Текст книги "Цитадель"
Автор книги: Антуан де Сент-Экзюпери
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 41 страниц)
CCXIII
Ко мне пришёл человек и спросил меня, что такое справедливость.
– Знаешь, – сказал я ему, – я кое-что знаю о справедливых поступках, но о справедливости я не знаю ничего. Справедливо, чтобы кормили тебя в соответствии с твоей работой. Справедливо, чтобы лечили, если ты болен. Справедливо, чтобы ты был свободен, если помыслы твои чисты. Но на этом очевидность кончается… Справедливо то, что соответствует укладу.
Я требую, чтобы врач шёл и через пустыню, если надо перевязать раненого, пусть рана будет всего лишь царапиной на локте или коленке. А раненый – нечестивцем. Так я возвожу в закон уважение к человеку. Но если моё царство воюет с царством нечестивцев, я требую, чтобы мои воины пересекли пустыню и выпустили кишки исцелённому нечестивцу. Так я возвожу в закон уважение к царству.
– Государь… я не понимаю тебя.
– Мне нравится, если кузнецы, заворожённые поэзией гвоздей, украдут молотки плотников, чтобы приспособить их для ковки. Мне нравится, если плотники станут сманивать кузнецов, желая, чтобы те служили доскам. Мне нравится, если зодчий, распоряжающийся и теми и другими, окоротит плотников, защищая гвозди, и кузнецов, защищая доски. Всё это напряжённые силовые линии, они создадут корабль. Но чего мне ждать от равнодушных плотников, которые славят гвозди, от равнодушных кузнецов, которые хвалят доски?
– Стало быть, ты чтишь ненависть?
– Я перевариваю её, очищаю и чту любовь. Однако бывает и так: для того чтобы люди столковались между собой, им нужно отвлечься и от гвоздей, и от досок и повстречаться на корабле.
И я отошёл в сторону и обратил к Господу такую молитву:
– Противоречащие друг другу истины – истину врача и истину солдата – я принимаю как преходящие, Господи, и, думаю, не на моей ступеньке отыщется для них ключ, который станет ключом свода. Я не сливаю вместе, превращая в тёплое пойло, ледяной напиток и кипящий. Я не хочу, чтобы кое-как наносили удары и лечили кое-как. Я наказываю врача, который ленится лечить, наказываю солдата, который ленится наносить удары. Что мне за дело, если дразнятся, показывая язык друг другу, слова? Ибо возможно, что только вот эта ловушка, части которой так не подходят друг другу, поймает желанную мне добычу – человека с такими достоинствами, а не другими.
Я ищу на ощупь Твои силовые линии, Господи! С моей ступеньки они не очевидны. Я могу сказать, что правильно выбрал свои обряды и уклад, если случится вдруг так, что благодаря им я почувствую себя свободным и вздохну полной грудью. Я работаю подобно скульптору, он обрадовался, нажав левым пальцем на глину посильнее. Почему – он объяснить не может. Однако именно так он наделил глину властью. Я тянусь к Тебе, Господи, словно дерево, повинуясь силовым линиям, заложенным в семечке. Слепой, Господи, ничего не знает об огне. Но в огне есть силовые линии, и к ним чувствительны ладони. И вот он ищет огонь, спотыкаясь о камни и обдираясь о колючки, ибо любое преображение болезненно. Господи, по Твоему милосердию я карабкаюсь к Тебе по склону, чтобы сбыться.
Ты не снизойдёшь до своего творения, Господи, я познаю на ощупь и тепло огня, и стремление к небу семечка. Ведь и гусеница ничего не знает о крыльях. Я не верю, что познание мне даст явившийся с неба ангел, как бывает это на представлении в кукольном театре. Что он может мне сказать? Бессмысленно говорить о крыльях – гусенице, о корабле – кузнецу. Достаточно, если зодчий воодушевлён творческим замыслом и создал силовые линии корабля. Зародыш – силовые линии крыльев. Семечко – силовые линии дерева. А ты, Господи, просто-напросто есть.
Одиночество моё, Господи, по временам будто лёд. И я прошу Тебя о знамении в ледяной пустыне моего одиночества. Но ты послал мне сон, и я понял: любое знамение тщетно, ибо если Ты на одной со мной ступеньке, то как Тебе заставить меня расти дальше? А с собой, Господи, таким, каков я есть, мне делать нечего.
Поэтому я иду, обращая к Тебе безответные молитвы, и поводырём мне, слепцу, только слабое тепло на старых моих ладонях. Я пою Тебе хвалу за безответность, Господи, ибо, если найду то, что ищу, значит, я сбылся.
Если Ты снизойдёшь вдруг к человеку лёгким, ангельским шагом, значит, он уже сбылся. И не будет больше ни строгать, ни ковать, ни воевать, ни лечить. И не выметет свою комнату, не поцелует любимую. Если он увидит Тебя, Господи, то станет ли от Тебя удаляться и славить Тебя с помощью людей? Когда храм выстроен, я любуюсь храмом и не вижу камней.
Господи, я стал стариком, во мне слабость дерева, чувствующего близость зимы. Я устал от моих врагов, моих друзей. Меня тяготит мысль, что я принуждён и убивать, и исцелять разом, ибо Ты, Господи, вменил мне в долг превозмочь все противоречия, что сделали столь жестокой мою судьбу. Принудил меня подниматься от одной бездны вопросов к другой ради того, чтобы приникнуть к Твоему молчанию, Господи!
Господи, прошу Тебя, пусть я догоню возлюбленного моего врага, что покоится на востоке от моего царства, и геометра, моего единственного друга, – я, который – увы! – уже перешёл перевал и оставил за перевалом своё поколение, словно на противоположном склоне горы. Пусть мы станем едины, Господи, во славу Твою, заснув в раскрытой ладони песков, где я так неустанно трудился.
CCXIV
Удивительно мне твоё пренебрежение к земле. Ты ценишь лишь произведения искусства:
– Как неотёсан твой друг, как ты можешь дружить с ним? Как выносишь его недостатки? Терпишь запах? Я знаю только одного человека, который был бы достоин тебя…
И дереву ты сказал бы: «Для чего ты опускаешь корни в навоз? Чтить можно только цветок и плод».
Но я живу только тем, что преображаю. Я – путь, кладь, повозка. А ты бесплоден и подобен смерти.
CCXV
Неподвижно стоите вы, ибо, уподобившись кораблю, что, причалив к пристани, расцветил причал привезёнными грузами – золотой парчой, алым перцем, слоновой костью, – к нам причалило само солнце и заливает мёдом света пески, начиная день. Вы застыли в неподвижности, дивясь краскам зари, что играет над холмом, прячущим колодец. Неподвижны верблюды, неподвижны их тени-великаны. Ни один верблюд не шевельнётся, они знают: скоро дадут пить. Но пока всё застыло в ожидании. Воды ещё не дают. Ещё не принесли огромные кувшины. И, уперев в бока руки, ты вглядываешься в даль и спрашиваешь: «Чего они там замешкались?»
Те, что спускались в нутро колодца и освобождали его от песка, отложили лопаты в сторону и скрестили на груди руки. Они улыбнулись, и ты понял: вода есть. Что такое человек в пустыне, как не слепой щенок, что, тычась, ищет материнский сосок? Успокоился и ты, и улыбнулся. И погонщики улыбнулись, глядя на твою улыбку. Всё вокруг улыбнулось – залитые солнцем пески, твоё лицо, лица твоих помощников и, похоже, твои верблюды, тоже там, внутри, под ворсистой корой, ибо ведомо и им, они скоро напьются, а пока, предвкушая наслаждение, они застыли в неподвижности.
Пора рассвета сродни редкостному мигу в открытом море: прорвалась завеса туч, и хлынуло солнце. Ты почувствовал вдруг, как близок Господь, и не ведаешь сам – почему, видно, от щедрот расточаемой вокруг благодати (благодать источает и живой колодец, в пустыне колодец всегда подарок, ожидаемый всегда и всегда нежданный), видно, от блаженного предвкушения воды, ощущая его, вы и замерли пока в неподвижности. Ибо стоят неподвижно, скрестив на груди руки, те, что отбросили свои лопаты, они не двигаются. И ты, уперев в бока руки, стоишь неподвижно на холме и смотришь на ту же отдалённую точку на горизонте. Не пустились в путь верблюды с огромными тенями, что выстроились в цепочку на песчаном склоне. Нет ещё тех, что несут водопойные желоба, откуда все будут пить, и ты продолжаешь спрашивать: «Чего они там замешкались?» Ничего ещё не осуществлено, всё только обещано.
И вы живёте пока улыбкой. Да, скоро вы насладитесь водой, которая будет для вас удовольствием – любовью. А сейчас люди, пески, верблюды, солнце – одно целое, их слила воедино круглая дыра посреди камней, и если все они разнятся между собой, то не больше, чем разная утварь единого священнодействия, предметы ритуала, слова песнопения.
А ты – верховный жрец, что будет главенствовать, ты – генерал, что будет распоряжаться, ты – будущий церемониймейстер, ты стоишь пока неподвижно, уперев в бока руки, удерживаясь от распоряжений и вопрошая горизонт, откуда должны принести водопойные желоба, чтобы все напились. Ибо недостало ещё одной чаши для священнодействия, одного слова для стихотворения, одной пешки для победы, одной приправы для праздничной трапезы, генерала для свадьбы и камня для часовни, чтобы наконец все увидели её и преклонились. Но где-то там идут те, что несут водопойные желоба, и, когда они наконец появятся, ты им крикнешь: «Эй, вы там, а ну поторапливайтесь!» А они не ответят. Они взберутся на холм. Встанут на колени, чтобы приладить то, что принесли. И тогда ты взмахнёшь рукой. Заскрипит верёвка, что помогает земле рожать воду, и, качнувшись, медленно двинется в путь процессия верблюдов. А люди, заботясь о необходимом порядке, будут грозить им палками и гортанно командовать. Так начнётся священнодействие утоления жажды при неторопливо подымающемся солнце.
CCXVI
И опять пришли ко мне логики, историки, критики и принялись выводить от следствия к следствию логические теории и подтверждать их весомыми доводами. Теории получались безукоризненными. И одна убедительнее другой показывали, какое царство поможет, освободит, напитает и обогатит человека. Дав им наговориться, я спросил:
– Прежде чем стрекотать о человеке, сказали бы мне, что, по-вашему, важно для человека и что в человеке важно…
И они застрекотали опять, сладострастно забрасывая меня новыми схемами, ведь стоит предложить любителям слов новую возможность поговорить, они ухватят за гриву любимого конька и поскачут по неосторожно открытой тобой дороге, словно кавалерийский отряд, звеня и сияя саблями, вздымая облако пыли и буйный ветер бешеной скачки. Но никуда не прискачут.
– Так вот, – сказал я им, когда они спешились, ожидая похвалы (люди этого племени бегут не на помощь, а для того, чтобы их заметили, услышали их топот, залюбовались головокружительными кульбитами и кувырками, и поэтому, заранее предвкушая похвалу, принимают скромный вид), – так вот, как я понял, вы собираетесь позаботиться о самом важном в человеке и для человека. Но если я правильно понял, ваши теории и системы поощряют в человеке как главное толщину его живота, – конечно, живот существен, но он – средство, никак не цель, благополучием живота вы обеспечиваете надёжность повозки, – вы печётесь о здоровье человека, и оно существенно, но и здоровье – средство, а не цель, состояние внутренних органов всё равно что состояние колёсиков в механизме. Стало быть, вы печётесь о количестве повозок. Конечно, и я хочу, чтобы царство было многолюдно, чтобы люди в нём были сыты и здоровы. Но очевидное – ещё не главное, ибо ваши подопечные пока не более чем материал, дробная вещественность. Так как же поступать с ней? Куда вести? Что дать, чтобы она росла и облагораживалась? Ибо всё – только путь, кладь, повозка…
Они говорили мне о человеке, как говорили бы о салате. И главное достоинство этого салата было в том, что он не переведётся у меня в огороде.
Что им ответишь? Близорукие скудоумцы всегда заняты чернилами и бумагой, но никогда – смыслом стихотворения. И я добавил:
– Я люблю подлинность, люблю основательность. Не терплю, когда калечат мечту. Волшебные острова я обживаю как весомую конкретность. Я не похож на деляг, чьи головы туманит мечтательный хмель, – ибо прежде всего я чту опыт. Умение танцевать я ставлю выше умения брать и давать взятки, скупать драгоценности, злоупотреблять служебным положением; от танцев куда больше удовольствия, и назначение их куда более очевидно. Накопленным тобою богатствам потом всё равно придётся искать применение, а поскольку танец трогает человеческое сердце, ты возьмёшь на содержание какую-нибудь танцовщицу, но, ничего не смысля в танцах, ты выберешь бездарную и, значит, ничего не приобретёшь. А я? Я смотрю, я вслушиваюсь, – но в безмолвии моей любви не слушаю слов, – и могу поклясться: нет для человека ничего драгоценней запаха воска в один-единственный, необыкновенный вечер, золотой, светящейся на восходе или закате пчёлки, чёрной жемчужины, ничьей, спрятанной пока в глубине моря. Да и сами деляги, – я видел это, – своё с трудом накопленное богатство, собранное взятками, злоупотреблениями по службе, скупкой, продажей, рабским трудом, бессонными ночами, потраченными на разработку финансовых операций и проверку счетов, так вот, своё богатство они вкладывали в орех величиной с ноготь, на вид он сродни гранёной стекляшке и зовётся бриллиантом, – ценностью его наделило священнодействие поиска в тёмных глубинах земли и то же священнодействие сделало драгоценным запах воска, мерцание золотой пчёлки.
Ценой собственной жизни будут спасать деляги бриллиант от грабителей. Главный дар был открыт мне – дар дороги, которую нужно преодолеть, чтобы настал праздник. Чтобы судить о твоём благородстве, я должен знать, что ты празднуешь и что твой праздник говорит сердцу, ибо каждый праздник – веха на твоём пути, преодолённый порог, оставленный позади кокон; он то, откуда ты идёшь, и то, куда ты пришёл. Только так я могу узнать, что ты за человек и стоит ли тратить усилия на благоденствие твоего живота, преуспеяние, приумножение и здоровье.
Но для того чтобы направить тебя вот по этой дороге, а не по другой, нужно, чтобы ты возжаждал вот этого, а не иного; твоя жажда и будет залогом твоего роста, она облагородит тебя, направит твои шаги, пробудит творческий дух. Достаточно страсти к морю, чтобы облагородить тебя и дождаться от тебя кораблей. Я должен знать, чего заставляешь ты жаждать жителей своего царства. Ибо любовь – это жажда любви, благородство – стремление к благородству, радость от чёрной жемчужины – надежда, что однажды и ты добудешь её из морских глубин.
CCXVII
Нет, не думай, что целое – это сумма отдельных частей. «От этих нам ждать нечего, – сказал ты, придя ко мне. – Они грубы, жадны, себялюбивы, подлы и вдобавок трусы». Ты и о камнях мог бы сказать мне, что они грубы, шероховаты, недвижимы, непробиваемы, а между тем именно из них творят нечто совершенно иное: статую или храм. Я убеждался не однажды, что целое ни в чём не подобно составляющим его частям. Поговори с каждым в любом из соседних племён и убедишься: каждый в отдельности ненавидит войну, не хочет отлучаться от семейного очага, любит жену, детей и домашние праздники, не желает проливать кровь, ибо добр, кормит свою собаку, гладит осла, не терпит воровства, занят собственным домом, до блеска полирует пол, красит стены, ухаживает за своим садом. Послушав его, ты скажешь: «Мирно их царство, они живут любовью к миру…» Однако царство их похоже на супницу, где, не утихая, кипят войны. И доброта, нежность, жалость к животным, восхищение цветами, присущие каждому из жителей, – необходимые компоненты колдовства, ведущего к скрежету клинков в точности так же, как снег, ёлка и горячий воск наколдовывают взволнованное биение твоего сердца, но и там, и здесь добыча ничуть не похожа на ловушку.
А как судить о дереве по его частям? По составляющим его элементам? Разве, говоря об апельсиновом дереве, ты коришь его за черноту корней, горечь древесины, клейкость или шероховатость коры, за кривизну веток? Что тебе до того, из чего это дерево сложено? Об апельсиновом дереве ты судишь по апельсинам.
И в точности то же самое я скажу о тех, кого ты изгоняешь и преследуешь. Каждый по отдельности он вот такой – такой или вот этакий, но что мне за дело до того, каков по отдельности каждый в толпе.
Дерево время от времени приносит мне души, похожие на клинок, они отдадут тело пыткам, но не согнутся, вопреки трусости большинства; приносит оно изредка и столь прозорливый взгляд, что он сквозь тщету оболочек прозревает истину, будто сквозь кожуру – мякоть плода, прозорливые вопреки низменным вкусам большинства смотрят из окна своей мансарды на звёзды и живут, питаясь лучом света, – и мне довольно этой малости. То, что ты видишь как противоречие, я считаю необходимым условием жизни.
Дерево – условие существования плода, камень – храма, люди – условие существования той единственной души, что озарит светом всё племя. И поэтому доброту, мечтательность, любовь к дому мне так легко переодеть в военные сапоги, ибо именно они необходимые компоненты для кипящей супницы войны, несмотря на своё с ней несходство, именно они, а вовсе не чума, не преступление и не голод.
Я прощаю людям их недоброту, немечтательность, нелюбовь к дому (похоже, они слишком долго кочевали), прощаю, потому что, может быть, именно так нарождается в ком-то благородство. Так как мне предвидеть при помощи логики, что выводит одно следствие из другого? Логики в переходе с одной ступеньки на другую нет.
CCXVIII
Эти люди, приукрашивая себя, хотят тебя уверить, будто днём и ночью одушевлены страстью. Врут.
Соврёт дозорный на крепостной стене, если вдруг начнёт повествовать тебе о своей негасимой любви к городу. Он думает об ужине.
Соврёт поэт, если будет твердить тебе день и ночь об опьянении поэзией. И у него временами болит живот, и тогда на стихи ему наплевать.
Соврёт влюблённый, утверждая, что день и ночь молится на свою возлюбленную. Его отвлечёт блоха, куснув его. Или обычная скука, и он зевнёт.
Врёт путешественник, рассказывая, что днём и ночью восхищался необыкновенными красотами. В сильную качку его тошнило.
Врёт праведник, говоря, что днём и ночью созерцает Господа. И у Господа есть приливы и отливы, как у моря. Он оставляет иногда праведника, и Он тоже бывает сух, будто обнажившаяся галька.
Врут те, кто говорят, будто день и ночь оплакивают своих мёртвых. Можно ли оплакивать их день и ночь, если и любить их день и ночь было невозможно? Если при жизни с ними ссорились, от них уставали, не чувствовали к ним любви? Конечно, мёртвый всегда ближе живого, ибо он уже сбылся и нет в нём больше противоречий. Но ты не верен и своим мёртвым.
Врут все, кто не признаётся, что временами бывают опустошены и равнодушны. Врут, потому что не вникли в суть вещей. Слыша об их негасимом рвении, ты веришь в их преданность и начинаешь сомневаться в своей, краснеешь за собственное бесчувствие. Ты меняешь голос и выражение лица, если ты в трауре и на тебя смотрят.
Но я знаю, неизменной бывает только одолевающая тебя скука. Она – свидетельство немощи твоей души, что не в силах разглядеть за дробной вещественностью – картину. Так скучает, глядя на деревянные фигурки, не знающий, что такое шахматы. Ему невдомёк, сколько они таят в себе. Но если изредка – за вашу преданность кокону – тебя или дозорного, поэта, верующего, влюблённого или путешественника вознаградят озарением, не жалуйся, что не видишь постоянно того, что так высоко вознесло тебя. Ибо озарение бывает столь пламенным, что может сжечь зрящего. И праздник не может длиться все дни подряд.
Так что ты не прав, коря и осуждая людей за бесчувственность, осуждая, ты похож на косоглазого пророка, что день и ночь раздувает в себе священный пламень гнева. Я знаю: священнодействие, утонув в обыденности, покажется мёртвой рутиной. Стремление к добродетели обернётся однажды жандармскими порядками. Высокие принципы станут ширмой для недостойных игр. Но почему я должен огорчаться? Я прекрасно знаю, что человеку случается и поспать. Стану ли я жаловаться, что он так бездеятелен? Я ведь знаю: дерево совсем не цветок – оно неистощимая возможность цветения.
CCXIX
Я хотел взрастить в тебе любовь к брату. Но с любовью взрастил и боль разлуки с ним. Хотел взрастить любовь к жене. И взрастил боль разлуки с нею. Хотел взрастить любовь к другу, взрастил боль разлуки с другом; стоит выкопать колодец, как рождается тоска по колодезной воде.
И я понял: разлука с женой, другом, братом для тебя больнее любых других бед, – и решил исцелить тебя, научив не разлучаться. Ибо далёкий родник для умирающего в пустыне от жажды слаще, чем мир, где вообще нет родников. И даже если ты изгнан из своей земли навеки, услышав, что дом твой сгорел, ты заплачешь.
Близость дальнего благотворна: тебе кажется, дерево тянет к тебе издалека свои ветки и дарит тень. Я решил исцелить тебя, ибо я – обживающий и хочу показать тебе, где жить.
Помни сладость любви по прощальному поцелую – ты поцеловал жену, потому что утренний луч позолотил твои апельсины, уложенные пирамидой на спине осла, и, позолотив, позвал в дорогу, торопя не опоздать на рынок. Жена тебе улыбнулась. Она стоит на пороге, приготовившись, как и ты, приняться за свою работу, она подметёт дом, вычистит кастрюли и примется за стряпню, думая о тебе, стряпая как сюрприз что-то вкусненькое. «Лишь бы он не вернулся слишком рано, – думает она, – а то мне не успеть, и не получится у меня никакого сюрприза». Вы неразлучны, хотя кажется, на взгляд, что ты ушёл далеко-далеко, а она не хочет, чтобы ты возвращался. Но куда ты ушёл, раз твоё странствие служит дому? Ты трудишься ради радости и веселья в нём. На свой заработок ты задумал купить ковёр из пушистой шерсти и серебряный браслет жене. Поэтому ты и поёшь дорогой, ты пребываешь в мире любви, хоть и кажется, будто ты удаляешься от дома. Ты строишь свой дом, подгоняя хворостиной осла, поправляя корзины и протирая глаза, потому что ещё очень рано. Ты ближе к своей жене, чем в час досуга, когда сидишь на пороге и смотришь вдаль, не думая даже обернуться и порадоваться своему царству, мечтая, как повеселишься на свадьбе в дальнем селенье, думая о своём друге или завтрашних трудах.
Но вот ты проснулся окончательно, тебя разбудил твой ослик, ему вздумалось проявить усердие, и его копыта дробнее застучали по камням дороги, цоканье показалось тебе песенкой, и ты наслаждаешься начавшимся утром. Ты улыбаешься. Потому что уже выбрал лавочку, где купишь серебряный браслет. Знаешь ты и старика хозяина. Он обрадуется тебе, потому что вы с ним друзья. Расспросит о жене, о её здоровье, потому что она у тебя изящная, хрупкая. Он наскажет о твоей жене столько хорошего, так проникновенно, так прочувствованно, что и самый неотёсанный болван, наслушавшись его похвал, сочтёт её достойной золотого браслета. Но ты только вздохнёшь. Ничего не поделать, такова жизнь. Ты не король. Ты торгуешь овощами. Вздохнёт и торговец. Навздыхавшись вдоволь, вы отдадите дань почтения недостижимому золотому браслету, и тогда хозяин покажет тебе серебряные, те, что ему больше всего по душе. «Браслет, – примется он объяснять тебе, – должен быть тяжёлым. А золотые, они ведь лёгкие. Смысл браслета мистический. Он – звено в цепи, что привязывает вас друг к другу. И, любя, сладко чувствовать тяжесть цепи. Вот жена твоя изящно приподняла руку и поправила покрывало, она почувствовала тяжесть браслета, и у неё стало легко на сердце». Из задней комнаты он вынесет тебе самые тяжёлые браслеты, попросит убедиться в их тяжести, взвешивая их на ладони, полузакрыв глаза и прикидывая, будут ли они тебе в радость. И ты тоже взвесишь браслет на ладони и тоже прикроешь глаза. Ты похвалишь браслет и ещё раз вздохнёшь. Ничего не поделать, такова жизнь. Ты не караванщик богатого каравана. У тебя один ослик. И ты покажешь на ослика, что ждёт у порога, ослика, который не так-то силён, и скажешь: «Богатства мои так невелики, что сегодня поутру под их тяжестью он пустился рысью».
Вздохнёт и торговец. Навздыхавшись вдоволь, вы почтите тяжёлый серебряный браслет, и хозяин разложит перед тобой лёгкие, потому что, в конце концов, самое главное в браслете чеканка, и чеканка должна быть тонкой. Он покажет тебе и тот браслет, который ты задумал купить. Ибо ты всё решил заранее, как мудрый государственный муж. И отложил часть заработка на ковёр из пушистой шерсти, на новые грабли, на пропитание… Вот теперь вы танцуете сложный танец всерьёз, старик ювелир знает людей и, если догадается, что ты у него на крючке, ни за что не выпустит из рук леску. И ты говоришь, что браслет для тебя слишком дорог, и уходишь. Он зовёт тебя обратно. Он твой друг. А жена у тебя такая красивая, ради твоей красивой жены он сбавит цену. Он себе не простит, если такой чудесный браслет попадётся неуклюжей дурнушке. Ты нехотя возвращаешься. Медленно-медленно, будто идёшь себе и гуляешь. Недовольно поджимаешь губы. Взвешиваешь на ладони браслет. Они, в общем-то мало чего стоят, если не тяжелы. И серебро, оно всегда такое тусклое. Ты ещё не решил, купить ли тебе невзрачный браслет или чудесную пёструю ткань, которую ты приметил в одной из лавок. Но опасно выказать и слишком большое пренебрежение, если торговец потеряет надежду что-то тебе продать, он разочаруется и позволит тебе уйти. И тогда тебе придётся краснеть, путаясь в неуклюжих причинах, по которым тебе пришлось к нему вернуться.
Конечно, тот, кто ни бельмеса не смыслит в людях, сочтёт, что здесь танцует скупость, – нет, тут танцует любовь. Услышав разговоры об осле, овощах, философствование о серебре и золоте, добротности и тонкости его отделки, видя, как ты уходишь и возвращаешься, он сочтёт, что сейчас ты далеко-далеко ушёл от дома. Но именно сейчас ты и живёшь в нём. Ты исполняешь ритуальный танец любви, танец дома, и, значит, как ты можешь быть вне дома или любви? Твоё отсутствие не отделяет тебя, но связывает, не отъединяет – сближает. И можешь ли ты мне указать границу, за которой отсутствие становится отъединением? Если ритуальный танец насыщен и напряжён и ты въяве видишь божество, с которым сливаешься и которому служишь, если твоё божество воодушевляет тебя, кто разлучит тебя с твоим домом или другом? Я знал сыновей, которые говорили мне: «Отец умер, не достроив левое крыло дома. Я достроил его. Не кончил сажать деревья. Я посадил их. Мой отец завещал мне своё дело. Я продолжаю его». Или: «Он завещал мне быть верным королю. Я верен ему». И я чувствую: отец в этом доме жив.
О друге и о тебе. Если не в нём и не в тебе – питающий вашу любовь корень, если один и тот же Божественный узел связывает для вас воедино дробный и разноликий мир, то нет расстояния, нет времени, которое могло бы вас разлучить, ибо от божества, которое вас объединило, не отторгнут вас ни мир, ни мор, ни смерть.
Я знал старика садовника, он рассказывал мне о своём друге. Долго-долго они жили, как братья, пили по вечерам чай, праздновали праздники, спрашивали друг у друга совета, делились тайнами. Со временем слова потеряли для них былую цену, и когда, окончив дневные труды, они вечерами прогуливались вместе, то шли молча, поглядывая на цветы, сады, небо, деревья. И если один кивал головой на розу, то другой наклонялся и, увидев проеденный гусеницей лист, тоже огорчённо покачивал головой. И одинаково радовались они раскрывающимся бутонам.
Но случилось так, что купец нанял друга этого садовника на несколько недель погонщиком в свой караван. На караван напали разбойники, его занесло в другую страну, а дальше войны, бури, кораблекрушения, нищета, болезни и труды во имя куска хлеба качали его на своих волнах, будто море утлую лодку, перенося от одного сада к другому, пока не оставили краю света.
И вот уже на старости лет, после долгих лет молчания, мой садовник получил от своего друга письмо. Бог знает, сколько лет оно странствовало. Бог знает, сколько повозок, всадников, кораблей и караванов везли его с упорством морских волн, пока не принесли к нему в сад. И вот утром, сияя от счастья и желая им поделиться, мой садовник попросил меня прочитать полученное письмо, как просят прочитать любимое стихотворение. С жадностью ловил он на моём лице впечатление от чудесного письма. А в письме было всего несколько слов, потому что садовникам по руке лопаты и грабли, а не перья. «Этим утром я подрезал мои розы…» – прочитал я в письме и задумался о главном, которое не вместить в слова, и наклонил голову в точности так же, как мои садовники.
Мой садовник потерял теперь и сон, и покой. Каждого расспрашивал он о далёких странах, плывущих кораблях, караванах и воинах между царствами. Три года спустя случилось так, что мне пришлось снаряжать посольство на другой конец света. Я позвал своего садовника и сказал: «Ты можешь послать своему другу письмо». Пострадали мои деревья, пострадали овощи в огороде, зато настал праздник у гусениц, потому что садовник целыми днями сидел за столом, писал, зачёркивал и снова писал, прикусив язык от старательности, будто малый ребёнок, – ему хотелось высказать самое главное, самое важное, передать своему другу себя целиком во всей своей явственной подлинности. Нужно было перекинуть мост через пропасть, воссоединиться с частичкой самого себя, преодолев время и пространство. Ему нужно было высказать свою любовь. И вот, краснея и смущаясь, он принёс мне и попросил прочитать свой ответ, желая увидеть на моём лице слабый отблеск той радости, что озарит получателя, желая на мне проверить действенность своего откровения. И я прочитал (нет для тебя драгоценнее того, на что ты тратишь себя всю свою жизнь. Помнишь старух, что проглядели глаза, следя за танцем иглы, расшивая пелены для своего Господа?). Так вот, я прочитал то, что доверил своему другу мой садовник с помощью неуклюжих старательных букв, – молитву, исполненную горячей веры, высказанную в корявых словах: «Этим утром и я подрезал мои розы…» И я замолчал, потому что ощутил самое главное ещё яснее: они славят Тебя, Господи, соединясь в Тебе над своими розовыми кустами, сами не подозревая об этом.
Ах, Господи, я молюсь за себя, ибо и у меня есть труд, я, по мере своих сил, просвещаю мой народ. Я получил от Тебя тяжкий труд, Господи, и нет у меня той небольшой и каждодневной работы, какую мне легко было бы любить, – я обживаю, я натягиваю связующие нити, но они неосязаемы, хотя и даруют радости сердцу, ибо сладко возвращаться в свой дом, а не куда-то ещё, слышать привычные голоса и утешать ту, что плачет о потерянном браслете, хотя плачет она о смерти, что разлучит её со всеми браслетами. Но Ты обрёк меня ещё и на молчание, научив ценить не ветер слов, а глубинную суть; увидев её, я склонился над тоскою людей и пытаюсь исцелить их.
Да, Ты пожелал сберечь моё время, которое я бы мог расточить на болтовню и словесную пыль из-за потерянного браслета (дело ведь не в браслете – в смерти), расточить на ловлю любви или дружбы. Но и любовь, и дружба завязывают свой узел только в Тебе, и только в Твоей власти позволить мне до них дотянуться через Твоё молчанье.








