355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Бабченко » Дизелятник » Текст книги (страница 2)
Дизелятник
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:42

Текст книги "Дизелятник"


Автор книги: Аркадий Бабченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Что мне теперь будет?

– Тюрьма тебе будет. Надолго.

В этой камере, где проводились допросы, ощущение работающей машины было как никогда острым. В армии твоей судьбой распоряжаются десятки, даже сотни человек. Ты не принадлежишь себе. За тебя определяют, где жить, во что одеваться, что есть и как существовать вообще. В моем случае вся эта машина была направлена только на то, чтобы додавить меня.

Голодуха в болотах на Урале. При минус тридцати влажность там стопроцентная. Гнили все. Гной с кровью тек по ногам в кирзачи кусками.

Концлагерь в Моздоке. Ночные избиения. Провода на пальцы. Выжигание звезд на кистях. Переломанные зубы. Героин. Воровство и продажа оружия. Безумие.

Чечня. Предательство. Бойня. Мясокомбинат.

Смерть отца. Дизуха. Смерть бабушки – сына она пережила всего на два месяца. Инвалидность другой – чтобы заработать денег и откупить внука от войны, она пошла по электричкам, торговала шоколадками, но заработала только инсульт. Потерянность мамы – она ездила ко мне два раза.

Теперь тюрьма вот.

Спасибо тебе, Родина.

Были, конечно, и исключения. И та молодая красивая женщина-врач в военкомате, которая отправила меня на обследование, – хотела, чтобы я откосил. Она передвинула меня по шкале времени на полгода, а для войны это много, и я ушел в армию не со своим призывом и пропустил

Бамут. Потом майор, который положил на взлетке в Моздоке мое дело в отдельную стопку, – он не желал мне добра, просто не глядя выбрал папку из полутора тысяч таких же, но я в числе еще десятерых человек остался в Моздоке, а Вовка и Кисель улетели этим же днем. Я хотел быть с ними, просил майора меня отправить, но он оказался неумолим.

И я пропустил май 96-го. Потом старшина дважды пробивал мне отпуск.

Потом заболел отец. Потом он умер. И в августе я не попал в бойню.

Эти люди провели меня по жизни, как по минному полю, и я оказался живой, хотя этого быть не должно. Видит бог, я ни разу не косил, не юлил, не отвиливал. Приказывали – ехал, приказывали – шел, приказывали – служил. Судьба сама выводила меня из войны.

Но система упорно и уверенно исправляла эти ошибки судьбы. Словно прошел через минное поле – все, вырвался, выжил, – но на краю стоят комендант со следователем и багром, чтобы самим не подорваться, заталкивают тебя обратно на мины – давай, парень, звездуй, это твой долг. Тебе нельзя жить. Не имеешь права. Служи. И по возможности подыхай.

Этот капитан в окошке – какая ему разница, поставил печать и забыл.

Все, я уже на войне.

Нет, изловил дезертира.

Коменданту какая разница – восемнадцатилетний сопляк. Не косит, не просится ближе к дому, едет обратно. Армии сильно поплохеет из-за моих десяти дней? Ведь мог же не сажать.

Нет. Посадил. Прикрыл задницу.

Следак этот. Клепа. Восстановил справедливость. Соблюл закон.

Покарал преступника. Укатал пацана в кутузку.

Теперь еще и три года дисбата. А потом еще и свой год дослуживать – срок отсидки в срок службы не входит. Итого четыре.

Главное – за что? За десяток лишних дней жизни?

Следователь снова залез в портфель, протянул пустой лист:

– На, пиши…

– Что?

– Явку с повинной.

– Я не являлся с повинной. Я не лыжник. Отпустите меня, товарищ капитан? И я уеду. Сегодня же…

– Пиши, пиши. Так всем лучше будет. И тебе тоже. Пиши… Я, Бабченко

Аркадий Аркадьевич, 1977 года рождения, старший сержант, от службы в армии не уклоняюсь и готов продолжить службу в любой точке России…

/в любой/ точке России.

Фразу про “любую точку” Клепа повторил дважды, сделав интонационное ударение на слове “любой”.

Я написал все, что он хотел. Поставил подпись, дату. Протянул ему листок.

Все, чем ты можешь теперь оперировать, – это лишь слова, обещания.

Следователь рассматривается уже не как капитан с мизерной зарплатой, а как властелин судеб.

Он аккуратно убрал листок в свой портфель.

Мне как-то все стало безразлично. Навалились отупение, равнодушие к собственной жизни. Устал я выкарабкиваться из дерьма. Тюрьма так тюрьма. Хрен с вами. Сажайте. Камчатка так Камчатка – хрен с вами, везите. Дембель так дембель – хрен с вами, увольняйте. Губа так губа.

Дизель так дизель. Мне уже как-то по фигу.

Теперь я знаю, что и тот капитан, и комендант, и следователь на самом деле были лишь очередными витками судьбы, которая уводила меня от войны все дальше и дальше.

Хотя сами они, в отличие от той женщины-врача, не желали мне никакого добра.

Впрочем, зла не желали тоже.

Я просто не был для них человеком. Всего лишь бумажкой. Номером дела. Просроченной справкой. И ей надо было дать нужный ход. О том, что за всеми этими справками стояли живые люди, что они решают человеческие судьбы, – об этом они даже и не думали, наверное.

Им просто было по фигу – сяду я, сдохну или выживу, вот и все.

Но моя судьба решилась так, как решилась. Если бы капитан не был таким исполнительным, то уже через день я был бы в окопах.

За те три месяца, которые я провел под следствием, война закончилась. И обратно в Моздок я больше уже не вернулся.

Что сказать? Спасибо, товарищ капитан.

То ли я вскакивал шустро, то ли еще что, но нового срока мне не накинули, и через две недели (с учетом выходных вышло 13 дней) перевели в некое подразделение-пересылку под названием Пункт сбора военнослужащих. ПСВ. Было в этом полку такое. Собирали там всякие отбросы военного общества. Дезертиров, лыжников, каличей. И решали – сажать их, демобилизовать или отправлять обратно.

Создавался ПСВ специально под Чечню – люди бежали оттуда толпами, и командование объявило нечто вроде амнистии, придумав лазейку: если ты свинтил не от армии вообще, а от дедовщины и служить в принципе не отказываешься, то тебя не сажали, а переводили в другую часть.

И теоретически каждый мог прийти на этот пункт и добровольно сдаться.

Практически же ПСВ называли не иначе как “дизелятником”, потому что все, кто там содержался, были потенциальные дисбатовцы, “дизеля”.

Из тех, кто был в первой Чечне, через дизелятник прошли многие.

У каждого была своя история. Был там парень, который, отслужив уже свои два года, схлопотал за дедовщину еще четыре, – нарушил молодому позвоночник. Два из них он к тому времени отсидел, а оставшиеся два ему заменили армией. И получилось у него “ДМБ 1994 – 2000”. Это он так на стене комендатуры написал. Прикольный был парнишка – метр с кепкой и зубы пулей выбило. Если слишком сильно смеялся, челюсть вылетала.

Был еще один – сутки подстреленным провалялся где-то в предгорьях, прежде чем его подобрали и сдали в госпиталь. Там он пробыл еще месяц.

За это время матери прислали похоронку и гроб с телом сына. А он взял очухался и домой приехал. Теперь начальство решало, что с ним делать, – то ли отправлять обратно в Чечню на добивание, то ли увольнять, как уже убитого.

Был и еще один, подорвавшийся на мине, – оторвало крайние фаланги всех пальцев на правой руке.

Был Пшеничников – тщедушный забитый дух. Он даже повоевать толком не успел. Его просто везли в мотолыге на войну. Мотолыга подорвалась на мине. Контузия.

Был Андрияненко, которому перебило оба колена, и ноги у него почти перестали сгибаться. Ходил он как на ходулях. Но служить ему оставалось еще год.

Встретил я там и Кольку Беляева – своего друга, сироту, которого забрали в армию из детдома. Мы познакомились с ним еще на призывном пункте. В учебку на Урал нас везли вместе. Потом я попал в связь, в

Моздок, а он – в пехоту, в 166-ю бригаду. Потом мы оба попали в

Чечню. Потом у меня умер отец, а ему спустя два дня снайпер прострелил ноги в Грозном – медсестра полезла вытаскивать раненого, и снайпер ее убил, а он полез вытаскивать ее, и тот же снайпер раздробил ему голени.

Многих не вспомнить уже. Реархивация – процесс сложный. Все эти годы я хотел одного – не вспоминать. У меня семья, жена, дети. Я стал другим. Прошлое лежит в архиве памяти, забито в дальний угол мозга, и доставать его оттуда невыносимо. Программа реархивации есть только одна – водка. Не хочется опять становиться тем, кем был, и переживать все заново. Это дорога в яму, и выбираться из нее с каждым годом становится все сложнее.

Был Тимофей – не помню, имя это или кликуха. Тихий, исполнительный паренек. В учебке он был вместе со мной и Колькой. Тоже прошел этот путь. Потом мы вместе дослуживали в Твери.

Через дизелятник прошли и те пятеро парней, которые служили со мной в Моздоке. Они нашли денег – сняли помпу с БТР и продали ее Греку, – сбежали, добрались до Москвы электричками. Ночевали у меня дома.

Потом обокрали мою квартиру. Больше всего было жаль два новых костюма, которые прислали моей маме из Америки. Я их даже ни разу не надел.

Одного из этих парней, Ширяева, я тоже встретил в Твери. Он дослуживал в соседней части. К нам они приехали в баню. Я узнал его сразу. Он тоже узнал меня – я видел. И тоже сделал вид, что не заметил, отвернулся.

Был парень, попавший в плен и живший потом в чеченской семье. Они прятали его от боевиков, а потом вывезли в Моздок в багажнике автомобиля. Часть его к тому времени расформировали, и ему просто некуда было возвращаться. Тоже ждал своей судьбы. Плен в нем остался навсегда. А потом из Чечни приехал племянник его хозяина и украл его сестру.

Истории, истории, истории… Судьбы, судьбы, судьбы…

Бежали от издевательств, от дедовщины, от войны, отставали от частей, освобождались из плена, пропадали без вести, очухивались в госпиталях. Многие не возвращались из отпуска. Просто не находили сил.

Если он готов был умереть там, то это совсем не означает, что он готов умереть и здесь. В сорок первом люди не думали о жизни. В сорок пятом умирать не хотел уже никто. Так и здесь. Второй раз ехать на войну намного страшнее.

Мы отправлялись в Чечню стройными рядами под марши духовых оркестров, сверкая золотом шевронов и парадными ботинками, а через полгода те из нас, перемолотые, обожженные, рваные, кому удалось вырваться, встречались на этом дизелятнике – простреленные, пробитые, вшивые, в обносках, с выжженными душами и пустыми глазами.

И нас судили за дезертирство.

Из моего призыва многие прошли этот путь. Встречались еще раз, уже как тени, рассказывали друг другу, кого убило, кого ранило, жили какое-то время вместе, обнимались и расходились уже навсегда, чтобы больше никогда не встретиться.

Это была людская река, которая никогда не прекращалась. Via

Dolorosa. Люди приходили, люди уходили – кого-то сажали, кого-то комиссовали, кого-то отправляли обратно в Чечню, кого-то в новую часть, кого-то в дисбат, их место занимали новые – но численность личного состава никогда не менялась: на дизелятнике постоянно было около двухсот пятидесяти человек.

Двести из них стабильно были из Чечни.

Как это по-русски – прогнать людей через мясорубку, а потом судить их за дезертирство.

Остальные, кто был не из Чечни, в основном просто бежали из своих частей. От голодухи, от издевательств, от избиений. Было несколько человек с Сахалина. Один, помню, до Москвы добирался сорок пять суток. На товарняках. Бомжевал, ел из помоек, спал в туалетах на вокзалах. Ехал в собачьих ящиках под вагонами.

Но были на дизелятнике и чумоходы из числа тех, что не уживается ни в каком коллективе. Продуманные, крысоватые, мелочные. Искали местечко получше, пристраивались. От них осталось воспоминание какой-то серой безликой массы, втихую жрущей мамины пирожки в комнате свиданий.

У нас они тоже не уживались – бежали дальше. С ними и не общались особенно.

Одного, правда, запомнил – москвич, хитровыделанный какой-то. На ПСВ был уже второй раз – свинтил, перевелся в Нижний, оттуда тоже свинтил. Потом я его встретил в Твери, он туда приехал, наговорил вагон всяких небылиц насчет себя, типа “чеченский рэмбо”, через пару недель чего-то наркысятничал, и его били всем дивизионом в туалете.

Сильно били. Раскроили лицо. Забрызгали кровью весь туалет.

Армия – жестокое сообщество. Людей здесь опускают на раз-два.

На следующий день он опять сбежал. На ПСВ его, скорее всего, уже не приняли. Таких даже там не любили.

Градация в принципе была такая же, как и на зоне. Только приблатненными здесь считались “чеченцы”.

В общем, армия на этом дизелятнике была что надо. Дизеля, каличи, бандиты, самоходы, освобожденные пленные… “Иванов!” – “Я!” -

“Заступаешь в наряд…” – “Не могу, пальцы оторвало…” – “Черт…

Петров!” – “Я!” – “Заступаешь в наряд…” – “Не могу, колени простреленные…” – “Черт… Сидоров!” – “Я!” – “Все на месте, ничего не оторвало?” – “Так точно тащстшна!” – “Заступаешь в наряд…” – “Не могу, контузило на хрен…” – “Черт… Когда ж вас, каличей, поувольняют…” – “Никогда, тащстшна, нам еще в дисбате сидеть!”

Но, несмотря на то что совершили с этими людьми и что некоторые из них совершили сами – тоже не ангелы, – я всегда вспоминаю их с теплотой.

Обычный разговор в курилке:

– Рядом с тобой кого-нибудь убивало?

– Конечно. Нас вместе. Мне в бок, а ему в спину.

Находился дизелятник в Первом комендантском полку. Ирония судьбы.

Или чья-то жестокая шутка. Дело в том, что полк этот – самый что ни на есть привилегированный. Показной. Попасть туда с улицы практически невозможно – только по связям или за деньги. При этом надо иметь рост не меньше ста восьмидесяти.

В этом полку находится и рота почетного караула. РПК. Когда вы смотрите по телевизору, как в аэропорту президентов разных стран встречают красивые солдаты, стоящие по бокам красной ковровой дорожки, – в идеально подогнанной форме, с аксельбантами, в блестящих сапогах из мягкой яловой кожи стоимостью четыреста долларов пара, белых перчатках и с лихо задранными подбородками, – знайте, что в одной казарме с этими солдатами живут и дизеля.

РПК называли слонами. Мы дизелятник, они – слонятник. Потому что по шесть часов в день они топали на плацу. Вся их военная подготовка заключалась в шагистике. Маршировали, упражнялись с карабином, тянули ногу. Удар стопы об асфальт должен быть четким, звонким, громким. Всей подошвой. Всей ротой. Одномоментно. Пятьдесят минут топота, потом десять минут растяжки. И снова топот. Как правило, к концу службы у всех расшатаны колени.

Тренировки почетного караула были балетом. То, что они вытворяли со своими карабинами, – искусство. Украшение любого парада. Очень красиво.

А в это время в сортире второго этажа курили мы и смотрели на них через окно. Мы не завидовали. Не мечтали туда попасть. Это было невозможно. Дизелятник и слонятник существовали в одной казарме, но в параллельных мирах. Они почему-то сошлись в этой точке времени и пространства, но не пересекались совершенно и никакого влияния друг на друга не оказывали. Перехода из одного мира в другой не существовало. Слишком разные жизни. Слишком разные судьбы. У них – белые перчатки, президенты и почетный караул у Вечного огня. У нас – вши, окопы, голодуха, оторванные пальцы, контузии, тюрьма. Вши не перевелись даже здесь, в Москве, – подаренный мне одноклассником шерстяной свитер пришлось выкинуть, вывести гнид из него не было никакой возможности.

Мы для них были наглядным пособием – я знаю, офицеры говорили: будете плохо служить, отправим в Чечню. Ваше наказание вон, за окном, курит в сортире второго этажа. Это не просто угроза, это реальность. У нас в учебке одного сержанта отправили на войну за то, что он пропил овчинный тулуп. И они служили. Тянули ногу как надо.

Кем они были для нас, не знаю. Марсианами, наверное.

В полку мы были вроде как сами по себе. Армии не принадлежали.

Служить не служили, просто ждали решения своей судьбы. Вместо формы какие-то разномастные тряпки – кто в чем приехал. Парадка, х/б, камуфляж, афганка, бушлаты, шинели, ботинки, берцы, сапоги, кроссовки. Кто-то с медалями. Кто-то с нашивками за ранения. Кто-то без медалей, без нашивок и без пальцев. Строем не ходили – после войны и перед тюрьмой заставить нас маршировать было невозможно.

Всем на все плевать. Все равно выход один, так чего лишний раз прогибаться? Когда мы шли в столовую, то офицеры хватались руками за голову – стадо.

Командовал дизелятником полковник Зимин – кругленький жизнерадостный

Винни Пух, любивший трепать солдат по щеке. Он все время был в отличном расположении духа, всегда шутил, громко говорил. Повторял, что все будет хорошо. К солдатам был доброжелателен. При каждой возможности разрешал свиданки и увольнения. Но в казарме он появлялся редко и был далек от наших проблем. У меня всегда было ощущение, что он вот-вот удивится: “Как? Неужели вы были в Чечне? А что, у нас там война? Вот те раз… Ну-ну, все будет хорошо. Так почему же вы, говорите, сбежали?”

Поэтому рулил всем на дизелятнике подпол – я забыл его фамилию. А лицо помню хорошо. О нем у меня остались неприятные воспоминания.

Распределением солдат заведовал именно он. Решал, кого в Чечню, кого нет. За распределение ближе к дому брал деньги. Мог за деньги и попытаться от тюрьмы отмазать. За большие мог и комиссовать. Намекал на взятку и моим родителям. Мы не дали.

Был лейтенант по кличке Жало. “Жало” на армейском языке означает

“лицо”. Лицо у Жала было именно “жало”. Длинное, как у лошади, топорно и криво рубленное, словно пьяным плотником, с тяжелым выдвинутым подбородком, над которым, почти соприкасаясь с ним, нависал огромный нос. Дополняли картину низкий лоб с залысинами и большие, близко посаженные глаза. Был он исполнителен, неинициативен, неумен и жесток. Солдат за людей не считал.

Наибольшую ненависть вызывало то, что Жало и сам был срочником, – двухгодичник, после института.

Остальные к нашей жизни отношения не имели. Но в массе своей за солдат нас не считали – так, сброд какой-то, давно всех пересажать пора. Да и сложно ожидать чего-то иного от “приарбатского военного округа”. Бытие определяет сознание.

На этих лакированных офицеров мы действовали как красная тряпка на быка. Каждый второй считал своим долгом докопаться до формы одежды, незастегнутой пуговицы, неотданного воинского приветствия.

Андрияненко однажды прошел мимо какого-то майора, совершенно на него не отреагировав, – ТАМ никто не носил знаков различия и никогда никому не отдавал честь, за это могли и в зубы дать – демаскируешь командира. Здесь же это считалось воинским преступлением. Майор взбеленился.

И несколько раз прогнал Андрияненко строевым шагом – тот со своими ходулями все никак не мог промаршировать как надо.

Конечно, он не знал и не мог знать про его колени. Но нами это воспринималось как очередное предательство со стороны системы.

Поучайте лучше ваших поучат.

Форма одежды… Откуда она у нас?

Старшиной дизелятника был Игорь Макеев. Макей. Родом с Калуги. Сержант.

Макей был огромен. Просто огромен. Рост под два метра. Грудь – с дверной проем. Кулак с голову. Размер ноги, кажется, сорок седьмой.

Размер шапки – за шестидесятый. При этом на его бычьей башке, крепко посаженной на бычью же шею, которая вырастала из бычьего туловища, она сидела как тюбетейка, на самой макушке.

Лицо у Макея было лицом убийцы. Твердое, скуластое, с волевым подбородком. Жесткое. Воля потрясающая. Взглядом он мог бы ломать доски.

Его не остановило бы даже попадание бронебойного снаряда. Глотка– как ведро. Я думаю, он мог бы контузить человека, если бы заорал ему в ухо во всю силу. Или заглушить паровоз.

Сила Макея была силой не человека, а силой животного – даже для его объема мускулов она была фантастической. Пальцами он гнул пятирублевую монету.

Но эта его огромность была очень органичной. Пропорциональной.

Красивой. Сложен Макей был идеально. При всей своей массе он был невероятно быстр, удары его бревноподобной руки молниеносны. Реакция просто восхищала. Когда он тренировался, то – танцевал. Казалось, летал по залу, не касаясь пола. На одних мысках. Черт его знает, как под его весом не ломались пальцы.

Макей свою силу знал и ценил ее. Я не понимаю, почему он не попал в спецназ. Единственным его удовольствием, кайфом его жизни, были штанга и кикбоксинг. Качался он всегда. А когда не качался, то молотил грушу. Макей был машиной по дроблению человека. Руками он мог искалечить любого. Я не могу представить, кто мог бы устоять против него. Разве что Тайсон. Они одной породы.

Лучшей его развлекухой было гонять в Калуге шпанюгу. Гопников Макей не любил. Он часто нам рассказывал об этих своих увольнительных. Как пьяный рвал на груди тельняшку, ревел, а потом гонял врагов по всему городу. Компании, если мне не изменяет память, выбирал человек по шесть – меньше ему было неинтересно.

Однажды Макей поставил Пшеничникова на тумбочку – именно на тумбочку, наверх, – дал ему в зубы сигарету, сказал “не шевелись”, пару раз примерился, а затем “вертушкой”, в прыжке, выбил сигарету у него из губ. Я стоял сбоку. Мне показалось, что в сантиметре от носа

Пшеничникова пронесся локомотив. Нога Макея была раза в полтора больше его головы.

Макей завораживал. Единственное, чего ему не хватало, – это уродливого шрама через все лицо. Он бы только дополнил гармонию.

Как ее дополняла жуткая шепелявость. “Жало” Макей произносил как

“Шжало”.

При этом я не знаю случая, чтобы Макей хоть раз кого-то ударил.

Наверное, именно потому, что мог убить с одного раза. Да ему это было и не нужно – все его команды исполнялись пулей и с радостью.

Потому что Макея мы боготворили. Другого старшины нам было не нужно.

Он был лучшим.

В его здоровом теле был такой же здоровый дух. Редчайшее сочетание.

Он никогда не позволял себе опускаться до избиения или обирания слабого. Достоинство было, пожалуй, главной чертой его лица убийцы.

Он жил командой. Рота для него была всем. Мне кажется, он даже любил нас, своих солдат. Жил с нами в одном кубрике. Не отдалялся, как весь остальной полк, и не возвышал себя над нами. Считал нас именно

/своей/ ротой, а себя – составной ее частью. Никогда никого не осудил. Никогда ни с кого не тряс денег.

Он видел в нас людей. Не чмо бессловесное.

Он мог спокойно отправиться в штаб и там вступить в перепалку с

Жалом за роту. Мог доходчиво объяснить любому, что его дизелей трогать не стоит. Не бил, но просьбы его запоминались навсегда.

Поэтому нам в полку было позволено многое.

Этой своей волей, верой в жизнь Макей не давал опускаться и нам. Все время приподнимал нас. Дизеля и сами были почти поголовно залетчики, любители послать командиров, не дураки выпить и подраться, почти все воевали, почти все узнали себе цену, но война, увечье, боль, затем камера, следствие, висящий над тобой срок – все это подкашивало людей. Не ломало, но подбивало ноги. И Макей был той стеной, за которую мы хватались и снова взбирались наверх.

Он заряжал нас на борьбу с системой за самих себя. И когда из дизелятника народ все-таки отправляли на настоящий дизель, то они уходили из казармы со смехуечками и с задранными кулаками. Сажайте.

Все равно дембель неизбежен, как крах капитализма.

Подставить Макея считалось крайним западлом.

Единственное, чего он не терпел, так это чмошничества. Неуважения человека к самому себе. Отсутствия этого самого внутреннего достоинства. В принципе именно из-за этого и происходит все дерьмо.

Когда кто-то поворачивался задницей к нему, его порядкам и роте – например, не возвращался из увольнения или сбегал, – то он приходил в бешенство. В ярость. Роту лишали увольнительных, а подставить роту для него было самым худшим преступлением.

Впрочем, не помню, чтобы и в этом случае он кого-то избил. Как правило, чмошники в роте больше уже не появлялись, испарялись до того, как о них узнавал Макей. Проблема решалась сама собой.

Макей был прирожденным военным. Это была его стихия. Он умел все лучше других, делал все лучше других, выглядел всегда лучше других, знал это и испытывал от этого кайф. Честно говоря, я не могу представить его на гражданке.

При этом Макей совершенно не был тупым. Он был остроумен, умен.

Оружия нам в полку, естественно, не доверяли. Использовали в основном как дармовую рабочую силу. В наряды мы не ходили, только по роте. И иногда в столовую чистить картошку и таскать бачки с объедками, если наряд не справлялся своими силами.

Зато дизелятник постоянно выделял людей в команды: на расчистку снега, на уборку территории, в автопарк, на перетаскивание чего-нибудь куда-нибудь. Пару человек в роте работали курьерами – развозили личные дела в прокуратуру и госпиталя и сопровождали народ туда и обратно.

Те, кто не был занят на работах, постоянно пропадали в поликлинике

Минобороны, которая располагалась через два дома от Комендантского полка. При поступлении на ПСВ медкомиссия обязательна – вдруг ты псих, а в армии служишь, скотина, – и при умелом раскладе это был реальный шанс закосить на дурку и перекантоваться месяц на чистых простынях на гражданке.

При составлении анкеты писарь Петя (тоже после института, годичник, лет ему было за уже 25, вечерами он штудировал сопромат) спросил, все ли у меня в порядке с головой. Я сказал, что все в порядке. Он удивился: кошмары не беспокоят? В ушах не шумит? Нет, не беспокоят, не шумит. Тогда он спросил прямо: ты что, дурак? В психушку не хочешь?

И я сразу вспомнил про жутчайшие кошмары, невыносимое головокружение и шум в голове.

На дурку в дизелятнике ложились все. Это считалось законным отпуском, и никакого опущения она в себе не несла. Один черт, не служим, так почему бы и не отдохнуть? Ложились, отдыхали, через месяц выходили и отправлялись белым лебедем досиживать или дослуживать. Так, санаторий.

Врачи тоже все понимали. Я наплел психиатру, пожилой вредной тетке в очках, какую-то откровенную ахинею про пристрастие к наркотикам и синдром посткомбатанта, она выпала в осадок от моей наглости, сказала, что такого откровенного симулянта не встречала еще ни разу в жизни, и отправила на 21 день в Кащенко. Я лежал в наркологическом отделении вместе с наркошами и алкоголиками. Там тоже насмотрелся всякого.

И ломки, и обколотых аминазином людей-зомби с волочащейся по полу слюной, на ходу мочащихся под себя, и белой горячки, и зэков из настоящих тюрем, косивших “по больничке” и обязательно вскрывавших вены после обследования, и бомжей, ложившихся перекантоваться от зимы, и дорог из ниточек с дачками героина, и много чего другого интересного.

В этом отделении нас, таких косарей, было двое. Мы тоже все понимали и были просто благодарны за предоставленный санаторий. Работали при кухне. За это нам разрешалось пить вечерами водку.

Завотделением тоже все понимал, на врачебную комиссию меня даже не вызвали и отправили обратно в дизелятник: отдохнул – дай другим.

Я вернулся, доложился Макею и стал ждать дальше, что со мной будет.

Но один наряд у нас все же был. Заступали в него в основном дизеля.

Красивых солдат из роты почетного караула берегли от подобных переживаний.

Назывался он “спецгруз”.

Мы развозили гробы.

В сутки через Москву проходило в среднем по два-три цинка. Иногда больше. Редко – меньше. Почти все из Чечни, хотя и не всегда. В армии убивают и без войны.

Цинки надо было встречать на вокзале, грузить в “Урал” и везти на другой вокзал или в аэропорт. Иногда с гробом были сопровождающие.

Иногда нет. Иногда гробы были тяжелые, а иногда легкие, и тогда становилось ясно, что человека там нет, а только то, что смогли подобрать, – рука или нога. Иногда с гробом ехали и родители.

Иногда привозили и москвичей, редко, правда, но это было самое плохое – в таких случаях спецгруз приходилось везти домой и отдавать матери.

Макею были по фигу сроки службы, он любил и понимал структуру армии, видел в ее порядке свою завершенную логичность и поэтому всегда приподнимал сержантов. Требовал от них, чтобы они были именно сержантами. От рядовых он требовал расти до сержантов. Эта карьерная лестница была для него простой и понятной и являлась четким индикатором способностей.

Я к тому моменту прослужил месяцев десять. Но несколько раз сходив старшим команды и сделав все как надо, постепенно стал его заместителем. Сержантов в роте было через одного, но помощников

Макей себе выбрал двоих – меня и Волчка.

Волчок служил в Нижнем, кажется. Шустрый, шаристый, способный за себя постоять. Веселый, общительный. Франтоватый – всегда закатывал рукава, берцы у него были какие-то особые, портупея, четырехцветный камуфляж. Но при этом Волчок был хитроватым, продуманным. Прослужил он больше года и почему сбежал, не знаю, но точно не от дедовщины.

Видимо, хотел ближе к дому. Откуда он родом, не помню.

Я с Волчком особо не сближался. Дружбы у нас не было, вражды тоже.

Мы существовали на равноудаленных дистанциях, крутились как две планеты вокруг одного солнца – Макея. К тому же Волчок не воевал.

На разводе мы стояли не в строю, а перед ним, рядом с Макеем. Нам он позволял совсем уж вольницу. Мы могли курить, сидя на тумбочке, пока он вел развод или вечернюю поверку. Могли буха2ть в каптерке. Могли даже втихушку мыться в душевой, что остальным не позволялось.

В принципе Макей только нарезал задачи и осуществлял общее управление, а потом оставлял роту на нас. Сам отправлялся в спортзал.

Я еще не был даже слоном, а уже рулил дембелями. Но терок в роте от этого не возникало. Макей и впрямь сделал из нее единый организм.

Люди работали и выполняли поставленные задачи наравне. Дедовщины или землячества не было совершенно. Для меня это до сих пор удивительно.

Я особо не выпендривался и тоже работал вместе с людьми, хотя Макей этого не одобрял. Но, конечно, соблюдая субординацию все же, – с тряпкой в казарме не ползал. У меня были свои задачи. А вот на выходе, с маленькой командой, лопатой махал с удовольствием. Мне это было в кайф. Физическая работа на свежем воздухе зимой – это просто приятно. В ней был смысл. Цель. И главное – она отвлекала от мыслей о тюрьме.

Волчок с людьми не работал никогда.

Как бы там ни было, мы с Волчком никогда не подставляли Макея. Помню его фразу: “У меня есть два хороших сержанта – Бабченко и Волков, и больше мне не надо”. За прошедшие с тех пор двенадцать лет я добился многого, но эта похвала до сих пор остается одной из главных в моей жизни.

Пользуясь своим положением, я всегда просился в спецгруз. Если я не нужен был Макею для более важных дел, он меня всегда отпускал.

Я развез много гробов. Не знаю сколько. Несколько десятков, наверное.

Спецгруз был частью той моей жизни, которую я знал, которую понимал, но которую начинал уже терять.

Парни, лежавшие в цинках, были моими товарищами, и я по-прежнему хотел быть вместе с ними. Пусть хотя бы и так.

Один раз я вернулся. Не хотел ехать и в этот, второй отпуск. Потому и просрочил эти чертовы десять дней – не придавал им значения.

Мысленно перешагнул их и опять был там.

Я хотел обратно на войну. Да, хотел.

Не потому что – воевать. Просто весь мой мир, который я знал, был там. И я устал уже терять его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю