Текст книги "Государство. С комментариями и иллюстрациями"
Автор книги: Аристокл
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
– Вероятно, – сказал он.
– Поэтому ты, в качестве законодателя, – продолжал я, – как избрал мужчин, так изберешь и женщин, и раздашь их, сколько можно будет, по способностям: а они, имея общие жилища и общий стол и не владея частно никакою собственностью, будут вместе и, смешиваясь между собою, как в гимнасиях, так и в других условиях воспитания, самою, врожденною им, думаю, необходимостью повлекутся к взаимному совокуплению. Или тебе не кажется необходимым мое заключение?
– Подобные необходимости, по крайней мере, не геометрические, а эротические, – сказал он, – которые толпу убеждают извлекать, должно быть, живее, чем первые.
Платон философски решает проблему справедливости, благодаря сочетанию того, что он называет «геометрической» и «эротической» необходимостями. Эротическое желание заставляет людей преступать любые политические границы. Но Платон переориентирует эротическое желание, понимаемое как стремление к прекрасному, но не ограничивает его, напротив, дает ему стремиться к «прекрасному самому по себе». С другой стороны, он предлагает программу воспитания стражей, ведущую к интенсивному, но упорядоченному («геометрическому») образу жизни.
– И очень, – продолжил я. – Но после этого-то, Главкон, совокупляться беспорядочно или делать иное, тому подобное, в обществе людей счастливых, было бы нечестно, да и правители не позволят.
– Потому что это несправедливо, – сказал он.
– Так явно, что после этого мы установим браки, – и браки, сколько достанет сил, священные, священными же пусть будут самые полезные.
– Без всякого сомнения.
– А как будут они самыми полезными? Скажи мне это, Главкон. Ведь в твоем доме я вижу и гончих собак, и множество благородных птиц. Ты, клянусь Зевсом, обращал некоторое внимание на их браки и деторождение?
– Какое внимание? – спросил он.
– Во-первых, между этими самыми животными, хотя они вообще благородны, нет ли и не бывает ли отличных?
– Есть.
– Так от всех ли равно делаешь ты приплод или стараешься делать его особенно от отличных?
– От отличных.
– Что ж? От самых молодых, или от самых старых, или от тех, которые в цветущем возрасте?
– Которые в цветущем возрасте.
– И если приплод не таков, ты полагаешь, что порода птиц и собак будет у тебя гораздо худшая?
– Да, полагаю.
– А что думаешь о лошадях и о других животных? – продолжал я. – Иначе ли бывает с ними?
– Это было бы странно, – сказал он.
– Ах, любезный друг, сколь же совершенные нужны нам правители, если так бывает и с человеческим родом!
– Да, именно так бывает, – сказал он. – Так что же?
– То, – отвечал я, – что им необходимо пользоваться многими лекарствами. Если тела не имеют нужды во врачебных средствах и охотно подчиняются диете, то для них мы почитаем достаточным и плохого врача. А когда уже надобно употреблять лекарства, тогда, известно, нужен врач более мужественный.
– Правда, но к чему это говоришь ты?
– К тому, – сказал я, – что правителям у нас, должно быть, понадобится, для пользы управляемых, часто употреблять ложь и обман, полезно же это в виде лекарства, говорили мы, кажется.
– Да и правильно, – сказал он.
– Так это правильное, по-видимому, бывает не в малой мере при браках и деторождении.
– Каким же образом?
– По допущенному выше, отвечал я, надобно, чтобы отличные соединялись браком большею частью с отличными, а худшие, напротив, с худшими, и чтобы первые из них воспитывали детей, а последние – нет, если стадо имеет быть самым превосходным, и все это должно скрываться в тайне от всех, кроме правителей, если стаду стражей нужно быть опять наименее возмутимым.
– Весьма правильно, – сказал он.
– Так не должны ли быть учреждены праздники, на которые мы соберем невест да женихов и на которых будут совершаемы жертвоприношения, а наши поэты постараются воспевать приличные тогдашним бракам гимны? Количество же браков не возложить ли нам на правителей, чтобы они, имея в виду войны, болезни и все такое, позаботились припасти нужное число мужчин, и чтобы таким образом государство у нас было, по возможности, и не велико, и не мало.
– Правильно, – сказал он.
– Притом, надобно, думаю, изобрести какие-нибудь хитрые жребии, чтобы тот худой мужчина вину каждого сочетания возлагал на случай, а не на правителей.
О хитрых жребиях при выборе лиц для сочетания их браком Платон подробнее пишет в начале диалога «Тимей». Там он говорит о том, что «ради обеспечения возможно лучшего потомства на должностных лиц обоего пола возлагается обязанность устраивать браки посредством хитрости со жребием, так, чтобы лучшие и худшие сочетались бы с равными себе и в то же время никто не испытывал бы неудовольствия, но все полагали бы, что этим распорядилась судьба».
– Правильно.
– И всегда рождающихся детей не должны ли брать поставленные над этим власти, состоящие либо из мужчин, либо из женщин, либо из тех и других, – ибо и власти, вероятно, будут общими женщинам и мужчинам?
– Да.
– Взяв детей от добрых, они будут относить их, думаю, в огражденное место, к некоторым кормилицам, живущим отдельно, в известной части государства, а детей от худых, и вообще всех, родившихся с телесными недостатками, станут скрывать, как следует, в тайном и неизвестном месте.
– Если только надобно иметь чистую породу стражей, – сказал он.
– Не позаботятся ли они также и о пище, приводя в это огражденное место матерей, когда набрякнут у них груди, причем употребят все искусство, чтобы ни одна из них не узнала своего дитяти, и доставая других, имеющих молоко, если матери будут недостаточны? Не попекутся ли и о самых этих питательницах, чтобы они воздаивали детей умеренно, вовремя, и не назначат ли мамкам и кормилицам часов бдения и другого труда?
– Ты женам стражей доставляешь великое облегчение в деторождении, – сказал он.
– Да так и надобно, – продолжил я. – Но пойдем далее к своей цели. Ведь мы уже сказали, что дети должны рождаться от людей цветущего возраста?
– Правда.
– Но не кажется ли тебе, что умеренное время цветучести для женщины есть двадцать лет, а для мужчины – тридцать?
– Сколькими же годами оно ограничивается? – спросил он.
– Женщине можно рождать для государства, начиная от двадцатого до сорокового года, – отвечал я, – а мужчине, протекши порывистую цветучесть возраста, можно рождать для государства от этого времени до пятидесяти лет.
– Действительно, – сказал он, – в эти именно годы цветет телесно и умственно тот и другой пол.
– Посему, кто, будучи старее или моложе этого, посягнет на рождение детей для города, тому мы вменим это в грех, как дело нечестивое и неправедное, – для чего зачал он государству дитя, которое, как покрытое тайною, должно было родиться не от семени, освященного жертвами и молитвами, какие приносятся жрицами и жрецами и всем городом, чтобы хорошие всегда производили порождения лучшие и полезные – полезнейшие, а от мрака, скрывающего страшное невоздержание.
– Правильно, – сказал он.
– Тот же-таки закон будет иметь силу, – продолжал я, – если кто из мужчин еще рождающих, не быв сведен правителем, будет касаться женщины в зрелом возрасте, потому что в таком случае он принесет государству, скажем мы, подкидыша, – дитя незаконное и неосвященное. Когда же, думаю, и женщины и мужчины переживут возраст рождания, – мужчинам мы, вероятно, предоставим свободу – соединяться, с кем хотят, кроме дочери, матери, дочерних дочерей и материнских родственниц по восходящей линии. Оставим также свободными и женщин – кроме сына, отца и родственников их по нисходящей и восходящей линии. Но при всем таки этом предпишем особенно стараться – и на свет не выносить никакого плода, если он зачнется, а когда что приневолит, положить его так, как бы не было для него никакой пищи.
– И это также отчетливо говорится, – сказал он. – Но как можно будет отличить друг от друга – отцов, дочерей и всех, о ком ты сейчас говорил?
– Никак, – отвечал я. – Какие бы ни родились дети на десятом, даже на седьмом месяце с того дня, в который кто сделался женихом, всех этих детей мужеского пола будет он называть сыновьями, а женского – дочерями. Дети же эти станут называть его отцом. Равным образом порождения их будет называть он детьми детей, а они их – дедами и бабками, рожденных же в то время, когда родили их отцы и матери, они станут именовать братьями и сестрами. Поэтому, сказав сейчас, кому не касаться друг друга, мы должны прибавить, что братьям и сестрам закон позволит сожительство, если на это выпадет жребий и будет утвержден Пифией.
Пифия – в Древней Греции жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах, расположенного на склоне горы Парнас. Имя Пифия происходит от змея Пифона, охранителя Дельфийского оракула до занятия его Аполлоном, сразившего змея стрелами.
– Весьма правильно, – сказал он.
– Эта-то, Главкон, и такова-то у твоих стражей государства общность жен и детей: а применяемая к другим видам государственной жизни, она и далеко лучше, что должны мы теперь доказать своим рассуждением. Или как поступим?
– Именно так, клянусь Зевсом, – сказал он.
– И вот не это ли будет началом исследования – спросить нам самим: что такое, для устроения государства, имеем мы назвать величайшим благом, к которому стремясь, законодатель должен постановлять законы, и что – величайшим злом? А потом исследовать, рассмотренное нами теперь наводит ли нас на стезю блага и удаляет ли от стези зла?
Высшее благо общества Платон видит в согласии и единомыслии всех граждан, так чтобы у них была только общая радость и общая печаль, а частной или личной не было, и чтобы таким образом не оставалось места в обществе эгоизму или самоуслаждению.
– Всего более, – сказал он.
– Есть ли у нас для государства зло более того, которое расторгает его и делает многими, вместо одного, – или добро более того, которое связует его и делает одним?
– Нет.
– Но общение удовольствия и скорби не связует ли непременно всех граждан, когда они, при одних и тех же приобретениях и лишениях, равно веселятся и скорбят?
– Без всякого сомнения, – сказал он.
– Напротив, особничество в этом отношении не разрушает ли согласия, когда одни и те же случайности города и людей в городе для иных бывают горестны, для других – приятны?
– Как не разрушать?
– А это не тогда ли происходит, когда в городе не вместе произносятся слова такие, как: это мое, это не мое? И не то же ли должно сказать о чужом?
– Совершенно то же.
– Значит, самый лучший распорядок будет в том городе, в котором, в отношении к тому же, одно и то же мое и не мое произносит наибольшее число граждан.
– И очень.
– И которое весьма близко подходит к состоянию одного человека: например, когда у кого-нибудь из нас ушиблен палец, тогда, по общению тела с душою, сосредоточенному в одном распорядке господствующего в душе начала, все чувствует и вместе все разделяет страдание больного члена, а потому мы и говорим, что человек страдает пальцем. То же должно сказать и о всякой другой принадлежности человека – о скорби, когда член болезнует, и об удовольствии, когда он здоров.
– Конечно, то же, – сказал он, – и отлично управляемое государство, в самом деле, живет весьма близко к тому, о чем ты спрашиваешь.
– Итак, если и один кто-нибудь из граждан испытывает добро или зло, это государство непременно будет говорить, что оно само испытывает это, и станет либо все сорадоваться, либо все сострадать.
– Необходимо, – сказал он, – как скоро государство поистине благозаконно.
– Теперь время бы нам возвратиться к своему государству, – продолжал я, – и сообразить то, на что мы согласились, – оно ли, то есть, именно таково, или скорее какое-нибудь иное.
– Да, надобно, – сказал он.
– Что же? Как в других государствах есть правители и народ, так есть, конечно, и в этом?
– Есть.
– И все они друг друга называют гражданами?
– Как не называть?
– Но в других государствах к имени некоторых граждан народ присоединяет еще имя правителей?
– Во многих – имя властелинов, а в государствах демократических соответствует этому название архонтов.
Архонт (начальник, правитель, глава) – высшее должностное лицо в древнегреческих полисах (городах-государствах).
– Что же в нашем народе? Имя каких правителей присоединяет он к имени некоторых граждан?
– Имя хранителей и попечителей, – сказал он.
– А эти как называют народ?
– Мздовоздаятелями и питателями.
То есть плательщиками и кормильцами.
– В других же государствах правители как называют народ?
– Рабами, – сказал он.
– А правители друг друга?
– Соправителями, – отвечал он.
– Ну, а наши?
– Сотоварищами по страже.
– Скажи теперь о правителях в других государствах: может ли кто там одного из соправителей наименовать как собственным, а другого – как чужим?
– Да, и многих.
– Поэтому собственного он почитает и называет как своим, а чужого как не своим?
– Так.
– Что же твои-то стражи? Может ли кто из них почитать или называть известного стража как чужим?
– Отнюдь нет, – сказал он, – потому что, с кем бы он ни встретился, будет думать, что встретился либо как с братом, либо как с сестрою, либо как с отцом, либо как с матерью, либо с сыном, либо с дочерью, либо с их детьми, либо с их родителями.
– Прекрасно говоришь ты, – продолжил я, – но скажи еще вот что: назначишь ли ты им только собственные имена родства, или по именам узаконишь совершать и всякие дела, например в отношении к отцам, – уважение, заботливость и послушание, – все, чего требует закон касательно родителей, поколику не делающему этого не будет добра ни от богов, ни от людей, так как, делая иное, а не это, он не делает ни честного, ни справедливого? Эти ли речи от всех граждан или другие тотчас прозвучат у тебя в ушах детей, отцов и прочих родственников, на каких кто укажет им?
– Эти, – сказал он, – ибо смешно было бы, если бы слетали с языка только собственные имена, без дел.
– Следовательно, в этом государстве, более чем во всех других, когда кто один находится в хорошем или худом состоянии, граждане будут единогласно произносить недавно сказанное нами слово: мои дела хороши или мои дела нехороши.
– Совершенная правда, – сказал он.
– А не говорили ли мы, что с этою мыслью и с этим словом идут рука об руку и удовольствия, и скорби?
– Да, и правильно говорили.
– Но не в том ли самом граждане у нас особенно будут иметь общение, что станут называть своим? И имея в этом общение, не будут ли так-то обобщаться равным образом в скорби и удовольствии?
– И очень.
– Так кроме других постановлений государственных, не в этом ли причина – иметь стражам общих жен и детей?
– Конечно, особенно в этом, – сказал он.
– Но величайшее-то благо государства мы согласились выразить тем, что благоустроенное государство уподобили телу, испытывающему и скорбь, и удовольствие относительно к своему члену.
– Да, и правильно согласились, – сказал он.
– Стало быть, причиной величайшего блага в государстве становится у нас общность детей и жен между попечителями.
– И очень, – сказал он.
– Впрочем, этим мы сходимся и с прежде уже допущенным положением. Ведь говорено было, кажется, что если стражи должны быть истинными стражами, им не следует иметь ни частных домов, ни земли, ни стяжания, но, в награду за охранение получая пищу от других, потреблять ее всем сообща.
– Правильно, – сказал он.
– Так и прежде, говорю, сказанное, и теперь утверждаемое не характеризует ли еще более самих истинных стражей и не делает ли того, что они не расторгали государства, как расторгали бы тогда, когда называли бы своим не одно и то же, но иной – иное, поколику один все, что может приобрести особо от прочих, влек бы в свой дом, а другой – в свой отдельный – влек бы и иную жену, и иных детей, которые, как особые, возбуждали бы в нем особые также и удовольствия, и скорби? Между тем как имея одну мысль о собственности, все стремятся, сколько возможно, и скорбь, и удовольствие чувствовать вместе.
– Совершенно так, – сказал он.
– Что же? Так как никто из них не приобретает никакой собственности, кроме тела, так как, исключая тело, все прочее у них общее, то, по поговорке, не уйдут ли от них тяжбы и взаимные обвинения? А поэтому не будут ли они гражданами самыми невозмутимыми, когда все возмущения между людьми бывают за приобретение денег, детей и родственников?
– Весьма необходимо исчезнуть этому, – сказал он.
– Да и принуждений, и телесных наказаний по закону не будет у них, ибо, подчиняя их необходимости заботиться о телах, мы, вероятно, скажем им, что сверстникам похвально и справедливо помогать друг другу.
– Правильно, – сказал он.
– Да и то в этом законе правильно, – продолжал я, – что кто гневается на другого и на нем вымещает гнев свой, тот не вдается в большие возмущения.
– Без сомнения.
– Впрочем, старшему будет предписано начальствовать над всеми младшими наказывать их.
– Явно.
– А младший-то, лишь бы не приказывали правители, никогда не решится ни как-нибудь иначе насиловать, ни бить старшего, что и естественно, да не обесчестит его, думаю, и другим способом, потому что это возбранят ему два довольно сильных стража – страх и уважение: уважение не опустит его касаться родителей, а страх обуздает его тою мыслью, что обижаемому помогут со стороны: одни – как сыновья, другие – как братья, иные – как отцы.
– Обыкновенно так, – сказал он.
– Значит, под этими законами люди непременно будут жить между собою в мире?
– И в великом.
– А когда эти не будут возмущаться друг против друга, то нечего бояться, что на них, либо одни на других, восстанут прочие граждане.
– Конечно, нечего.
– О самых же мелочных видах зла, от которых они избавились бы, по неприличию, не хочется и говорить – например, об угодничестве бедняков перед богачами, о всех затруднениях и беспокойствах, с которыми сопряжено бывает воспитание детей и приобретение денег для необходимого содержания прислужников, когда надобно бывает либо брать деньги в долг, либо запираться в них, либо доставать их всячески и прятать у жен да у слуг, поручая им хранение своего залога, – о всем этом, что терпят и могут терпеть граждане, друг мой, низко, не благородно, да и не стоит говорить.
– Это ясно и для слепого, – сказал он.
– А избавившись от всех этих хлопот, они будут вести жизнь блаженнейшую, блаженнее той, какую ведут олимпийские победители.
– В каком отношении?
– Те наслаждаются, может быть, малою частью того, что достается этим, потому что и победа их превосходнее, и содержание от города полнее: цель победы их – спасение целого государства. Пищей и всем прочим, что нужно для жизни, снабжаются и сами они, и дети, а почести от государства, предоставляемые им при жизни, по смерти их увенчиваются достойным погребением.
– Да, велики награды, – сказал он.
– Но помнишь ли, – спросил я, – прежде, по случаю какого-то рассуждения, нас поразила мысль, что своих стражей мы делаем несчастными, если, владея возможностью иметь все, принадлежащее гражданам, сами они не имеют ничего? Мы, кажется, сказали тогда, что рассмотрим это после, где придется, теперь же постараемся стражей сделать стражами, а государство, сколько достанет сил, счастливейшим, имея в виду доставить в нем счастье не одному этому сословию.
– Помню, – сказал он.
– Что же? Жизнь попечителей, представляющаяся нам теперь уже гораздо высшею и лучшею, чем жизнь даже олимпийских победителей, идет ли, по-видимому, в какое-нибудь сравнение с жизнью сапожников, либо иных мастеровых, либо земледельцев?
– Не думаю, – сказал он.
– Поэтому, что тогда уже говорили мы, то самое справедливо будет сказать и теперь: если, то есть, страж вздумает сделаться так счастливым, что и не будет стражем, и не станет довольствоваться столь мерною, постоянною и, как мы говорим, наилучшею жизнью, но, водясь безумным и ребяческим мнением о счастье, устремится все усвоять себе в государстве силою, то да узнает он слова Гесиода, – тот был истинный мудрец, кто сказал: половина в некотором смысле больше целого.
– Если хочет он следовать моему совету, пускай остается в этой жизни, – сказал он.
– Следовательно, ты допускаешь, – заключил я, – рассмотренную нами общность жен у мужей, применительно к воспитанию, к детям и стражам прочих граждан? Допускаешь, что женщины должны иметь место в государстве, ходить на войну, разделять с мужчинами обязанность стражей, участвовать в ловле, как собаки, и по возможности иметь общение во всем и всячески? Допускаешь, что делая это, они будут делать наилучшее и непротиворечащее природе женского пола, относительно к мужескому, на чем обыкновенно основывается взаимное общение их?
– Допускаю, – сказал он.
– Не то ли остается исследовать, – спросил я, – возможно ли и у людей, как у прочих животных, такое общение, и каким образом оно возможно?
– Ты предупредил меня своим вопросом, – сказал он, – я сам хотел предложить его.
– Что касается до участия женщин в войне, – начал я, – то явно, думаю, как будут они воевать.
– А как? – спросил он.
– Они станут сообща ходить в поход и, сверх того, водить с собою на войну возрастных детей, чтобы последние, как дети прочих художников, всматривались в то, что должны будут делать, достигнув совершеннолетия. Кроме наблюдения, дети будут служить и приготовлять все, относящееся к войне, также прислуживать отцам и матерям. Разве не знаешь, как бывает в искусствах? Дети гончаров, например, сперва долгое время служат и смотрят, прежде чем сами начнут гончарничать.
– И очень.
– Так неужели гончарам надобно старательнее воспитывать своих детей, заставляя их наблюдать и всматриваться в то, что к ним относится, чем стражам – своих?
– Это было бы очень смешно, – сказал он.
– Да и сражается-то всякое животное с особенною храбростью в присутствии тех, кого оно родило.
– Так, но при этом, Сократ, настоит немалая опасность, как бы, – что нередко случается на войне, – кроме себя, не потерять и детей, и через то не сделать невозможным восстановление государства.
– Ты правду говоришь, – сказал я. – Это значит, что первым делом почитаешь ты приготовить им то, чтобы они не подвергались опасностям?
– Отнюдь нет.
– Что ж? Если надобно им подвергаться опасностям, то не тем ли, от которых они сделаются лучшими в своих подвигах?
– Явно.
– Разве, думаешь, мало разницы, смотрят ли дети или нет, что бывает на войне, и разве это не стоит опасности для них, имеющих быть мужами воинственными?
– Нет, в отношении к тому, о чем ты говоришь, это – разница.
– Итак, надобно стараться делать детей зрителями войны, а вместе с тем промышлять им безопасность, – и выйдет хорошо. Не правда ли?
– Да.
– Для этого отцы их, – продолжал я, – сколько то возможно людям, будут не невеждами, а знатоками того, какие походы опасны, какие нет.
– Вероятно, – сказал он.
– И в одних позволят им участвовать, а в других – поостерегутся.
– Правильно.
– Да и правителей-то, – прибавил я, – поставят над ними не худых, но, и по опытности и по возрасту, способных быть руководителями и наставниками.
– Так и подобает.
– Но, скажем мы, часто бывают разные неожиданности.
– И очень.
– Так для этого, друг мой, детей должно тотчас же окрылять, чтобы, когда понадобится, они быстро улетали.
– Что ты разумеешь? – спросил он.
– Надобно с самого детства сажать их на коней, – отвечал я, – и, когда они научатся ездить, возить их на зрелище на конях – не горячих и не боевых, а на самых быстрых и послушных узде, ибо таким образом они весьма хорошо будут смотреть на свое дело и, если понадобится, следуя за старейшими вождями, спасутся с совершенной безопасностью.
– Мне кажется, правильно говоришь ты, – сказал он.
– Но что сказать о войне-то? – спросил я. – Как, по-твоему, должны вести себя воины относительно друг к другу и к врагам? Правильно ли представляется мне это или нет?
– Скажи, каково твое представление.
– Кто из них оставит строй или бросит оружие по трусости, – начал я, – того не сделать ли мастеровым либо земледельцем?
– Без сомнения.
– Кто среди неприятелей взят живым, того не подарить ли желающим пользоваться этою добычею, как им заблагорассудится?
– Вполне справедливо.
– А кто отличился и прославился, тот, как ты думаешь, не должен ли быть увенчан, сперва на походе, каждым из мальчиков и детей, по силам разделявших с ним подвиги воинские? Или нет?
– Мне кажется, должен.
– Что же? Они подадут ему правую руку?
– И это кажется.
– Но вот что тебе, думаю, уже не кажется, – сказал я.
– Что такое?
– Чтобы он целовал всех, и его целовал каждый.
– Всего более. Даже к этому закону прибавляю следующее: во все время, пока они будут находиться в этом походе, никто не должен отказываться, кого бы он ни захотел поцеловать; так что, если бы даже случилось ему и полюбить кого-нибудь, – будет ли то лицо мужеского, или женского пола, – всякий обязан с готовностью поднести ему пальму победы.
– Хорошо, – заметил я, – ведь и было уже сказано, что для доброго должно быть готово большее число браков, чем для других, и что таких надобно избирать чаще, нежели прочих, чтобы от такого рождалось сколько можно более детей.
– Да, мы говорили это, – сказал он.
– Впрочем, и, по Гомеру, всех юношей, которые добры, справедливо украшать такими наградами, ведь и Гомер говорит, что прославившийся на войне Аякс был почтен «длиннейшей хребетною частью». То была подходящая почесть человеку юному и мужественному: от этого у него и сил прибавилось вместе с почетом.
В «Илиаде» Гомера сказано: «Все пировали, и не было в равном пиру обделенных / Теламонида особо длиннейшей хребетною частью / Царь Агамемнон почтил, повелитель пространнодержавный / После того как питьем и едой утолили желанье».
– Весьма правильно, – сказал он.
– Итак, в этом-то послушаемся Гомера: добрых, поскольку они являются добрыми, почтим и жертвами, и всем этим, и гимнами, и тем, о чем сейчас говорили, – почтим сверх того и почетными седалищами, и мясами, и полными чашами, чтобы, вместе с почестью, и упражнять добрых – как мужчин, так и женщин.
– Прекрасно говоришь ты, – сказал он.
– Пускай. Но умерший-то в походе, кто умер со славою? Не скажем ли, что он первый должен быть причислен к золотому племени?
– О, всего более.
– Или мы не поверим Гесиоду, что как скоро некоторые из этого племени умирают, – тотчас
Одни в виде чистых духов над нашей землею витают, —
То духи благие, гонители зла и хранители смертных?
– Конечно, поверим.
– Так вопросив бога, как должно погребать людей, причисляемых к духам и богам, и с какими преимуществами, не будем ли мы погребать их так и тем образом, каким он прикажет?
– Почему не будем?
– Да и в последующее время не будем ли чествовать их, как духов, и поклоняться их гробам? Не узаконим ли того же самого и в отношении к тем, которые скончались от старости или иным образом и оставили память о себе, как о людях, в жизни бывших отлично добрыми?
– Действительно справедливо, – сказал он.
– Что же? Как будут поступать у нас воины с неприятелями?
– В каком отношении?
– Во-первых, в отношении к порабощению: справедливым ли кажется тебе, чтобы эллины порабощали города эллинские, или пусть они, по возможности, не внушают этого и другим, и привыкают щадить эллинское племя, опасаясь рабства со стороны варваров?
Эллины – это самоназвание греков. Название же «греки» эллины получили от завоевавших их римлян. В современном русском языке слово «эллины» обычно используется для обозначения жителей Древней Греции, хотя так себя называют и современные греки.
– Всем и каждому полезно щадить, – сказал он.
– Следовательно, эллинов и сами они не должны иметь рабами, и другим эллинам то же советовать?
– Без сомнения, – сказал он, – это заставит их, конечно, более направляться против варваров и воздерживаться друг от друга.
– Что же еще? Хорошо ли будет, одержав победу, брать у убитых что другое, кроме оружия, или эхо трусам послужит предлогом – не подходить к сражающемуся, но, как бы совершал что должное, обыскивать умершего, от какового хищения погибли уже многие войска?
– И очень.
– Не кажется ли тебе низостью и стяжательством обдирать мертвого, и не женоподобию ли и малодушию свойственно почитать враждебным тело убитого, когда неприятель ушел и бросил то, чем сражался? Думаешь ли, что делающие это отличаются от собак, которые злятся на брошенные камни, не трогая того, кто бросает их?
– Нет ни малейшего различия, – сказал он.
– Следовательно, надо отказаться от ограбления мертвых и не препятствовать уборке трупов?
– Конечно оставить, клянусь Зевсом, – сказал он.
– И оружия также не понесем мы в храмы, в качестве посвящений, особенно же оружия эллинского, если сколько-нибудь заботимся о расположении к себе эллинов: напротив, скорее будем бояться, чтобы внесение в храм таких вещей, взятых нами у ближних, не было каким-нибудь осквернением, если только не повелит иначе Бог.
– Весьма правильно, – сказал он.
– Что же теперь – об опустошении эллинской земли и сожжении домов? Как в этом отношении воины у тебя будут поступать с неприятелями?
– Об этом я с удовольствием выслушал бы твое мнение, – сказал он.
– Мне-то кажется, – продолжал я, – что не надобно делать ничего такого, но должно отнять годичный урожай, а для чего это, – хочешь ли, скажу?
– Конечно.
– Мне представляется, что по различию этих двух имен – война и раздор – есть также и два предмета, соответствующих сим двум разногласиям. Под двумя предметами я разумею, с одной стороны, домашнее и родственное, с другой – чужое и иностранное. Вражда между домашними названа раздором, а между чужими – войной.
– И в твоих словах все-таки нет ничего необыкновенного, – сказал он.
– А это-то, смотри-ка, будет ли обыкновенное. Я говорю, что племя эллинское само себе есть домашнее и родственное, а племени варварскому – иностранное и чужое.
– Ну, хорошо, – сказал он.
– Следовательно, когда эллины сражаются с варварами и варвары с эллинами, мы назовем их воюющими и врагами по природе, и такую вражду надобно именовать войною. А когда эллины что-нибудь подобное делают с эллинами, мы скажем, что по природе-то они друзья, только Эллада в этом случае больна и возмущается, и такую вражду надобно называть раздором.
– Я-то принимаю эти названия, – сказал он.
– Представь же, – продолжал я, – что при определенном теперь раздоре, когда нечто подобное где-нибудь происходит, и в государстве царит раскол, одни опустошают поля и жгут дома других: как гибельным кажется такой раздор, и как мало любви к отечеству показывают здесь обе стороны! Иначе ведь не дерзнули бы они таким образом разорять свою кормилицу и мать. Конечно, умереннее будет победителям отнять плоды у побежденных – в той мысли, что эта вражда прекратится и что не всегда будут они воевать.








