит с собой и тогда возникнет большой политический скандал». Письмо завершалось таким обобщающим выводом Жукова: «Весь этот разговор, продолжавшийся более часа, Арагон провел явно под влиянием своих бесед с Л. Брик и ее окружением».

Из «совершенно секретных» документов ЦК видно, что делом о Лиле Брик занимались тогда несколько членов политбюро (Суслов, Фурцева, Мухитдинов, Куусинен), несколько членов и функционеров ЦК, министры, заместители министров, партийные «академики» и «профессора». Лишь через два года все они приняли, наконец, мудрое решение: впредь личную переписку тех, кому Кремль уже определил свое место в истории, публиковать «только с особого разрешения ЦК КПСС» (секретное постановление ЦК КПСС от б июня 1961 года).

Волей-неволей под этот запрет попала и Лиля Брик.

ПРОЦЕСС ОТЛУЧЕНИЯ

Уже стало совсем привычным: Лилина жизнь шла как бы в двух измерениях. Дома собирались близкие люди, все до одного яркие личности, с духовными запросами и интересами. Вспоминали о былом, живо обсуждали злобу дня, делились мыслями и творческими планами, сочиняли экспромты, блистали умом. Этот блеск, да и каждый шорох вообще, исправно фиксировали «жучки», умело расставленные во всех уголках квартиры. А вне дома, но вокруг Лили и в связи с нею шла мышиная возня партийных идеологов, госчиновников, лакействующих и (поразительная закономерность!) совершенно бездарных историков литературы, занявших все влиятельные посты.

Эта разношерстная публика объединилась со злобствующей, считавшей себя почему-то ущемленной старшей сестрой Маяковского, которая от своего имени и от имени престарелой матери (вторая сестра Ольга умерла еще в 1949 году) претендовала теперь на монопольное право толковать поэта, издавать его, выдумывать насквозь фальшивую агитпроповскую биографию «великого певца революции» и считаться, вопреки его воле, единственной и безраздельной наследницей. Наследницей монумента, а но человека.

Так получилось, что за всегда хлебосольным столом на Кутузовском собиралось теперь меньше советских гостей, чем раньше, но зато было великое изобилие иностранных. Главным образом, конечно, французских. Рене Клер вспоминал о встречах с Маяковским в Париже. Фотохудожник Анри Картье-Брессон делал ее портреты. Наде Леже Лиля рассказывала о том, как весной 1925 года за ней приударил Фернан Леже, как водил ее в дешевые дансинги и небольшие квартальные бистро, – тогда еще он не был ни богачом, ни Надиным мужем.

Ежегодные встречи в Париже имели продолжение в Москве, куда стремились приехать при первой возможности едва ли не все западные «левые», из среды интеллигенции прежде всего. Одни приезжали с письмами или устными приветами от Эльзы, другие для вхождения в дом не нуждались и в этом. Пабло Неруда, побывавший у Лили, когда ему в Москве вручали международную Ленинскую премию, и потом не раз встречавшийся с ней в Париже (он был там чилийским послом), написал в ее честь стихи: «Мой старый друг, нежная и неистовая Лили!»

Неистовость ее проявлялась и в большом, и в малом. Она хорошо понимала, что бытие неотторжимо от быта и что без борьбы ничего не дается. И ничуть не гнушалась использовать личные связи, по опыту зная, насколько они помогают и как трудно приходится, если их нет. Когда Плисецкую и Щедрина перестали пускать за границу, Лиля с помощью личных связей раздобыла прямой (городской – не кремлевский!) номер телефона тогдашнего шефа КГБ Александра Шелепина, позвонила ему и настояла, чтобы кого-либо из молодых супругов он принял сам. Кем была тогда Лиля? Тогда– и всегда? Никем. Лилей Брик – и только. Но это звучало!

Сначала Щедрина пригласил к себе один из заместителей Шелепина, генерал Евгений Питовранов, крупный лубянский чин с давних временна затем и сам Шелепин. Вопрос оказался не слишком простым – к наложенным на супругов санкциям был причастен лично Хрущев. Преодолели и это: загадочное влияние Лили на лубянских шишек было столь велико, что Питовранов при очередном посещении Хрущева сам передал ему письмо Плисецкой и Щедрина и добился положительного ответа. Таким образом, Лиля помогла «невыездной» Плисецкой выехать с труппой Большого на гастроли в Америку: не используй она свои рычаги, ничего бы, наверно, не получилось. Тогда– не потом...

У самой Лили и у Катаняна препятствий для выезда больше вроде бы не было. В 1960 году Арагоны поселились в трехэтажном особняке на улице Варенн, и там, рядом с двумя соединенными между собою и очень просторными двухэтажными квартирами (одна для Луи, другая для Эльзы), удалось оборудовать одну однокомнатную для Лили и Катаняна. Теперь в Париже у них практически было вполне самостоятельное жилье, где они могли жить сколько и когда хотели.

В Москве тем временем без всякого перерыва шла работа по очернению Лили, работа, у которой была одна-единственная цель: вырвать ее из биографии Маяковского, объявить злым гением, свернувшим поэта с истинного пути, вменить ей в вину его гибель. Особенно неистовствовала Людмила Маяковская, для которой «изничтожение» Лили стало главной задачей на весь остаток жизни: ей к тому времени уже исполнилось 76 лет. С этой целью она решила «заменить» Лилю в биографии Маяковского другими женщинами: какими – неважно, лишь бы другими.

Совершенно загадочным образом, явно не без чьей-то помощи, она вошла в контакт с жившей в Париже художницей Евгенией Ланг и стала ревностным ходатаем в попытке добиться ее возвращения на родину. Ланг эмигрировала еще в 1919 году, с тех пор жила и работала в Германии и Италии и, наконец, обосновалась во Франции. Как-то в Берлине, проезжая на такси по Курфгорстендамму, увидела из окна Маяковского, но остановиться не пожелала. Еще несколько лет спустя, в его последний приезд, они столкнулись лицом к лицу в парижской «Ротонде». Маяковский был в обществе Ильи Эренбурга и других знаменитостей, французских и русских. Увидев Женю, он встал, подошел к ней, пытался заговорить; та уклонилась. Теперь Людмила стремилась выдать Евгению Ланг за «первую любовь» ее брата и, что еще важнее, за истинную советскую патриот ку – не чета Лиле Брик и всему ее окружению.

Дважды – в сентябре 1960-го и в июне 1961 года – Людмила писала Суслову, умоляя разрешить «подруге великого пролетарского поэта Владимира Маяковского» вернуться домой, Воронцову, с которым, конечно, все было заранее согласовано, ничего не стоило передавать письма лично адресату, ненавязчиво присовокупляя свое устное мнение. Итогом этих усилий явилось постановление секретариата ЦК (ни больше ни меньше!) от 18 сентября 1961 года о разрешении художнице Е. А. Ланг вернуться в Советский Союз и о возложении на исполком Моссовета обязанности предоставить ей отдельную квартиру.

Еще до Нового года Ланг покинула Париж и переехала в Москву, Людмила надеялась, что та присоединится к ней в усилиях избавить биографию Маяковского от присутствия «кошмарной и чудовищной» Лили Брик. Никакой симпатии к Лиле у Евгении Ланг, разумеется, не было, но от участия в грязной игре, даже и ради Людмилы, которая ей так помогла, она уклонилась. Воспоминания ее, не содержащие никаких выпадов против Лили, были написаны в 1969 году и увидели свет лишь в 1993 году.

Потерпев неожиданную неудачу, Людмила еще активней взялась за дело. Теперь ее надеждой стала Татьяна Яковлева. Не исключено, что розыск Татьяны, которым, хоть и вяло, занималось советское посольство в Вашингтоне, попытки его сотрудников и аккредитованных в Америке журналистов войти в контакт с Татьяной (после гибели виконта дю Плесси она вышла замуж вторично и обосновалась в Соединенных Штатах), что все это было инспирировано «группой Воронцова», использовавшего свое служебное положение в ЦК.

Сама же Людмила с завидной энергией взялась собирать все, что хоть как-то касалось Татьяны. Разыскать ее мать в Пензе оказалось проще, чем саму Татьяну в Соединенных Штатах. Любовь Николаевна Орлова (мать Татьяны была замужем третьим браком за юристом Николаем Алексеевичем Орловым, который и откликнулся на зов Людмилы) передала сестре поэта более трехсот фотографий, письма дочери из Парижа за 1925—1938 годы и еще немало других документов, которые действительно представляют большую историческую ценность, независимо от того, кем и с какой целью они были добыты.

Людмилу, разумеется, интересовала не история, как таковая, а лишь поиск доказательств правильности своей точки зрения, которая очень четко выражена ею в одном из писем к Орлову. Она писала ему о «своей твердой уверенности в том, что их <Маяковского и Татьяну> разлучили искусственно, путем интриг лиц, заинтересованных в том, чтобы держать брата около себя и пользоваться благами, к которым привыкли. Последние пять лет его угнетало такое положение, и он безусловно рвался к новой жизни. Он говорил, что его «могла бы спасти только большая любовь!». Такой любовью для него стала Татьяна Алексеевна. Я так себе все представляла, письма подтвердили это. Думаю, что все было еще значительней и сильнее. Письма эти <Татьяны к своей матери> я буду беречь вместо брата».

Лиля не знала подробно и достоверно, какая затеяна возня вокруг нее, что готовят политиканствующие проходимцы и уязвленные родственники, пытаясь спекулировать на подлинной беде Маяковского через три с лишним десятилетия после его гибели. Но то, что она осталась без опоры в верхах, – это она знала хорошо. Трагический парадокс состоял в том, что Сталин и лубянское ведомство по разным причинам ограждали ее в свое время от любой самодеятельности ревнителей идеологической «чистоты», независимо от цели, которую они преследовали: корыстной, амбициозной или какой-то иной. Повелеть ее растоптать или даже попросту уничтожить мог только сам Сталин, но он того не пожелал. Хрущеву вообще было не до этого, его совершенно не интересовало, кого и как любил Маяковский. Все подобные вопросы были отданы на откуп Суслову, а «серый кардинал» гнул свою линию, готовя почву, на которой он развернется, когда Хрущева отстранят от власти. Замысел этот уже вынашивался, хотя до его осуществления оставалось еще несколько лет.

Осенью 1961 года раздался взрыв поистине необычайной силы, укрепивший надежды в одних, а для других послуживший тревожным сигналом: надо было спешить с «принятием мер», пока цепная реакция свободомыслия не стала необратимой. С разрешения Хрущева, при помощи его зятя Алексея Аджубея, главного редактора второй газеты страны «Известия», Твардовский опубликовал в «Новом мире» повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Потрясенная, как и все, прочитанным, Лиля немедленно послала номер журнала Эльзе. Та сразу же отреагировала: «Нам <...> из-за любви к нему <Ивану Денисовичу> жить не хочется. У меня вся душа исковеркана, как после автомобильной катастрофы– одни вмятины и пробоины. <...> Несем вину перед Иваном Денисовичем за доверие, фальшивомонетчики не мы, но мы распространяли фальшивые монеты, по неведению. Сами принимали на веру...»

На этом публикатор письма Василий Васильевич Катанян обрывает цитату. Хорошо бы все-таки узнать ее продолжение. Что именно «принимали на веру»? И какое «неведение» могло помешать кому бы то ни было распространять «фальшивые монеты» на протяжении нескольких десятилетий? Чего именно распространители не знали до тех пор, пока не прочитали повесть Солженицына? Что сотни хорошо им знакомых людей (о незнакомых, допустим, не знали) вдруг куда-то исчезли? Чего не видели? Разгула антисемитской истерии, мало чем отличавшейся от нацистской кампании 1938 года? Чего не читали? Андре Жида, Артура Кестлера, Федора Раскольникова, Александра Орлова, десятков других очевидцев, потрясенных тем, что видели своими глазами и о чем хотели поведать миру? В чем не участвовали? В процессе Виктора Кравченко, которого газета «Летр франсез», руководимая Арагоном, упорно пыталась выдать за злобного клеветника, заткнув уши и закрыв глаза на все, что не работало на этот постыдный замысел? Почему не хотели слушать на этом процессе десятков свидетелей автора книги «Я выбрал свободу» – хотя бы Маргарет Бубер-Нойман, жену казненного Сталиным виднейшего немецкого коммуниста, выданную тем же Сталиным Гитлеру на убиение? Выжившую в гитлеровском лагере и пришедшую в свободный суд с надеждой быть услышанной.

Одни услышали. А вот «невольные» распространители «фальшивых монет» услышать почему-то не пожелали. Докричаться до них никакие свидетели не могли. И прозрели они только тогда, когда о той же правде (точнее, о миллионной доле той правды) было рассказано в подцензурной советской печати. Да и то прозрели не все. И отнюдь не во всем.,.

Вокруг имени Маяковского, но главным образом вокруг имени Лили Брик в связи с Маяковским, стала разворачиваться уже не шуточная война. В зону «боевых действий» попадали все новые и новые люди. Панферовскому журналу «Октябрь», продолжавшему в самой развязной манере хулить всех, кто не следовал канонической партийной трактовке биографии и творчества Маяковского, попыталось возразить даже такое идеологически выдержанное издание, как журнал «Проблемы мира и социализма». Выходил он в Праге и считался коллективной трибуной всех «братских» партий, на самом же деле его и курировала, и содержала Москва, и она же формировала редакционные кадры.

Статья двух авторов «новомирскиго» направления – Леонида Пажитнова и Бориса Шрагина – в защиту правды о Маяковском вызвала гнев у кремлевских товарищей. Не помогло даже заступничество главного редактора «Проблем...» Алексея Румянцева – члена ЦК, академика. Леонида Пажитнова сняли с работы и отозвали в Москву. Эта победа возбудила у воронцовской команды еще больший азарт. Хищники почувствовали запах крови.

О том, что придавало нападкам на Лилю особую эмоциональную силу, догадаться было несложно. Однако внешне, даже в закрытой переписке, до поры до времени эти тайные пружины не просматривались. Но вскоре они стали явными. В письмах и докладных записках на самый верх появились важные уточняющие детали: фамилия Брик (достаточно очевидная, надо сказать, по своим корням) то и дело стала писаться через дефис: Брик-Каган. Выражения типа «разные брики, бурлюки, наперные и им подобные» все чаще стали появляться в «деловой» переписке. При издании произведений Маяковского исчезали посвящения Лиле. На многократно публиковавшихся ранее фотоснимках, где Маяковский и Лиля были вместе, теперь стали оставлять его одного: целенаправленная ретушь достигла высокого мастерства.

Роман Якобсон, один из самых близких Маяковскому людей, свидетельствовал: «Маяковский мне говорил несколько раз, по разным поводам, что ничто его не приводит в такое состояние возмущения, как юдофобство». Но кто считался со свидетельством «пристрастного» Якобсона, да и с мнением самого Маяковского. Великий пролетарский поэт даже посмертно имел право возмущаться лишь тем, чем возмущались Суслов и его подчиненные, и, напротив, выражать полное согласие с тем, что и как считали они.

В 1964 году Союз писателей снова пригласил Арагонов в Москву, но поездка все никак не могла состояться. Для почетных гостей, как обычно, был заготовлен номер в гостинице «Метрополь», но Арагон настаивал на «Украине», которая расположена в двух шагах от квартиры Лили. Эльза вот уже три года страдала жестоким артритом, после неудачно завершившейся операции она еле ходила, так что вопрос о том, где жить, зависел на этот раз не от комфорта гостиницы, а от ее расположения. Но речь, видимо, шла не об удобстве гостей (в конце концов, хотят жить в худших условиях – это их дело}, а об удобстве тех, кто должен был за ними присматривать. Вероятней всего, техника в «Метрополе» была более высокого качества и всю многократно отработанную надежную процедуру слежки менять не хотелось. Союз писателей уперся: только «Метрополь», и ничего больше! Уперлись и Арагоны: или «Украина», или приезд отменяется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю