Текст книги "Лиля Брик. Жизнь и судьба"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
«Я влюбилась в Володю сразу, – рассказывала Л. Ю. Брик, – можно сказать, моментально, как только он начал читать у нас свою поэму. «Облако в штанах», вы знаете... Он ее посвятил мне, вы это, конечно, знаете тоже. Полюбила его сразу и навсегда. И он меня тоже, но у него и любовь, и вообще, что бы он ни делал, было мощным, огромным, шумным. И чувства были огромными. Иначе он не умел. Поэтому со стороны кажется, что он любил меня больше, чем я его. Но как это измерить – больше, меньше? На каких весах? На какой счетной линейке? Любовь к нему я пронесла через всю жизнь. Он был для меня... Как бы вам это объяснить? Истинный свет в окне».
Тут Л. Ю. Брик прервала монолог и обратилась ко мне: «Переведите вашему другу, что такое свет в окне». «Не надо, я понял, – сказал Джоко, который хорошо говорил по-русски. – Свет в окне, это когда слепит яркое солнце, такое яркое, что вообще ничего не видно». Лиля Юрьевна не возразила».
В ЛЮБВИ ОБИДЫ НЕТ
Съемки картины под странно звучащим сегодня названием «Закованная фильмой» шли в привычном для тех времен темпе. Студия «Нептун» отвела на производство максимум две-три недели. Еще до того как Маяковский начал писать сценарий, исполнители двух главных ролей были уже определены: он сам – и Лиля. Оказавшись в непривычном для себя амплуа, никакого смущения или страха она не испытывала. Вела себя перед камерой так, словно всю жизнь только чтим и занималась. Маяковский, напротив, нервничал, срывался, выходил из себя, хотя он-то как раз уже освоил профессию и считался актером «со стажем». Достаточно было одной лишь реплики Лили, и он тотчас брал себя в руки, успокаивался, входил в общий ритм,
Нервничал он вовсе не оттого, что на съемочной площадке что-то не получалось. Ни один посторонний не мог знать, чем вызваны его ранимость и возбудимость. Но Лиля-то знала... Каждый день почта приносила ей письма из Петрограда. Некий Жак, человек без профессии, хорошо известный, однако, в обеих русских столицах, одолевал ее страстными письмами, требуя признаний в ответной любви и немедленного возвращения «домой» – в его пылкие объятия. Из восторгов своих обожателей Лиля никогда не делала тайны, в данном же случае шквал любовных признаний был особенно кстати, распаляя в Маяковском ревность и окончательно отрезая ему путь назад: она не забыла свой «вещий сон» и ту, которая тогда ей «приснилась», по-прежнему считала разлучницей и соперницей.
О Жаке – подлинное имя Яков Львович Израилевич – известно лишь то, что каждый вечер он посещал богемное кафе «Бродячая собака» и водил дружбу с Горьким, которую любил афишировать при каждом удобном случае. Немногочисленные мемуаристы называют Жака «бретером», «прожигателем жизни», отмечая при этом его культуру и острый ум. Бездельников Горький не мог терпеть, но к Жаку почему-то был расположен, привязался настолько, что верил каждому его слову.
Есть все основания полагать, что первоисточником слуха о «сифилисе» или, по крайней мере, его главным разносчиком был именно Жак, преследуя этим вполне очевидную цель: вызвать у Лили отвращение и страх, принудить ее вычеркнуть «растлите-ля-сифилитика» из своей жизни. По чистой случайности в это же время Чуковский терзался ревностью к Маяковскому, не в силах простить ему Сопку, отношения которой с поэтом давным-давно прекратились. Интересы людей, не имевших друг с другом буквально ничего общего, мистическим образом сошлись.
Лиля тоже не любила бездельников и пустоцветов. Даже блистательных. Чутье на подлинный дар было развито у нее в совершенстве – убедиться в этом мы сможем еще не раз. Никаким талантом страстный бретер не отмечался – она разгадала это мгновенно. У таких людей не было ни малейших шансов добиться ее взаимности. Но Жак, конечно, про это не знал – ведь он о себе был весьма высокого мнения. Оказавшись с Горьким ка короткой ноге, он еще больше возвысился в своих глазах. Его истерически длинные письма становились все более невыносимыми. Лиля на них не отвечала, но и Маяковскому читать их не позволяла, информируя лишь о том, что она их получает и выкидывает в мусорное ведро. Своей недоступностью эти письма еще больше распаляли его богатое воображение.
Лилина тактика сработала безотказно. Едва съемки закончились, Маяковский вместе с Бриками отправился в Петроград. 17 июня он формально «выписался» из Москвы, а 26-го «прописался» в Петрограде – все на той же улице Жуковского. Пресловутый советский институт «прописки», существующий более восьмидесяти лет, тогда уже начал действовать, но еще носил не полицейско-принудительный, а добровольный характер. «Выписка» из Москвы означала, что на своей свободе Маяковский ставит крест и прочно «записывает» себя в Лилино рабство.
Эльза осталась в Москве. Она по-прежнему жила с матерью в Голиковском переулке, расставшись окончательно с мыслями о Маяковском и отказав Якобсону, который настойчиво домогался ее руки.
Пришла, наконец, «взрослая трезвость», заставив отрешиться от всяких иллюзий и всерьез задуматься о своей дальнейшей судьбе. В те самые дни, когда Маяковский «выписывался» из Москвы, Эльза закончила архитектурно-строительное отделение женских строительных курсов, уже твердо зная, как поступить дальше.
Среди ее поклонников появился человек, к которому она не питала никаких лирических чувств, но который мог ей помочь начать новую жизнь. Находящемуся с военной миссией в Москве французскому офицеру Андре Триоле она дала обещание стать его женой. Где и как Эльза познакомилась с Триоле, когда точно (считается, что еще в 1917 году) между ними завязался роман, сколько времени он длился и как развивался, – все эти подробности никому не известны. В воспоминаниях Эльза нарочито их избегала. Любая нарочитость имеет причину. Об этой нам остается только гадать.
Два человека – Лиля и мать, – по существу, выталкивали Эльзу из России. Из СОВЕТСКОЙ России... Но к политике это не имело ни малейшего отношения. Сестры любили друг друга и скандалить, деля Маяковского, совсем не хотели. Но и лицемерить, делая вид, что в их отношениях не существует проблем, они не хотели тоже. Пребывание вблизи друг от друга (расстояние между Москвой и Петроградом в расчет, разумеется, не бралось), неизбежные общие встречи могли в любую минуту стать источником новых конфликтов. Сами сестры, скорее всего, нашли бы выход из положения, но ненависть, которой воспылала к Маяковскому Елена Юльевна, исключала любой компромисс.
Чувства матери нельзя не понять. В ее старомодном представлении вызывающе вольное поведение старшей дочери называлось распутством и подлостью, Маяковский же выглядел дьяволом, погубившим обеих дочерей. Вторгся в чужую семью, разрушил ее, не создав никакой другой, совратил и унизил Эльзу... Бегство за границу казалось спасением – не от большевиков, которые лично Елене Юльевне ничем еще не досадили, а от дьявола-искусите-ля и от непутевой Лили.
Андре Триоле к тому времени, выполнив свои служебные обязанности, отбыл в Европу. Чтобы сочетаться законным браком, Эльзе надлежало отправиться вслед за ним. Так она и сделала. Поразительно другое: почему-то этот брак не состоялся в Москве. Как могла рассчитывать Эльза на выезд в Европу из подвергнутой блокаде России, где большевики сами лишили своих сограждан свободы передвижения? Из «совдепии» не выезжали – из нее бежали, рискуя жизнью и не ведая о том, что ждет беглеца впереди. Эльза же уезжала, как уезжают все нормальные люди в нормальные времена. История ее отъезда полна не разгаданных до сих пор загадок. Ни на один вопрос, который, естественно, возникает, нет ответов. Впрочем, и вопросов этих почему-то никто не поставил. Ни тогда, ни потом.
Вот как сама Эльза описывает формальную процедуру своего отъезда: «...В бывшем Институте благородных девиц <Москва, улица Ново-Басманная> мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось: «для выхода замуж за офицера французской армии». А в паспорте моей матери стояло «для сопровождения дочери». Товарищ, который выдал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: «Что у нас, своих мало, что вы за чужих выходите?»
Никаких заграничных паспортов в привычном смысле этого слова тогда не существовало, в каждом индивидуальном случае их выписывали на гербовой бумаге и вручали счастливчику. Исключительным правом выдачи таких разрешений обладала зловещая ЧК, миновать эту инстанцию ни один соискатель заграничного «паспорта», конечно, не мог. «Товарищ» , который напутствовал Эльзу, мог быть только сотрудником этого ведомства. Когда и к кому конкретно обратилась Эльза за таким разрешением? Как и с чьей помощью удалось провернуть ей столь сложное дело? Обычно эта процедура занимала не одну неделю, для получения разрешения на выезд, уж во всяком случае, требовались рекомендации благонадежных и авторитетных лиц.
Есть еще одна странность, куда более значительная. В марте 1918 года началась англо-франко-американская интервенция с целью свергнуть советскую власть. «Офицер французской армии», ради брака с которым Эльза отправилась за границу, служил, таким образом, в войсках, которые вели войну с властями, выдавшими Эльзе заграничный паспорт. Непостижимым образом они благословили ее на супружество с офицером-противником! Для этой цели отправили за границу. Да еще дали в сопровождение мать...
Все это плохо стыкуется с элементарной логикой, здравым смыслом, известными большевистскими правами. Не оттого ли эта важнейшая страница биографии Эльзы полна «белых пятен»? Не оттого ли в мемуарах Эльзы, изобилующих множеством красочных и важных деталей, нет ни одной, которая относилась бы к этому периоду? Так или иначе, но легальное право на выезд она от советских властей получила. Какой ценой – об этом нам приходится только гадать. И уже через неделю, не подвергая риску ни на день счастливо доставшийся ей лотерейный билет, отправилась в путь. На три-четыре месяца, утверждала впоследствии Эльза. Но квартира была отдана московским властям, в нее по ордеру въехала семья «пролетария», все вещи распроданы. Включая рояль, в котором для Елены Юльевны была заключена вся ее жизнь!.. На какое же пепелище собиралась Эльза вскорости возвратиться? На чью крышу– рассчитывала?
Путь лежал через Петроград – мать и дочь отправлялись в Европу русским пароходом, носившим заграничное имя «Онгерманланд». День перед отъездом провели в пустой квартире на улице Жуковского – Елене Юльевне повезло. Пустой она была потому, что в жизни Лили и Маяковского только что произошли принципиально важные перемены: потайной адюльтер превратился в публично заявленное сожительство.
Все трое (включая Осипа) переехали на лето в дачный поселок Левашово. Маяковский работал, отвлекаясь только по вечерам, меняя письменный стол на картежный. Лиля загорала и читала старые книги. Осип тоже читал, меланхолично наблюдая за тем, как разворачивается на его глазах весьма необычный роман. Там, в Левашове, Лиля и объявила ему, что чувства проверены, что теперь наконец она убедилась в своей «настоящей любви» и, стало быть,
Маяковскому она уже не просто товарищ и друг, а ироде как бы жена. Осип принял, к сведению то, в чем и так не сомневался. Все трое порешили остаться ближайшими друзьями и, как бы ни сложились в дальнейшем их отношения, никогда не расставаться.
Эта новость была доведена до сведения Елены Юльевны и стала тем финальным ударом, который нанес ей Маяковский еще на родной земле. Маяковский? Нет, скорее родная дочь. Во всяком случае, проститься с ней в Левашове она не поехала, тем паче, что Лиля даже не встретила мать на вокзале. У Эльзы были ключи от квартиры на улице Жуковского, все остальное – встречи, проводы и дежурные поцелуи – считалось условностями, чуждыми новой, революционной морали.
Прощаться с сестрой и «дядей Володей» поехала в Левашово только Эльза. «Было очень жарко, – вспоминала она впоследствии. – Лиличка, загоревшая на солнце до волдырей, лежала в полутемной комнате; Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались... Подсознательное убеждение, что чужая личная жизнь – нечто неприкосновенное, не позволяло мне не только спросить, что же будет дальше, как сложится жизнь самых мне близких, любимых людей, но даже показать, что я замечаю новое положение вещей».
Наутро Лиля спохватилась – новая «мораль» все же не вытеснила полностью дочерние чувства. Примчалась в Петроград, чтобы проститься. Прощание было сухим и жестким. Гнев на милость Елена Юльевна не сменила, Маяковского видеть не пожелала и, вызвав извозчика, отправилась на пристань вместе с Эльзой без чьего-либо сопровождения.
Лиля примчалась – снова одна! – перед самым отплытием, с кульком собственноручно сготовленных драгоценных котлет. Петроград уже тогда голодал, но Лили это пока еще не коснулось.
Пароход отчалил. С каменным лицом и сомкнутыми губами, без единой слезинки в глазах, Елена Юльевна прощалась на палубе с родиной, но не с отвергнутой ею дочерью Лилей, которая одиноко стояла на заваленной мусором безлюдной пристани и махала рукой. Маяковский прятался где-то на задворках, не смея себя обнаружить. Было 4 июля 1918 года Пи оставшиеся, ни уехавшие – никто не знал, что их ждет впереди.
Новая ситуация, в которой оказался дружеский «треугольник», похоже, никак не повлияла на образ жизни всех его «сторон». Левашово жило привычной дачной жизнью, словно совсем рядом, в нескольких километрах отсюда, не происходили события, сотрясавшие страну, Европу и мир. У каждого в семейном пансионе была своя комната – Маяковский запирался с раннего утра. Он РАБОТАЛ – это магическое слово чтилось Бриками больше всего. Оторваться от письменного стола – днем, а не вечером – пришлось ему лишь однажды.
Все тот же Жак продолжал штурмовать Лилю любовными письмами. Одно из них, полное упреков и ультиматумов, с грозным приказом о немедленной встрече, каким-то образом попало в руки Маяковского. Никого не предупредив, он ринулся в Петроград. Вслед за ним отправились Лиля и Ося. Дома, на Жуковской, они ждали исхода неминуемого скандала. Маяковский вернулся весь в синяках. Оказалось, он «случайно» встретил Жака на улице, тот будто бы бросился на него, требуя отдать ему Лилю, завязалась драка. Милиция задержала обоих, но Жак потребовал тотчас же вызвать своего «ближайшего друга». Громкое имя ближайшего напугало блюстителей революционного порядка: после кратковременной размолвки с большевиками Горький снова оказался в фаворе. Конфликтовать с такой знаменитостью никто не хотел – отпустили обоих. По иронии судьбы ненавистные Маяковскому Горький и Жак избавили и его самого от нежеланных последствии.
Не только противники большевиков, но и сами большевики – по крайней мере, многие из них – вовсе не были еще уверены в том, что новому режиму удастся удержать власть. Надежда на мировую революцию, правда, еще не иссякла, и это стимулировало новую власть преодолевать любые невзгоды, чтобы продержаться до полной победы «пролетариев всех стран». Однако начавшийся голод и невероятные бытовые лишения, кровавые битвы на фронтах гражданской войны, раскол в самом большевистском лагере лихорадили огромную страну, в одной части которой почти ничего не знали о том, что происходит в другой.
И лишь все те, кто считал себя принадлежащим к «левому», то есть не консервативному, не традиционному, не академическому искусству, чувствовали себя в своей стихии, обрели внутреннюю свободу и восприняли большевистский переворот как уникальный шанс для самореализации. Нечто подобное уже было при Парижской коммуне, когда поддержавшие ее художники, актеры и музыканты, не замечая агонии призрачной власти, творили так, будто власть эта утвердилась навеки.
Уединившись в левашовском заточении, Маяковский создавал первую советскую пьесу «Мистерия-буфф», которой было суждено стать и первой пьесой советского автора, поставленной в советском театре. За это, естественно, взялся Всеволод Мейерхольд: в мире театра он был таким же «бунтарем», каким был в литературе Владимир Маяковский. Строго говоря, не он взялся – ему поручили. И Мейерхольд с радостью принял это поручение новой власти. Тем более что пьеса, которую Маяковский в присутствии наркома Анатолия Луначарского и еще дюжины именитых гостей впервые читал на квартире Бриков 27 сентября, и впрямь зажгла неистового реформатора театра. Восхищение его было столь велико, что он плохо просчитал вполне очевидную реакцию своих коллег, привыкших к совсем иной драматургии, совсем иной театральной эстетике.
Через несколько дней Луначарский поволок Маяковского в бывший императорский Александрийский театр и заставил автора огласить свое сочинение всей труппе. Однако охотников играть в богохульной пьесе практически не нашлось. Вообще, заметим попутно, агрессивная богоборческая тенденция, присутствовавшая едва ли не во всех творениях Маяковского этого периода, несомненно отражала почти не скрываемый им комплекс неудачника: единственным доступным ему оружием – словом – он мстил Богу за то, что тот обделил его любовью любимой...
Мейерхольду, взявшему на себя обязательство поставить пьесу в рекордно короткий срок (за один месяц) – к первой годовщине «Октябрьской революции», – пришлось приглашать актеров из других петроградских театров. Большинство из них было, увы, актерами далеко не первого ряда, готовыми продаться хоть черту, хоть дьяволу, лишь бы получить деньги: один за другим театры прекращали работу, не имея средств даже на то, чтобы отапливать помещение. Никаких других побудительных мотивов, кроме желания подработать, у этих актеров не было. Они не понимали ни смысла пьесы, ни тем более ее усложненной, совершенно не привычной для них формы.
На помощь пришла Лиля, взяв на себя обязанности помощника режиссера. С превеликим терпением она помогала Маяковскому заниматься с актерами, обучая их непривычной стихотворной ритмике и умению хором произносить со сцены пи на что не похожие строки. Преодолеть актерское сопротивление не удалось даже Лиле. Совсем отчаявшись, она призвала на помощь Мейерхольда. Он смог укротить актеров– занятия продолжались...
Как и было обещано, премьера в помещении театра музыкальной драмы состоялась в первую «священную» годовщину– 7 ноября 1918 года. Главную роль – Человека – играл сам Маяковский. Несколько актеров сбежали в последний момент – не явились на премьеру, «забыв» поставить об этом в известность дирекцию и режиссера. Снова выручил автор: экспромтом сыграл еще роли Мафусаила и одного из чертей, благо весь свой текст он знал наизусть.
Вступительное слово перед спектаклем произнес Луначарский. Зал был переполнен. Лиля сидела неподалеку от Блока – ревниво следила за тем, как он и его жена (драматическая артистка!) реагировали на непривычный текст и столь же непривычную постановку. Успех был ошеломительным. Блок аплодировал вместе со всеми. Особые лавры достались художникам спектакля – Натану Альтману и Казимиру Малевичу. Лиля сияла... Была ли она не права, считая, что успех спектакля – это еще и ее успех?
Никакие триумфы, однако, не могли заслонить убогость и серость быта. Возвращение в город, когда начались осенние холода, заставило вплотную столкнуться с-постылой реальностью: не нашлось даже денег, чтобы расплатиться с хозяином дачного пансиона. Пришлось продать ту самую картину Бориса Григорьева, на которой Лиля была запечатлена в сверл натуральную величину.
Картину купил Исаак Бродский – молодой художник с приличной тогда еще репутацией, который вскорости станет ревностным аллилуйщиком советского режима и главным певцом «ленинской темы». Портрет оказался в надежных руках известного человека, – он никогда не подвергнется никаким гонениям, никаким превратностям судьбы в кровавые сталинские времена. Все полотна из коллекции Бродского полностью сохранились и после его смерти стали экспонатами его музея-квартиры. Бесследно исчез только Лилин портрет: одна из многих загадок ее удивительной жизни...
Жили в складчину, разными способами доставая исчезнувшие из лавок продукты. Маяковский снял комнату для прислуги с отдельным входом на той же лестнице, где жили Брики. Дневная жизнь Лили в основном проходила там, ночная – в «супружеском доме». Этому правилу, о котором все трое заранее договорились, они не изменяли – ни тогда, ни потом.
В интенсивной культурной жизни Петрограда, главным образом в конференциях и совещаниях, в митингах и дискуссиях, Маяковский неизменно участвовал вместе с Осипом Бриком, часто выезжая – опять-таки с ним же – в Москву. Присутствие Лили было естественным: в самые разные комиссии и комитеты она входила теперь уже не как жена Брика и не как «друг» Маяковского, а вполне самостоятельно – на правах активного участника «фронта искусств». Помехой служила порой ее беспартийность. Приняв активнейшее участие в создании «коллектива коммунистов-футуристов» («комфут»), она не была допущена до формального членства, ибо не имела партийного билета. (Маяковский, кстати сказать, не имел его тоже, но на него почему-то эти ограничения не распространялись.) Ничто, однако, не могло помешать ей «вести беспощадную борьбу со всеми лживыми идеологиями буржуазного прошлого», как сказано было в манифесте «комфутов», который она сочиняла вместе с Осипом и Маяковским.
Петроградская культура хирела с космической скоростью. После бегства ленинского правительства в Москву (март 1918-го) центр культурной жизни, естественно, переместился в новую, то бишь в старую – допетровскую – столицу. Никто в точности не знает, кто из членов семейного триумвирата первым подал мысль о необходимости жить неподалеку от власти. Зная инертность Брика и зависимость Маяковского, можно, не боясь ошибиться, сказать, что инициатива принадлежала именно Лиле. Так или иначе, в первых числах марта 1919 года все трое покинули увядающий город и отправились за «синей птицей» в Москву. Роман Якобсон, у которого были всюду солидные связи, исхлопотал для пришельцев комнату в Полуэктовом переулке, в одной квартире с их другом, художником Давидом Штеренбергом. Комната эта воспета в известных стихах Маяковского: «Двенадцать / квадратных аршин жилья. / Четверо / в помещении – Лиля, / Ося, / я / и собака / Щеник».
Это была самая трудная зима для постреволюционной России. Беспощадный большевистский террор, с одной стороны, гражданская война и блокада – с другой, обескровили богатую некогда страну и ввергли ее в величайший хаос. Голод и холод царили в советской столице. Водопровод и канализация не работали. Маяковский запечатлел и это в своих стихах, рассказав о том, как в уборную ходили пешком через всю Москву – на Ярославский вокзал.
В квартире в Полуэктовом переулке от старых времен сохранился, по счастью, камин: в нем жгли, согреваясь, карнизы, ящики, доски, все, что поддавалось огню и что можно было достать, каминную трубу однажды «заело» – все обитатели, включая собаку, чудом не угорели. От обледеневшей стены спасал висевший на ней ковер с выпукло вышитой уткой. О реальной утке – на обеденном столе – в этом хлебосольном доме пришлось надолго забыть.
«...Только / в этой зиме, – писал Маяковский восемь лет спустя в поэме «Хорошо», – понятной / стала / мне / теплота / любовей, / дружб / и семей». И совсем прямо: «Если / я / чего написал, / если / чего / сказал – тому виной / глаза-небеса, / любимой / моей / глаза. / Круглые / да карие, / горячие / до гари». Глаза Лили...
У спекулянтов в голодной Москве все же можно было что-то достать– за баснословные деньги. Но денег-то как раз и не было – гонорары платили настолько маленькие, что жить на них не смог бы никто. Лиля приняла и эту реальность, предпочтя дело нытью. Процветал лишь тот, кому было чем торговать. Что мог выставить на продажу человек ее круга? Такой товар Лиля нашла. Собственноручно переписала «Флейту-позвоночник», не забыв отметить на первой странице: «Посвящается Лиле Брик». Маяковский сделал обложку и снабдил сей уникальный манускрипт своими рисунками. Этот поистине исторический экземпляр Лиля отнесла букинисту, – тот знал толк в раритетах, тотчас нашел покупателя, который щедро расплатился за доставшуюся ему реликвию. Целых два дня Брикам и Маяковскому было что есть...
Лето, как всегда, принесло облегчение: земля спасала изголодавшихся людей своими дарами. Добровольческая белая армия генерала Деникина приближалась к Туле, откуда рукой подать до Москвы. Но здесь, в красной столице, жизнь шла своим чередом. Как и многие москвичи, Брики к Маяковский сияли подмосковную дачу, не изменит давним традициям состоятельных горожан. Выбор пал на поселок Пушкино, где некая гражданка Румянцева отдала им на дачный сезон (не даром, конечно) «избушку па курьих ножках», тоже воспетую позже в стихах ее знаменитого постояльца. Тут же поселился и Роман Якобсон.
Питались грибами – лес с дармовой и однообразной едой подступал почти к самой дачке, отделенный от нее лишь живописным лугом. Маяковский много работал, Лиля безотлучно находилась при нем. Это был, вероятно, хоть и очень короткий, но самый спокойный, не замутненный ничем период их отношений. То и дело поэт отрывался от бумажного листа, и тогда устраивали розыгрыши, дурачились, вели себя так, словно и не шла совсем неподалеку братоубийственная война.
Как-то в саду играли в крокет. Был знойный, солнечный день. Зная, как идет ей смуглая кожа, Лиля избавила себя от излишней одежды, которая, как известно, лишь мешает загару. Какой-то зевака сто-' ял у забора и пялил на нее глаза. Она весело заорала: «Что, голую бабу не видел?» И приготовилась расстаться с остатками тряпок на теле. Зевака срочно ретировался. Маяковский смотрел на нее с восхищением: к зевакам он не ревновал...
Для ревности, похоже, с обеих сторон тогда не было никаких оснований. Старые Лилины воздыхатели отодвинулись на задний план, заслоненные могучей фигурой Владимира Маяковского, ушли в прошлое и его прежние связи. Только чти покончила с собой молодая женщина с трагической судьбой, которая совсем еще, в сущности, недавно занимала в жизни Маяковского заметное место. Предположительно именно она, художница Антонина Гумилина, автор фантастико-эротических картин, была прообразом Марии в четвертой части поэмы «Облако в штанах». Свою ревность к ней Лиля перенесла даже ни человека, который Тоне заменил Маяковского: художник Эдуард Шиман почему-то вызывал у Лили стойкое отвращение. Этот факт заслуживает быть отмеченным только в одной связи: все, что хотя бы косвенно напоминало ей о других женщинах в окружении Маяковского, вызывало бурную, подчас совершенно неадекватную реакцию с ее стороны. Тогда... Вскоре станет совсем по-другому...
Идиллия на то и идиллия, что она краткосрочна, безмятежность подмосковного лета сменилась после возвращения в город суматошным повседневьем. Без всяких видимых причин отношения обострились: Лиля устала от постоянного присутствия Маяковского, и он тоже, чувствуя это, стремился к уединению. На помощь опять пришел Якобсон: помог Маяковскому получить отдельную комнату в Лубянском проезде – ту, которая сохранится за ним до самого конца. Сам Якобсон жил в том же доме – дверь в дверь. Другие жильцы квартиры Маяковскому не досаждали, психологически он чувствовал себя в своей берлоге. Лиля не посягала на его одиночество: в мемуарной литературе о Маяковском нет никаких свидетельств об их совместном пребывании в Лубянском проезде.
Именно в эти дни ранней осени 1919 года у Лили впервые – и, судя по всему, единственный раз – появилась мысль об эмиграции. К политике это не имело ни малейшего отношения. С советской властью она легко находила общий язык, ощущая ее СВОЕЙ властью, открывшей простор для любых экспериментов в искусстве: никаких притеснений от новых хозяев страны не ощущала, испытывая лишь бытовые неудобства. Пример сестры, оказавшейся в Европе и наслаждавшейся – пусть и убогим, послевоенным, но, однако же, несомненным – комфортом, казался заманчивым. Судьба Эльзы разворачивалась тем временем по иному сценарию, совсем не похожему на тот, с которым она покинула Петроград.
Уехала Эльза, как мы помним, к своему жениху лишь для того, чтобы сочетаться с ним законным браком и «месяца через три-четыре» вернуться домой. Пришлось задержаться в Норвегии, дожидаясь английской визы: советский «паспорт» границы не открывал. Английской потому, что Андре Триоле ожидал невесту на берегах туманного Альбиона. Что мешало ему самому приехать в Норвегию, почему мать и дочь добивались английской, а не французе кой визы, об этом мы никогда не узнаем: в записках Эльзы таких сведений нет. Не узнаем мы и о другом «пустяке»: на какие все-таки деньги две женщины жили несколько месяцев в совершенно чужой стране? Как и еще об одном: зачем Эльза все равно поехала в Англию, хотя к тому времени Андре Триоле давно уже переместился в Париж?
Загадки этого путешествия на том не кончаются. Елена Юльевна осталась в Лондоне и поступила работать в советское учреждение «Аркос» (All Russian Cooperative Society Ltd), которое выполняло тогда функции торгового представительства и одновременно являлось каналом для связи между английским правительством и самозваной властью большевиков, не признанной де-юре ни одной из влиятельных стран. Естественно, «Аркос», работавший отнюдь не только на Англию, с самого начала служил «крышей» для советских спецслужб, энергично начавших внедряться в различные западные структуры.
Каким образом дама непролетарского происхождения, вообще ни одного дня не состоявшая ни на какой службе, – домашняя учительница музыки, и только! – оказалась на столь боевом посту, об этом сведений нет. Даже фальшивых... В некоторых источниках невнятно и глухо говорится о том, что ей помогло знание языков и что устроилась она на эту работу с помощью Лилиных связей. Какие именно связи помогли Лилиной матери получить столь теплое место под солнцем, ответа на этот вопрос мы не имеем. Обе сестры деликатную тему предпочли обойти стороной.
Очевидно одно: возвращаться в «совдепию» Елена Юльевна не пожелала. И за Эльзой, отправившейся в Париж, не последовала тоже, хотя покинула родину вроде бы как раз для того, чтобы сопровождать свою дочь и участвовать в церемонии ее бракосочетания. Андре ждал невесту в Париже, и лишь через год с лишним после того, как Эльза выехала из советской России для регистрации брака, таковая наконец состоялась. Мадемуазель Каган превратилась в мадам Триоле и под этим именем осталась в жизни и литературе.
В эмиграцию отправился и Роман Якобсон, которого Эльза отвергла. Он получил «научную командировку» в Прагу, где осело множество русских изгнанников, главным образом гуманитарных профессий. Научная командировка была тогда самой удачной формой легального отъезда: больше половины «командировочных» в «совдепию» так и не вернулись. Перед отъездом Якобсон, хорошо знавший о настроениях Лили, предложил ей фиктивный брак, чтобы простейшим способом открыть и для нее дорогу в свободный мир. Впоследствии он говорил, что задуманное мероприятие лишь «случайно не получилось»: формула эта не слишком понятна и позволяет ее комментировать каждому на свой лад.