412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антуан де Сент-Экзюпери » Цитадель » Текст книги (страница 17)
Цитадель
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:38

Текст книги "Цитадель"


Автор книги: Антуан де Сент-Экзюпери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)

LXXX

Я вспомнил давние слова моего отца. «Чтобы созрел апельсин, – говорил он, – мне нужны удобрения, навоз, лопата, чтобы выкопать яму, нож, чтобы отсечь ненужные ветки; тогда вырастет дерево, способное расцвести. Но я – садовник, я занят землёй, я не забочусь ни о цветах, ни о счастье, потому что прежде цветов должно быть дерево и прежде счастья должен быть человек, способный стать счастливым».

Но собеседник продолжал спрашивать:

– Но если не к счастью – к чему тогда стремятся люди?

– Об этом я расскажу чуть позже, – отвечал отец. – Но вот что произошло: ты усвоил, что ощущение счастья сопутствует трудно доставшейся победе, и с присущей логике недальновидностью заключил, что люди борются, стремясь обрести счастье. А я, пользуясь той же самой логикой, скажу тебе: поскольку жизнь завершается смертью, всю жизнь люди стремятся к смерти. И так мы будем перебрасываться словами, словно бесформенными медузами. Но я скажу тебе другое: случается, что счастливые отказываются от своего счастья и идут воевать.

– Только потому, что исполнение долга для них – высшее счастье.

– Мы не сможем разговаривать, если твоё слово будет медузой, то и дело меняющей форму. Нагрузи слово смыслом, с которым можно согласиться или отвергнуть. Если счастье в одно и то же время и откровение первой любви, и предсмертная рвота, когда пуля, войдя в живот, открывает бездонный тёмный колодец, то как соотнести мне твоё слово с жизнью? По существу, ты утверждаешь одно: люди ищут то, что ищут, и стремятся к тому, к чему стремятся. Возразить тебе невозможно, и мне нечего делать с твоей неоспоримой истиной.

Ты жонглируешь словами. Но если ты откажешься от своей чепухи и согласишься, что человек уходит на войну не за счастьем, и всё-таки будешь настаивать, что все действия человека обусловлены стремлением к счастью, тебе придётся признать, что уход на войну – сумасшествие. Тогда я попрошу тебя объяснить, что такое сумасшествие. И если сумасшедший – это тот, кто, бессмысленно глядя, пускает слюни или ходит на руках, то при виде марширующих солдат твоё истолкование не покажется мне убедительным.

Но, возможно, язык, на котором ты говоришь, мешает тебе увидеть, к чему всё-таки стремятся люди. И к чему стремлюсь привести их я. Ты взял слишком маленькие сосуды, вроде «счастья» или «сумасшествия», и попытался вместить в них жизнь. Ты похож на малыша с совком и ведёрком, который собрался переместить Атласские горы.

– Так научи же меня, – попросил тот.

LXXXI

Если, живя жизнь, ты послушен не велениям души или сердца, но руководствуешься соображениями, которые возможно выразить словами и которые умещаются в них целиком, нам не о чем с тобой говорить. Значит, ты не знаешь, что слова не более чем знак. Возьми, например, имя твоей жены, оно только знак и само по себе ничего не содержит. Ты не можешь что-то постичь из имени, потому что не в нём суть. Тебе не придёт в голову сказать: «Её зовут Мари, поэтому она такая красивая».

Так что, сколько бы ты ни рассуждал о жизни, жизнь остаётся жизнью, а слова словами.

С чего же ты решил, что слова о жизни равны самой жизни? Слово обеспечено неким залогом, и случается, что залог надёжней там, где слово менее искусно. Выигрыш на словах мало что значит. Жизнь – это то, что есть.

Если язык, которым ты говоришь со мной, объясняя, почему поступил так, а не иначе, не иносказание, как это бывает в поэзии, если я не чувствую сквозь него твоей глубинной сущности и стремления высказать несказанное, что мне в твоих доводах? Я отметаю их, как пустой сор.

Если распорядилась тобой не любовь, внезапно настигшая тебя благодаря чудесно явленной картине, а бестолковый ветер слов, шуршащий бесплодной логикой, я отстраняюсь от тебя.

Не жертвуют жизнью знаку – умирают за то, что он обозначил. Но если ты попытаешься выразить, что же он обозначил, тебе не хватит книг всех библиотек мира. Ты ощутишь полновесность слова «гора» в моей поэме, только если сам карабкался по камням на вершину. Но сколько слов и сколько лет понадобится мне, чтобы объяснить тебе, что такое гора, если ты живёшь на степном берегу у моря?

Как рассказать, что такое родник, если тебе никогда не хотелось пить, ты не складывал руки ковшиком и не зачерпывал ледяной воды? Я могу сколько угодно воспевать родники, но где память о трудной дороге, о ноющих от усталости ногах?

Я знаю, главное не родник, главное – Бог. Но для того чтобы мои слова задели за живое, чтобы и для тебя, и для меня они стали врачующим скальпелем, они должны отыскать в тебе это живое место. Да, я хочу открыть тебе Господа, но сперва заставлю вскарабкаться на вершину горы, чтобы с тобой заговорили звёзды. Отправлю умирать от жажды в пустыню, чтобы родник заворожил тебя. Полгода ты будешь ломать камень в каменоломне, и каждый день тебя будет палить нещадное солнце. А потом скажу: «Истомлённый нещадным зноем, поднялся он в сумерках на вершину горы и под сияющими звёздами в тишине напился из Господнего родника и больше не жаждал».

Ты поверишь в Бога.

Против чего тебе возражать? Ты ощутил, что такое Бог, и Он просто будет, как будет печальным лицо, если я его изваяю печальным.

Нет языка вне деяний твоих и поступков, Бог един. Поэтому я называю трудом молитву и молитвой труд.

LXXXII

Необходимость постоянства – вот что я ощутил как великую истину.

На что опереться, если всё кончается вместе с тобой? Я вспомнил народ, который чтил как богов своих мёртвых. Родовой склеп принимал одного за другим тех, кому пришёл черёд умереть. Склеп олицетворял постоянство.

– Вы счастливы? – спросил я.

– Мы знаем, как мирен ожидающий нас сон, и как же не быть нам счастливыми?

LXXXIII

Я устал. Изнемог. И, наверное, был бы честнее, если б сказал: чувствую, что оставлен Господом. Больше не было надо мной ключа свода, смолкло во мне эхо. Смолк тот голос, что говорил со мной в тишине. Я поднялся на самую высокую из башен и подумал: «Для чего они, эти звёзды?» Оглядел мои земли и вопросил: «Для чего они, эти земли?» Услышал жалобу сонного города и не понял: «Откуда она, эта жалоба?»

Я был иноземцем, отчуждённым от разноликой чужеязычной толпы. Был платьем, брошенным на спинку стула. Был бессильным и одиноким. Опустелым, нежилым, как дом, и как мне не хватало ключа свода!

Всё распалось во мне, ничто ничему не служило. «Однако я всё тот же, – думал я. – Всё то же знаю, всё то же помню, всё то же вижу и, несмотря на это, тону в бессмысленном дробном мире». Самая прекрасная из часовен – мёртвый камень и ничего больше, если перед ней никто не благоговеет, не вкушает её тишины и, сподобившись благодати, не молится от всего сердца. Что толку в моей мудрости, чувствах, памяти? Я сухая колючка, а не травинка. И мне скучно, как бывает скучно оставшимся без Господа.

Я не мучаюсь, мучается человек, а я – пустое место. Мне так скучно, что хоть разоряй от скуки сад, по которому я слоняюсь взад и вперёд, словно жду кого-то. Жду и жду среди расплывающейся Вселенной. Я молился Господу, но молится человек, а я – оболочка, свеча, которую не зажгли. «Вернись ко мне, моё рвение, моё усердие», – просил я. Я знаю: свяжи всё воедино, и возникнет рвение. Оно есть, когда у корабля есть капитан. Когда есть паломники в часовне. Но что остаётся, кроме бессмысленного камня, если невнятен замысел ваятеля?

И тогда я понял: тот, кто замер перед улыбающейся статуей, прекрасным пейзажем или в тишине храма, обретает Господа. Он миновал вещь и потянулся за смыслом, отстранил слова, вслушиваясь в мелодию, отвёл ночь и звёзды, притрагиваясь к вечности. Господь и есть смысл твоих слов, и, напитавшись смыслом, слова открывают тебе Господа. Слёзы малыша ножом полоснули сердце, и распахнулось окно на солёный океан. В тебе зазвенел не его плач – все плачи. Малыш взял тебя за руку и научил слышать.

– Для чего, Господи, заставляешь меня идти по пустыне? Я весь в шипах и колючках. По одному твоему знаку пустыня бы преобразилась – жёлтый песок, дальний горизонт, жгучий ветер не жили бы по отдельности, стали бы царством, я воспрял бы духом и проникся Твоей близостью.

Но я понял: если Бог отдалился, Он подаёт о Себе весть ощущением пустоты. Море для моряка исполнено смысла. Для мужа исполнена смысла любовь. Но приходит минута, и моряк спрашивает: «Зачем оно мне, это море?» Спрашивает муж: «Что она, эта любовь?» Как им тоскливо, уныло. Всё при них по-прежнему, нет Божественного узла, связующего всё воедино. И у них нет больше ничего.

«Если Господь оставит и мой народ, как оставил меня, – думал я, – у меня будет муравейник с муравьями, потому что в душе их угаснет рвение. Не играют в кости, если кости – костяшки и ничего больше».

И я понял, что ум мне не в помощь. Да, конечно, можно продумать кладку храма, но кладка не главное, – главное не в камнях. Да, конечно, можно продумать, какими будут нос, уши, губы статуи, но они не главное, – главное не в глине. Главное – залучить Божественный свет. Он осеняет расставленные нами ловушки, чуждые его природе.

Я – ваятель, я высек статую, статуя есть принуждение. Образ всегда принуждение. Я что-то уловил и сжал кулак, желая не упустить. Не говори мне о свободе поэтического слова. Я подчинил слова друг другу, следуя своему внутреннему порядку.

Может случиться, что мой храм разберут и сложат из камней другой. Есть смерть, есть рождение. Но не говори, что у камней есть свобода, – есть храм.

Я не вижу, в чём принуждение противоречит свободе. Чем больше я проторил дорог, тем свободнее ты в выборе. Хотя каждая из дорог – принуждение, потому что я оградил её дорожными столбами. И что ты имеешь в виду, говоря «свобода» и не видя перед собой ни одной дороги? Или ты называешь свободой блуждание наугад в пустоте? Поверь, принуждение новой дороги увеличит твою свободу.

Без пианино, гитары сможешь ли ты свободно отдаться музыке? Твоей статуе необходимы уши и нос, вот тогда ты свободно ищешь улыбку. Запреты, ограничения, правила шлифуют, оттачивают культуру, благодаря им так утончённо-изысканны её плоды. За толстыми стенами моего замка душевная жизнь богаче, чем у подонков на пустыре.

Добровольно ты принял обязательства или не добровольно, в этом отличие свободы от принуждения, с любовью или без любви, но мы обязаны поклониться королю. Желающий подняться повыше или собрать духовное сокровище согласен на принуждения. Ты следуешь обряду, он стеснил тебя и устремил вверх. Глядя со стороны, как самозабвенно играют другие дети, огорчённый ребёнок требует, чтобы и его научили правилам игры, он тоже хочет играть, а значит, жить. Грустно тому, кого не зовёт в храм вечерний благовест. Поёт рожок, но не для тебя побудка, а твой счастливый приятель кричит: «Слышишь? Меня зовут!» Глухое раздражение и скука – спутники тех, для кого нет ни благовеста, ни пения рожка. Они свободны, они вне жизни.

LXXXIV

Не стоит смешивать слова разных языков, хотя, верю, тебе так недостаёт прилагательного, чтобы передать яркую зелень ячменного поля, а у твоего соседа оно есть. Но слово только знак. «Жена у меня красивая», – сказал ты, но разве кто-то понял, как ты её любишь? «Мой друг так скромен», – сказал я, но разве кто-то узнал, как я к нему привязан? Мы не передали и малой толики того, что живит нас. Мы определили, как определили бы неодушевлённый предмет.

Есть на свете народы, которые как качественное ценят иные, чем мы, качества, которые ищут имя совсем иной картине, что увиделась им сквозь общую для нас всех вещность мира. И они нашли имя своей картине. Можно найти особое слово и для беспричинной тоски, что щемит вдруг сердце на пороге дома, когда садится солнце, меркнет свет и впереди лишь потёмки с тусклой луной, тоска эта сродни страху перед смертью: как быстро сонное детское дыхание становится прерывистым дыханием болезни, похожим на последние усилия усталости, карабкающейся в гору; слыша его, тебе становится так же страшно: а что, если твой малыш не захочет карабкаться дальше? – и тебе так хочется взять его за руку и помочь. И вот ты это своё нажитое умещаешь в одно слово, им начинают пользоваться, и оно становится родовым наследием твоего народа.

Но передал ты всем нам уже известное. Мой язык не стремится передать цветущую полноту качества, в нём нет слова, обозначающего «розовый цветок», зато он умеет сплетать слова и ловить тебя их сетью. Слова моего языка не представляют воочию женского лица, но красоту его ты угадаешь по тому, как у тебя вдруг захолонёт сердце, будто от глотка ледяной воды в зной.

Так дорожи возможностями, которыми одарила тебя душа твоего народа, дорожи умением сплетать слова, как плетут ивовые корзины и рыболовные сети. Смешивая слова разных языков, ты не обогатишь человека – опустошишь. Человек, желая выразить переживаемое, отыскивает новые средства, но ты предложил ему готовое, стёртое, и он успокоился; он стремился передать нового себя, себя прозревшего: вернувшись из пустыни, он понял, как ярок зелёный ячмень, но ты предложил ему чужой запас, он перестал вглядываться в себя, он им походя воспользовался.

Ты занялся бестолковой работой, решив дать названия всем на свете цветам и оттенкам, собирая названия повсюду, где они только есть; решив поименовать все оттенки чувств и обращаясь за именами во все края, где переживают и чувствуют, заимствуя из тех языков, которые по воле случая запечатлели в слове опыт поколений или личный опыт души, например, ощущение щемящей тоски сумерек. Тебе кажется, всемирная тарабарщина обогатит людей. Но не словарный запас – Божественное достояние человека, – изъяснение самого себя, своей сокровенной сущности, которой не исчерпать никаким словом. В наших силах дать её только почувствовать, но слов, будь их как песчинок в пустыне, как капель в море, всё равно окажется мало.

Какое имеет отношение то глубинное, что ищет сказаться в тебе, к куче наворованных слов, что засорили твой язык и мешаются?

Именовать стоит лишь горные пики, отличные от уже известных, благодаря которым ты по-новому увидел мир. Я создал произведение и, возможно, с его помощью сотворил в тебе новую истину, – назови её, и она останется божеством в святилище твоего сердца. Только божество по-иному связывает для нас знакомое, заставляет по-новому увидеть давно известное.

Так пойми же, я постиг. И рад коснуться раскалённым железом твоего сердца, оставив клеймо, которое поможет тебе расти. Рад, потому что не хочу, чтобы ты блуждал впотьмах.

Но имей в виду, словом ты только обозначаешь ключ свода, постигаю я его не словесно, невозможно обозначить ни собственную суть, ни жизнь. Я не умилюсь, не растрогаюсь, если ты раскрасишь небо алым, а море синим, – не задаром ли ты хочешь получить доступ к моей душе?

Связующие нити твоего языка – вот путь ко мне, стиль – это путы Бога, говорю я. С ним ты передал мне устойчивость твоего костяка, ритм твоей жизни, ни у кого другого таких не сыскать. А если со всех сторон только и твердят что о звёздах, да о горах, да о родниках, кому придёт в голову подниматься на вершину, чтобы из звёздного родника утолить нестерпимую жажду светящимся молоком?

Даже если в чужом языке уже есть слово для того, что я ищу выразить, и, выразив это, я ничего не создам и не обогащу мир, не отягощай этим чужим словом свой язык, если оно не надобно тебе каждый день. Бог, которому молятся изредка, не настоящий.

Но если моя картина озарила тебя иным пониманием вещей, уподобилась вершине, что упорядочила пейзаж, став подарком тебе от Господа, дай ей имя, придумай слово, чтобы она не забылась.

LXXXV

Тоска по жизни, питающей душу, истомила меня. И я почувствовал – ненавижу приверженцев насущного. Они твердят о своей любви к реальности, но что, кроме хлеба, обещают они человеку? Хлеба, чей вкус так мало изменила цивилизация. Я и до сих пор говорю о воде, преобразившейся в поэзию.

Ты счастлив, сделавшись губернатором моей провинции. Счастлив, потому что я, зодчий, создал царство, которым ты восхищаешься. Ощущением счастья ты обязан мне, хотя меня нет с тобой рядом и я тебе не в помощь. Тешит тебя не реальность – утехи тщеславия неосязаемы, – тешит та значимость, какую обрела реальность, сделавшись царством.

До пятнадцати лет умащали юницу благовонными маслами, она знает, что такое поэзия, изящество, тишина. От нежного лица её веет покоем, и сколько в нём глубины и значимости, покой её сродни освежающей воде родника, – так неужели ты мне скажешь, что твою ночную жажду утолят одинаково и она, и купленная тобой девка только потому, что тела их схожи?

Тебе кажется, ты стал богаче оттого, что не отличаешь одну от другой, не тратишь времени на ухаживание, – и, конечно, девкой делаются куда скорей, чем принцессой, но поверь мне, ты обеднел.

Может быть, тебе не понравится принцесса, стихи тоже не даются задаром как нежданное наследство от дядюшки, они – твоё собственное восхождение вверх; может быть, тебе не по вкусу будет её утончённость, ведь есть музыка, которой тебе никогда не услышать, потому что ты не пожелал учиться, – но это вовсе не значит, что принцессы плохи, это значит, что тебя ещё нет.

В безмолвии моей любви я слушал, как двое беседуют. Беседа перешла в крик. Засверкали ножи. Ими решают спор подонки, осевшие в грязных лачугах. Они жадны только до жратвы и дерут глотки только из-за того, что уместилось в десяток скудных слов. Но не за женскую плоть ты готов пришить соперника, эта женщина для тебя – кров, без неё ты беспризорный изгой. И вечерний чай не в чай тебе, потому что её нет рядом.

Но если, увидев, как дорожат люди вечерним чаем, ты, из присущей людям близорукости, возвеличишь чаепитие и заставишь всех поклоняться чайнику, они разлюбят чай и у тебя не будет ни вечерних чаепитий, ни любви.

Если ты проникся значительностью материнства и радостью иметь детей, видя, каким благоговением окружена роженица – возле её постели тишина, словно у алтаря, – ты снова не видишь целого. И вот ты стараешься, чтобы рожали как можно больше, строишь повсюду больницы, огромные, как хлев или конюшня, и размещаешь в них стада беременных женщин.

Ты убиваешь то, ради чего старался, – никому не интересны чувства коровы, когда идёт массовое разведение скота.

Я взращиваю в человеке душу, поэтому ставлю перед ним преграды и границы, загораживаю от каждого сад: я хочу благоговения перед детьми, и поэтому требую, чтобы детей было как можно меньше, на словах, только на словах, – потому что они должны стать дорогими сердцу. Я не доверяю логике, я верю только в перепады почвы, поощряющие прилив любви.

Если ты есть, ты растишь своё дерево, но если дерево задумываю и создаю я – я протягиваю тебе только зёрнышко. Оно – возможность, в нём таятся самые разные цветы и плоды. И если ты принимаешь его и начинаешь расти, то вырастешь моим, но непредсказуемым деревом, потому что предсказаниями я не занимаюсь. Я дал тебе возможность жить, жить самим собой. Но твоя любовь будет плодом моей любви.

LXXXVI

Я споткнулся о порог – бывают времена, когда распадается язык и при помощи слов ничего не улавливается, ничего не предсказывается. Эти люди пришли ко мне, предложили вместо ребуса мир и потребовали разгадки. Нет у мира разгадки, потому что нет в мире смысла.

– Скажи, что нам делать – покоряться или бороться, – спрашивают они. Нужно покориться, чтобы выжить, нужно бороться, чтобы продолжать быть. Предоставь всё жизни. Правда жизни едина, но открывается всегда как противоречие, это и есть злоба дня. Но не тешь себя иллюзиями: сегодняшний ты всегда уже мёртв. Твоя противоречивость – противоречивость преображения, ты меняешь кожу, поэтому тебе так больно, поэтому ты страдаешь. Кожа трескается, лопается. Твоё молчание – молчание зерна в земле, оно должно прозябнуть, прежде чем пуститься в рост. Твоё бесплодие – бесплодие куколки. Но когда ты переродишься, у тебя появятся крылья.

И, глядя с вершины горы, откуда ты увидишь разрешёнными все свои проблемы, ты удивишься: «Как же я сразу не понял?» Словно существовало то, что возможно было понять.

LXXXVII

Тебя не ободрят; знамение, которого ты так ждёшь, – молчание. Камни не знают и не могут ничего знать о храме, который сложен ими. Ничего не знает нарост коры обо всём дереве, одетом и этим кусочком, и всеми остальными. А дерево и дом ничего не знают о царстве, которое они совместно составляют. Ты не знаешь о Боге. Чтобы узнать, камню должен явиться храм, кусочку коры – дерево, но и это бессмысленно, у них нет языка, чтобы вместить огромность, столь их превосходящую. Язык – это иерархия, которую представляет собой дерево.

И понял я это после паломничества к Господу.

Всегда один, замкнут в себе, один на один с собой. Собственными усилиями мне не разомкнуть одиночества. Камню перестать ли быть камнем? Но в работе он объединяется с другими камнями и становится частичкой храма.

Я уже не жду появления ангела – может быть, он незрим, а может быть, его нет. Дожидающиеся от Господа знака уподобляют Его себе и остаются опять наедине с собой. Но вот я слился с моим народом, любовь обняла меня своим теплом и преобразила. Она и есть знак близости Господа. Потому что наступившая тишина тиха для каждого камня.

Ведь сам по себе, вне других людей, я ничто, и ничто мне не будет в радость.

Так будьте же зёрнами, они сложены на зиму в житницу и пока спят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю