Текст книги "Гавань"
Автор книги: Антун Шолян
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Так-то вы обо мне заботитесь, – смеялась спасенная Викица. – Меня бросили на растерзанье морским псам, а самую жирную сомиху забрали себе. Шик кошка.
– Старая курица – сальная похлебка, – сказал Слободан, осторожно направляя Викицу к дверям ресторана своим ритмичным танго-шагом. – Открытие отеля ознаменовало и мою удачу – я получил приличную комнату. И сразу же переселился сюда от Катины. Вместе с блохами.
– Да что вы говорите, – сказала Викица.
– Не хотите посмотреть?
– А, будь что будет, – улыбнулась она.
Танцуя, они достигли дверей и нырнули в них. Ясно, что все присутствующие в зале это отметили, хотя были уже не слишком способны что-либо примечать. Портье, человек новый, одетый с иголочки, присоединившийся было к общему веселью, выбежал из ресторана и дал инженеру ключ от его номера. Он просто лез из кожи, желая продемонстрировать, как здорово освоился со своей новой профессией.
Викица критическим взглядом окинула узкую длинную комнату. Кровать, столик, шкаф.
На днях я видела снимок в газете, – сказала она. – Ваш номер – точно как камера в шведской тюрьме.
Инженер дважды повернул ключ. Викица какое-то время слонялась из угла в угол, словно кошка в незнакомом доме, – акклиматизировалась. Еще утром инженер выставил на стол бутылку коньяка и транзистор. На всякий случай.
Взглянув на марку коньяка, Викица слегка поморщилась, но транзистор одобрила и тут же его включила. Она передернулась всем телом, держа руки так, словно собиралась боксировать невидимого врага, и завертелась по узкой комнате перед самым носом инженера, почти касаясь его то задом, то, наоборот, передом. Инженер сидел на кровати и наблюдал ее танец до тех пор, пока хвостатые животные предки не закрутили его в том же ритме.
Для начала они поцеловались. Снизу, откуда-то издалека доносились пьяные крики, гармошка и топот ног.
– У тебя в Загребе есть парень? – спросил Слободан.
– Давай-ка лучше глотнем еще малость этого коньячку, – сказала Викица. – Ты – мой не пришей собаке хвост, дурной, старый парень.
Любовники – те же прокаженные. Вследствие своей болезни они изолированы от людей, сосредоточены на самих себе, лихорадочно пожирают сами себя, постоянно снова и снова заражая друг друга. Таким образом, их заболевание солидарно усугубляется. В болезненном, лихорадочном бреду один другому мерещится спасительной, неодолимой фата-морганой, а в те редкие минуты, когда жар спадает, возникают взаимные обвинения, ибо оказывается, что ни один из них не соответствует своему бредовому образу. Подобно всем людям, слишком привязанным друг к другу, они одновременно и поддерживают, и терзают, и любят, и ненавидят один другого.
Первое время коллеги ограничивались лишь анекдотами по поводу связи инженера с Викицей, отпускали квази-остроумные или просто грубые мужские шуточки – приперло, мол, мужику, боже мой, все мы уже дошли, чего же теряться? Но потом, когда на их игривые замечания он перестал отвечать своей обычной, немного смущенной, но в общем добродушной улыбкой, люди умолкли и уже начали выбирать слова. Теперь, завидев инженера с Викицей, все старались незаметно проскользнуть мимо. Комментарии за его спиной, которые прежде носили характер просто мужской болтовни, теперь сопровождались осуждающим покачиванием головы. В ретроспективе многие поступки приобретали иной смысл, не такой, как прежде; так, теперь в другом свете воспринималось их совместное появление на официальном банкете при открытии отеля. Незначительный факт быстро перерастал в общественный скандал.
Инженер не мог понять, как случилось, что они и их связь вдруг оказались в центре внимания. Первое время они встречались довольно редко и только тайно. То есть в той мере, насколько возможно сохранять тайну свидания в гостинице. Но, вероятно, Мурвица еще не превратилась в международный порт, а была просто маленьким полугородком-полуселом, со значительной колонией строителей.
Хочешь не хочешь, но Викица и Слободан нередко встречались просто случайно. В основном возле «Катины». Да и где бы еще? Потом, не таясь, стали видеться ежедневно: вместе на глазах у всех ужинали в ресторане. И чем более они сближались, тем заметней оказывались в полной изоляции, предоставленные сами себе.
Справедливости ради надо отметить: инженер с самого начала ощущал, что попадает в петлю новой зависимости. Ему совсем не улыбалось новое рабство и новые обязательства. Он хотел свободы, а не гнета. В мрачные минуты Викица представлялась ему маленьким, но опасным полипом, который к нему буквально физически прилипает, присасывается и душит своими желеобразными щупальцами, едко пахнущими телесным соком. Если бы, то и дело прижимаясь к нему, гибко скользя в объятия, провоцируя недвусмысленные прикосновения, Викица не пробуждала в нем самца – а обычно случалось именно так, – эти ее уловки он воспринимал бы как поведение голодной пиявки.
Потому что она всегда была готова к телесному сближению, постоянно приводила Слободана в состояние возбуждения демонстрацией своих прелестей, лукавым напоминанием о сладких мгновениях, пережитых обоими накануне, или о его годах и сексуальных возможностях, то есть все время придумывала способы пробудить в нем инстинкт.
Вследствие этих коварных маневров одна за другой рушились твердыни осмотрительности и личной, и общественной. Вскоре Викица уже открыто висла у него на шее и целовала взасос в кафе у Катины, где они сидели за рюмкой, или во время обеда в ресторане, или на набережной. Она обнимала его, тесно прижимаясь всем телом, и, расстегнув рубаху, целовала, уткнувшись ему в грудь на виду у прохожих… Они ходили теперь не иначе как в обнимку; их называли уже спортивным термином: «dupli nelson» [16]16
Двойной захват (борцовск.).
[Закрыть].
Боже мой, во всем этом, безусловно, присутствовал истинный жар, не подвластный никакой осмотрительности, здесь было много юной и врожденной невоздержанности и богемы. Но нужно признать, что время от времени у инженера возникала мысль о том, что корни ее поведения крылись в несколько извращенном желании отчаявшегося существа выставить себя напоказ: затащила в сети солидного немолодого любовника, ей это льстило, и она хотела, чтобы все это видели. И то, что от нее теряют голову. Кроме этого, ей нечем было похвалиться.
Ибо обычная тщета была ей неведома, она не признавала конвенций. А может быть, просто не замечала их: как будто к ней не имели никакого отношения правила игры, принятые в той среде, в которой жил инженер. Об этой среде (или вообще о мире, кто знает?) она говорила без всякого почтения, иногда просто цинично. Весь мир она делила на старых засранцев и клевых мужиков. Окружающее было для нее или «дерьмо», или «блеск». Инженер нередко немел, столкнувшись с ее пренебрежением к респекту, несерьезностью и отсутствием интереса к вещам.
– Чего ты ко мне пристал? – спрашивала она. – Все это мура. Хочу веселиться, пока молодая. Ходить по ресторанам, танцевать, ездить, смотреть людей. А чего, еще делать, если и так все идет к чертовой матери!
Это было ее постоянным присловьем – «если и так все идет к чертовой матери». Осью, вокруг которой она пестовала свой цинизм, явно сознавая его неадекватность. Значительные детали жизнеописания Викицы состояли в том, что она познакомилась с одним редактором (или техником?) из телевизионной студии, с двумя-тремя журналистами (или художниками?) и с одним самым настоящим, живым кинооператором. С ними время от времени выпивала в «Кавказе». Но, по ее словам, счастье ей не улыбнулось, дорога в высшую лигу для нее по-прежнему закрыта. Отсюда она имеет все основания быть разочарованной, саркастичной и пить. Если и так все идет к чертовой матери.
К тому же Викица и правда слишком долго жила совсем одна с тех пор, как приехала учиться, предоставленная в Загребе самой себе, без родителей, без настоящих друзей. Не везло ей и с кавалерами, слишком много она их переменила, слишком много времени просидела в кафанах, слишком многое предприняла, чтобы «вырваться в высшую лигу», да к тому же была слишком умна, слишком хорошо все это сознавала и имела слишком большой опыт, чтобы связать себя с каким-нибудь тупицей, вступить в мещанский брак и принести себя в жертву тому, что с презрением называла «обычной жизнью» – жалкое крохоборство, прозябание, тоска. Так что у нее и впрямь все потихоньку шло к чертовой матери, и выдуманное, позаимствованное отчаяние постепенно переходило в настоящее, истинное.
– Когда я намылилась в Мурвицу, ну, еще до встречи с тобой, – отвесила она комплимент Слободану, – я уж совсем дошла, сыта была по горло. До того мне стало скучно, что всерьез подумывала, может, взять да и раздеться догола посреди площади Республики. Авось положит на меня глаз какой-нибудь фотокорреспондент из «Лайфа» или «Штерна». На худой конец хотя бы из «Старта».
А она способна, подумал инженер, выкинуть такое не только на площади Республики в Загребе, но и на набережной в Мурвице. Его просто охватывал ужас при мысли, что она еще может вытворить, учитывая ее прежние выходки и коленца, да и то, как она об этом говорила. Вначале он не придавал ее высказываниям особого значения, они казались ему просто смешными и необычными, а по-своему даже и обольстительными. Но чем больше он привязывался к Викице, чем больше она ему становилась необходимой, тем болезненней воспринимал ее цинизм и проделки, тем сильнее они его ранили и отделяли от нее. Иногда ему казалось, что именно эти черты в ее поведении создавали ту непреодолимую пропасть, которая мешала их окончательному и полному сближению. Чем больше сплетались их жизни, тем яснее он ощущал, что она далека ему, совсем ему не подходит, впрочем, сам затруднялся сказать, для чего именно она вообще должна была бы подходить. Иногда в самый разгар любви он вдруг чувствовал небывалую прежде близость к Магде. Иногда, болтая с Викицей, он ловил себя на том, что ему легче найти общий язык даже с Грашо, чем с ней.
Но Викицу он ни в чем не мог обвинять. Решения, которые Слободан принимал на трезвую голову, довольный и пресыщенный, тут же нарушались: он бежал к Викице будто голодный щенок. Напрасно было потом искать причины, все они сводились к одному – непреодолимому, всесокрушающему магнитному притяжению, к неизбежности, которая играла логикой его решений, будто мячиком. Так его любовь постоянно вибрировала между глубокой депрессией и слепым восторгом.
Среди причин были, конечно, совсем ясные и вполне объяснимые, как, например, зов молодого тела: в этой мурвицкой пустыне, в уже подзатянувшемся ряской болотце его сексуальности – вероятно, он ее еще не утратил полностью? – инженер, который ранее был не бог весть какого высокого о себе мнения, ощутил, как воспряла его мужская сила. Викица пробудила ее дремавшие источники, открыла ее возможности своим горячим шепотом, расшевелила шрапнелью пальцев, словно дрессировщик, муштрующий чистокровных арабских коней, не говоря уже о сложной технике любви, которой она в совершенстве владела. Она была молода, у нее не было предрассудков, она была просто создана для любви.
Увлечение Викицей объяснялось и другими причинами, которые инженер сознавал менее ясно. Она словно бы явилась для него замочной скважиной, через которую он смог приобщиться к ранее неизвестной ему, неизведанной жизни. Теоретически он знал, что существует бунт и протест, но его поразило полное пренебрежение к принятым нормам. Он знал, что такое эгоизм, но его сбило с толку абсолютное равнодушие. Он мог представить себе жертву, но ему недоступно было глубокое безразличие к себе и другим. Он и сам презирал свою предусмотрительность, на которую Викица ему часто указывала, но его пугало, что она совершенно не заботится о будущем.
В поведении Викицы не было намеренной аффектации, просто она так жила, так существовала. Праздный цинизм ее кафанской компании, презрение к «дружбе» и подобным патетическим бессмыслицам, пустое транжирение времени, упоение низкопробной роскошью, мимолетными утехами, всеми примитивными и доступными развлечениями, мечта о карьере и молниеносном успехе в делах, которые она сама ни во что не ставила. Циничный дурман дешевых иллюзий, поставляемых увеселительной индустрией, которые принято презирать, ибо мы люди разумные и прекрасно понимаем, что к чему, но в то же время к ним тянемся, потому что они сулят легкую наживу, быстрое приобретение вещей, которые надо иметь и которые, по правде говоря, нам вовсе не нужны. Иллюзии, якобы указывающие наиболее легкий путь к какой-то независимости, к тому, чтобы стать чем-то, некой особой, чтобы не потерять себя в этой массовой, бессмысленной и обезличенной жизни. Ведь надо все-таки что-то сделать с собой, правда, если и так все идет к чертовой матери…
О существовании подобных настроений инженер и раньше догадывался, но знал о них как бы издалека, понаслышке; он не представлял все это реально. Викица открыла ему особый мир, в совершенстве овладевший самыми вульгарными и дешевыми средствами самообмана. Какая-то болезненная опустошенность его прошлой жизни обусловила жажду именно такого мира. Он хотел обрести пространство, «в котором возможно парить». В котором не признают ни ложных, ни истинных ценностей. Где человек значителен сам по себе, а не по занимаемому им положению, где ничего не значит распределение сил и фигур на общественной доске. Где, правда, жить опасно, но зато все позволено.
В конце концов существовали и причины, о которых инженер не помышлял или в которых не хотел признаться даже себе самому. Совершенно ясно, что великие надежды, которые вдохновляли его в начале строительства, теперь, при столкновении с реальностью, понемногу меркли. Вера в стройку как символ его мечты все больше отступала на второй план перед грязной во всех смыслах работой, а надежда, что строительство разбудит его собственные дремлющие жизненные силы, оборотилась явным обманом.
Боясь оказаться на краю пропасти, он приписывал свое разочарование минутной слабости, депрессии и романтической хрупкости своей натуры, которую Магда умела так ловко ранить, своей неспособности переварить уроки реальной жизни. Он еще не хотел признаться самому себе, что Викица, словно чернильная клякса, заполнила пробел, оставленный утраченной мечтой о гавани, когда схлынула волна надежды на возрождение.
В конце концов, может быть, Слободан – если мы смеем судить объективно, то есть судить о чем-то, о чем не имеем понятия, – не был уж так предусмотрителен и осторожен, как сам полагал и в чем его иногда упрекала Викица. Если вначале он играл ва-банк, ставя все свои надежды на гавань, теперь, когда ставка постепенно ускользала, он незаметно переместил свой сентиментальный капитал и снова поставил его ва-банк, но уже на Викицу.
Ее вначале согнула эта тяжесть; а он вполне резонно не раз усомнился – выдержит ли Викица. Но она была молода, привлекательна и в первый момент выдержала. Ища опоры, он навалился на нее всей своей тяжестью. Никто не спрашивал себя, сколько это продлится. Было ясно – игра, которую они затеяли, только началась, шарик неумолимо покатился. Каждый день, нередко еще до конца работы, инженер сломя голову бросался к Викице, а она его поджидала с возрастающим нетерпением. Они все меньше могли выдержать друг без друга.
Инженер стал даже пренебрегать своей работой. Люди уже открыто судили и рядили о них. Впрочем, других сюжетов для сплетен в городке не было. Слободан и Викица теперь по нескольку раз в сутки занимались любовью: в гостинице, где придется – по оврагам, под деревьями, на пляже среди камней. Каждая неудача в любви повергала их в ярость – будто только телесная гармония помогала им выносить жизнь и друг друга.
После лихорадочного, безудержного секса, в который они вкладывали все силы, все, что знают и умеют, они часами сидели в пустом номере, не прикасаясь один к другому и не разговаривая, тупо тянули коньяк, а потом, после ужина, устраивались за столиком у Катины и на глазах у всех беззастенчиво целовались, едва дожидаясь минуты, когда смогут идти в постель.
Наутро пробуждались поздно, отупевшие, с тяжелой головой; инженер опаздывал на работу, Викица забывала ночью вернуться домой, как между ними вначале было условлено: отчасти, чтоб не вызывать лишних толков, на которые, правда, они вскоре перестали обращать внимание, отчасти из-за старого Дуяма, который теперь не выходил из дома и томился, сидя или лежа на кровати со своей собакой и с ружьем в руках. Викице надо было кормить и старого маразматика, и его шелудивого пса.
Обычно они сидели у Катины до поздней ночи, когда уже все, даже самые горькие пьяницы покидали корчму. Катина закрывала заведение и отправлялась спать, милостиво оставив им последнюю бутылку коньяка. Они сидели под платаном, в неоновом свете будто два привидения. Чередуя лихорадочные нежности с полными отчаянья исповедями. Испытывая стены своей тюрьмы.
– С возрастом приходишь к убеждению, – изливал душу Слободан, – что мир, к которому ты стремился, от тебя ускользнул, жизнь, о которой мечтал, не состоялась. Заблуждение глупой юности, будто свою жизнь ты можешь менять как хочешь. Заблуждение, будто мы с тобой можем повлиять на то, что с нами дальше будет. Что можем не только уповать и просить, но и бороться.
Потом его вдруг охватывала забота о самом себе и он принимался искать срочное и самое простое решение.
– Боже, что с нами будет! Зачем ты, дуреха, вообще связалась со мной! Ты еще ребенок! Ты еще можешь спастись. Кого-нибудь найдешь. У тебя все еще может сложиться хорошо. Я не могу тебя бросить, а ты меня можешь. Вот увидишь, у тебя еще все будет хорошо!
Поддавшись провокации, Викица пыталась состязаться с ним в благородстве. Она набрасывалась словно голодная каракатица.
– Это все глупости, мой дорогой Деспотик! К чему заботиться о том, что будет! Будет, что будет, главное – мы вместе. Главное, ты – мой, Деспотик! Все и так идет к чертовой матери! И что это значит: все будет хорошо? Вся наша дерьмовая жизнь основана на том, что все будет хорошо и что это нормально. А как раз и нет: нормально только то, что ничего не происходит. Когда-то и я думала, что мне хочется жить, как другие люди, солидно. А потом поняла, что у этих других людей нисколько не лучше, чем у меня: они тоже только живут, и все. В основном надеясь, что ничего не случится. Деспотик, Деспотик, иногда мне кажется, что все, что с нами происходит, я вижу в кино!
Для нее это означало наивысшую похвалу.
Опустошенный, как после просмотра волнующего фильма, Слободан снова сидел перед Грашо в его голом кабинете, напоминающем затхлое австро-венгерское присутствие.
На столе у Грашо лежала пачка закупочных договоров. Рядом – план местности, изрешеченный красными границами личных земельных участков, перенесенными сюда из кадастра. В каждой обведенной ячейке также красными буквами было вписано имя владельца. Уже откупленные участки были аккуратно заштрихованы красной фломастерной сеточкой, за которой беспомощно, словно пойманный морской окунь, трепыхалось имя бывшего хозяина. Исчерченные кусочки плана сливались в красные пятна, а Грашо длинным грязным ногтем указательного пальца постукивал по стопке договоров.
Слободан записывал фамилии, с которыми осталось лишь все «юридически оформить», и те, к которым следовало еще только приступить. В ближайшее время из Сплита сюда направлялась общинная комиссия по имущественно-правовым делам, чтобы рассмотреть нерешенные вопросы. В устах Грашо «нерешенные вопросы» звучали как уже решенные. Грашо был влюблен в выражение «в срочном порядке» и теперь щедро им пользовался.
– Тут, конечно, и вопрос о часовне, – прибавил он, бросив на инженера быстрый косой взгляд. Тоном, который свидетельствовал, что товарищу инженеру уже известно, что существует, конечно, еще и вопрос о часовне.
Инженер не имел об этом никакого понятия.
– О какой часовне? Святого Анты? На кладбище?
– Конечно, – сказал Грашо, – какой же еще? Вопрос, естественно, особого характера, ибо часовня – не частное владение. Хотя точно ничего не известно. Может, она принадлежит общине, а может, и нет. Документы по национализации отсутствуют. Надо это дело расследовать.
– А какое отношение имеет к нам эта часовня?
– Как это какое? Ее надо сносить. Из-за дороги. Видите, по плану дорога должна пройти именно здесь.
– Сносить? – поразился инженер. – Часовню?
Наступила пауза. Перед глазами Слободана возникла часовенка, простая, неброская, на том самом месте, где она, казалось, вечно стояла. Он помнил ее с детства и мог представить себе с любой стороны, как изображенную Хокусаи Фудзияму [17]17
Хокусаи – японский художник XVIII–XIX вв. Имеется в виду серия его гравюр «36 видов Фудзи». Фудзи – Фудзияма, действующий вулкан на острове Хонсю (Япония).
[Закрыть]. Она всегда была на замке, но, несмотря на это, в ней вечно горели свечки, благодарственные или заупокойные, или просто свечи. Он никогда не думал о том, кто их зажигает: свечи, как и часовня, существовали вечно, сами по себе. Часовенка была неотделима от городка и окружающего пейзажа.
Грашо наблюдал за ним. Спешить было некуда.
– Но этого никак нельзя допустить, – неожиданно заговорил Слободан, – во-первых, часовня какой-то исторический памятник, какая-то там архитектура, я точно не знаю, может быть, она даже под защитой государства. Кажется, я что-то слышал. И во-вторых, Грашо, подумайте, что скажут люди. Это ведь часть их городка. К тому же практически часовня окружена могилами.
– Мы же не собираемся разорять все кладбище, тускло улыбнулся Грашо, – всего с десяток рядов. Ста могилами больше или меньше, какое это имеет значение? Половина из них и вообще ничейные. Думаю, из родни уже давно никого не осталось в живых. А тем, что живы, выплатим издержки по переносу могил в другое место. Надо поговорить с народом.
– Поговорить? – воскликнул Слободан. – Что за чушь! Они и слушать не захотят.
– Тем хуже, – сказал Грашо. – Это уж зависит от вас. Найдите с ними общий язык – послушают. Народ всегда готов на жертвы ради общего дела, если ему все как следует объяснить. А кроме того, не больно-то это кладбище их и волнует, тут больше болтовни – вы все преувеличиваете! За хорошие деньги они продадут брата родного, живехонького, не то что старые могилы!
Ошеломленный его словами, инженер поднялся. Он хотел сказать Грашо – поищите, мол, кого-нибудь другого. Да минует меня чаша сия. Пускай это делает другой – и я не буду возражать. Главное, чтобы мне не смотреть им в глаза. Он вспомнил тетю Бонину и тетю Нилу – как они мечтали перенести сюда прах отца. И отец якобы этого хотел: покоиться в тихой Мурвице, в идиллии сельского кладбища. Перевези он в свое время его сюда – сейчас отцу пришлось бы снова переселяться, старый усердный чиновник, скиталец даже после смерти. Он вспомнил мрачные лица стариков мурвичан: отбираешь у нас дома, занес руку и на последнее человеческое пристанище. Кости наши тревожишь. Вон отсюда, каннибал, скатертью дорога.
Во взгляде, который он устремил на Грашо, были мольба и гнев, и тот все понял раньше, чем инженер открыл рот. Как обычно скривившись, Грашо покачал головой, пожал плечами – тут уж, дружок, ничего не поделаешь?
– Я посмотрю, – проговорил инженер уже в дверях.
– Вы понимаете, – остановил его Грашо, – это надо сделать как можно деликатнее. Прощупайте все сначала, успокойте людей, чтоб избежать излишнего шума. Сами знаете, начнут болтать, мол, мы нехристи, рушим церкви. Пустое. В гробу я видел эти их церкви, они и сами собой рушатся. Наше дело строить шоссе, вы согласны?
Вечером Слободан помчался к Викице и нализался вдрызг. Он решил не отступать, но напился, потому что не верил в успех. Инженер понимал: откажись он – найдется другой. Викице он ничего не объяснил, потому что не знал, как это сделать. И не то чтобы не хотел ее расстроить, а попросту боялся, что она отмахнется от этого кладбища и часовни да еще начнет издеваться над ним за его излишнюю чувствительность. Ей-то, уж конечно, наплевать на могилы – может, Грашо и прав: никому здесь до кладбища нет особого дела, больше болтают.
Согнувшись в три погибели, Слободан с трудом разбирал еле заметные имена и даты, но вдруг выпрямился. Он почувствовал, что за спиной кто-то стоит. В первое мгновение сверкнула мысль – не кладбищенское ли это привидение, но, обернувшись, увидел старого Дуяма, который переминался с ноги на ногу, делая вид, что читает надписи на ближайшем ряду могил. Инженер поискал глазами ружье, однако в руках у Дуяма ничего не было.
– Многие фамилии мне знакомы, – растерянно улыбнулся инженер, – в основном по рассказам отца.
Старый Дуям ухватился за ниточку разговора.
– Я знал их всех, – сказал он.
Он ждал, что инженер поддержит беседу, но Слободан не знал, что он должен сказать, что может сказать пожилому человеку, с дочерью которого живет. Следовало бы начать как-то по-народному, то есть просто и сердечно, а в то же время соблюдая форму, согласно установленным правилам, которые он давно позабыл.
– С тех пор как здесь все пошло вверх дном, – сказал Дуям, – мне некуда деться. Нигде не встретишь знакомых. Ни на берегу, ни в церкви, ни на рынке, ни у Катины. Я долго не выходил из дома, все переменилось.
Некоторое время они молчали.
– А на кладбище я будто среди своих, как в корчме, – закончил Дуям.
Инженер в смущении делал вид, что внимательно изучает могилу. На деревянном кресте была прибита маленькая медная пластинка. Дуяму не потребовалось сделать ни шагу, чтобы прочитать надпись.
– Это покойный капитан Албанеже, – сказал он. – Всю жизнь мыкался по морю, сюда вернулся доживать на пенсии, А когда позапрошлый год умер, некому было даже могилку ему устроить. Община дала крест, а пластинку сняли с входных дверей и тут прибили: Сильвестар Албанеже. Как мы с ним, бывало, в карты резались!
На пластинке было написано одно имя, без дат. Дуям нервно сжимал и разжимал пальцы, словно ему не терпелось что-то сказать и он очень спешил. Только сказать и присоединиться здесь к своим, в их последней корчме, перекинуться еще разок в картишки.
Инженер сделал вид, что и сам спешит.
– Собственно, я-то пришел сюда посмотреть часовенки сказал он. – Случайно оказался среди могил. Деспотов тут не счесть. Не знаю, с кем из них я в родстве, а кто так, однофамилец. Сейчас об этом уж и спросить не у кого. Опоздал. Тетки все перепутали: помнят миллион каких-то прозвищ, а какое к кому относится – забыли.
Он уже было легко вздохнул и направился вдоль аллеи вверх, к часовне. Но, сделав с десяток шагов, почувствовал на себе выжидающий взгляд старого Дуяма и понял, что не может просто так взять и уйти. Сообразил, что старику чего-то от него надо, и остановился полуобернувшись.
– А где ваш пес? – спросил он. – Не вижу.
Дуям неподвижно стоял на старом месте, напряженно и пристально глядя на инженера.
– Какой-то висельник вчера пнул его в живот и доконал. – Голос старика сорвался, послышалось сухое рыдание. – Пришлось пристрелить, чтобы не мучился бедняга. Тут я его нынче и похоронил.
– На кладбище?
– А ты не проболтаешься? Пес был как человек. Никому здесь не помешает.
– Я вам сочувствую, шьор Дуям. И мне его очень жаль.
Вдруг в горле у Дуяма всхлипывания перешли в истерический крик, неестественно громкий для старика и слишком резкий среди кладбищенского покоя:
– Тебе жаль? Черта лысого тебе жаль! Фига с два! Сам ты дьявол, а не человек! Твои бандиты его убили, а тебе, видишь ли, жаль! Дом у меня надумал отобрать, дочь уже отобрал, шлюхой хочешь ее сделать на глазах у людей, пса моего убил! Чего тебе еще надо, за душой моей, что ли, пожаловал? И здесь за мной гоняешься, на кладбище, будто вампир! Вампир! Для этого ты сюда и пришел, потому и фамилии читаешь, прикидываешь, кого еще угробить! На меня нацелился, меня хочешь сожрать?
– Успокойтесь, господин Дуям. – Инженер хотел остановить его, но безуспешно. Старик сплевывал с губ пену и вопил еще громче. – Успокойтесь! Что подумают люди!
Не найдя ничего, кроме этого «что подумают люди», инженер вдруг побежал прочь, как собака, поджав хвост, позабыв о собственном достоинстве и радуясь лишь тому, что никто не присутствовал при этой сцене. Издали до него долетали вопли старика:
– Всех я вас перебью, нехристи! Из ружья перестреляю! И тебя, и Викицу, за то, что продала душу дьяволу, бедная моя девочка. Сатана ты? Всех нас надул, всех предал! Не наш ты человек, ты – наше наказание!
Отправляясь взглянуть на часовню новыми глазами, инженер надеялся, что она не вызовет в нем никаких иных чувств, кроме сентиментальных воспоминаний. Он уже усвоил, что все, как говорится, перемелется, что «народ всегда готов на жертвы, если ему как следует объяснить». В данном случае перетерпеть было не так уж трудно, если б не всякое другое, что тоже надо перетерпеть.
Он несколько дней оттягивал посещение кладбища, с тех пор как сбежал оттуда после сцены, устроенной Дуямом, словно вурдалак, которого застали in flagranti [18]18
на месте преступления, с поличным (лат.).
[Закрыть]. Викице о встрече с ее отцом даже не заикнулся. Но долго, сидя где-нибудь с ней, опасливо озирался по сторонам, не появится ли с ружьем старый Дуям, чтобы их пристрелить.
Тем временем он постарался кое-что разузнать о часовенке. Дело это оказалось не таким простым, как он предполагал. В энциклопедии о ней не упоминалось, других справочников в Мурвице найти он не смог. Инженер несколько раз звонил в районную инспекцию по охране памятников культуры с мурвицкой почты, благоговейно следуя правилам игры в «испорченный телефон». Каждый раз на другом конце провода оказывалась новая особа. Кто-то что-то слышал об этой часовне, другие вообще не имели о ней никакого понятия. Одна женщина ответила, что, насколько ей известно, Большая Капелла находится не в Далмации. Кто-то сообщил, что часовня не взята на бюджет, так как возникли разногласия между двумя региональными отделами по охране памятников, и поэтому в настоящее время она не охраняется. Если вообще существует. Чей-то голос так и сказал: если вообще существует.
Слободан решил зайти к старику Казаичу. Чтобы посоветоваться? Нет. Вконец измученный, он жаждал хлебнуть оптимизма из источника, который ни долгая жизнь учителя, ни его занятия историей не смогли замутить.
Казаич сидел за посеревшим от времени дощатым столом, заваленным мятыми, покрытыми каракулями листками дешевой бумаги, и хлебал холодную фасолевую похлебку из алюминиевого солдатского котелка (все мы воины грядущего, мой мальчик!). Бумажки были явно разного происхождения и возраста, судя по нюансам желтоватых и серых подтеков, а чернила, которыми Казаич выписывал свои крупные буквы, пропитывали их насквозь. Виднелись на листочках и жирные пятна, оставленные едой или натекшим с лампы керосином.
История Мурвицы, несомненно, продвигалась вперед, конечно на свой манер. Я принес материал для одной из ее заключительных глав, подумалось Слободану.