Текст книги "Обезьяна зимой"
Автор книги: Антуан Блонден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
ГЛАВА 3
На площади Двадцать Пятого Июля появился регулировщик в белых перчатках – верный признак воскресного дня. Фуке наблюдал из окна своего номера за этим роботом в полицейской форме. Машины, прохожие разъезжались и расходились в разные стороны, он же застыл на месте огородным пугалом, и только тень медленно описывала круг у его ног, как призрачная стрелка на циферблате солнечных часов. Когда удлиненный, смазанный контур кепи полицейского вытянется в сторону гостиницы, будет одиннадцать и колокола зазвонят к мессе.
Совершенно разбитый, Фуке сидел перед письменным столом. Если снова лечь, не встанешь до вечера. Знающие люди рекомендуют в таких случаях принять рюмку того же, что пил накануне, чтобы связать и выровнять разорванную нить между днем минувшим и нынешним. Каждое такое утро – бесконечное повторение пройденного. Чтобы не думать о письме Мари, которое он засунул с глаз долой под стопку писчей бумаги, Франсуа пытался работать и что-то вяло царапал на верхнем листе. Испытанный метод: увиливать от одного долга, хватаясь за другой.
«План скетча двойной рекламы: моющие средства – белье.
На сцене кардинал Ришелье. Ему что-то шепчет на ухо бородатый капуцин, знаменитый отец Жозеф. Кардинал внимательно слушает. Вдруг из-за кулис появляется атлет в белоснежных трусах (на эту роль можно взять какого-нибудь участника конкурса красоты с любого пляжа). Ришелье замирает от восхищения, потом отстраняет своего советника, протягивает руки к атлету и говорит в зрительный зал: „Ты – серое преосвященство, а это – белое блаженство… (название продукта)“.
Знаю, месье ОʼНил, все это никуда не годится, текст Ришелье надо доводить до ума, кроме того, вы скажете, что здесь не хватает женщин».
Вот и ударили колокола. В Тигревиле Фуке аккуратно посещал мессу. Это давало ему возможность посмотреть на Мари не в купальнике, а при параде, впрочем, он всегда ходил в церковь, когда надолго покидал Париж. Церковь – что-то вроде посольства страны, которую со всеми оговорками он признавал своей, где говорят на родном языке, где можно попросить защиты и убежища, официально покаяться наутро после возлияний и продлить визу. Какую визу? На продолжение все той же канители? Сколь веревочке ни виться… Но пока что Фуке быстро оделся и сунул письмо Мари в карман. Во всем есть свой смысл: если поддаться жгучему желанию узнать, что в нем написано, то можно сгореть на месте, так лучше уж приготовиться и встретить испытание достойно.
Вряд ли, думал Фуке, Кантен ходит в церковь по воскресеньям, но, видимо, относится к такой привычке вполне положительно. В первый раз, поняв по торжественному виду постояльца, куда и зачем он собрался, невозмутимый хозяин «Стеллы» только поднял брови. А сегодня, наверно, подумает: «Силен парень: и Богу, и черту служить горазд!»
Выйдя из номера, Фуке застыл на верхней ступеньке – увидел Кантена. Тот сидел за своей конторкой, углубившись в чтение; в очках у него было совсем другое лицо. Сказать ему, что ночной инцидент – просто случайность, что Фуке приехал в Тигревиль не за тем, чтобы шататься по кабакам, что у него есть дела, сослаться на три недели образцовой трезвости? Но оправдываться не пришлось. Поравнявшись с Кантеном, Фуке промолвил лишь: «Простите за вчерашнее». Удивленный взгляд, одобрительный кивок, дескать, ничего, все нормально, и Кантен снова уткнулся в книгу. Только и всего. Однако никакого облегчения Фуке не почувствовал. Он вышел на крыльцо и оглянулся на Кантена – тучи снова сомкнулись вокруг этого человека-утеса. Сплошная пелена и ни малейшего просвета, на который Фуке втайне надеялся: ни сочувствия, ни презрения. Глухая глыба. Наверно, это и есть та самая «правильность», которая так бесила Эно.
Церковь, вся в кое-как заделанных выбоинах и ничем, кроме этих боевых шрамов, не примечательная, стояла посреди площади, к которой сбегалось несколько улиц. По сторонам теснились яркие лавчонки. Их хозяева каждое утро, с упорством морского прибоя, извлекали на свет Божий и раскладывали на прилавках обломки старины: разные галантерейные диковинки, ортопедические приспособления, бляшки и пряжки морских офицеров. Вероятно, летом в храм приходит много народу, так что толпа выпирает на паперть. Сейчас такого наплыва не было. Обитая мягкой кожей дверь, едва не придавив Фуке пятку, закрылась с таким звуком, будто заткнули пробкой полупустую бутылку. Внутри было довольно темно, слабо освещены только хоры, от алтаря доносилась невнятная скороговорка священника, вразброд бормотали прихожане. Ученики пансиона Дийон расположились на своем обычном месте – у стены бокового придела, посвященного святому Антонию Падуанскому, который помогает отыскивать пропажи. Мари в платье из шотландки опускалась на колени невпопад. Фуке стал пробираться поближе к ней, прячась за колонны и с завистью думая об индийских принцах, голливудских звездах и нефтяных магнатах, которые могут похищать своих детей и увозить на другой конец света. Впрочем, обстановка этого небрежного благочестия больше подходила для мушкетерской интрижки. Фуке из своего укрытия не сводил глаз с Мари и сжимал в кармане сложенный пополам конверт. Интересно, гадал он, похожи ли молитвы Мари на письмо к Санта-Клаусу, или она умеет открывать душу без слов? «Господи, это моя дочь, помнишь, я Тебе говорил о ней. Услышь ее молитву, прошу Тебя. Вручаю ее Тебе и поручаюсь за нее. Мы ведь с Тобой друг друга знаем, особенно Ты меня…» Воспользовавшись моментом, когда все потянулись к причастию, он потихоньку, как школьник, воровато шуршащий конфетной оберткой на спектакле, вскрыл конверт:
«Дорогой папочка!
Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.
Целую тебя много-много раз…»
Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, – вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я – как Бог: меня призывают – я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма – такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.
Мальчики и девочки сидели двумя отдельными островками, их разделяли воспитательницы в строгих шляпках. Длинный солнечный луч высвечивал на мальчишеской половине голову Франсуа, выделявшегося среди других высоким ростом и широкими плечами. Интересно, кто его родители, подумал Фуке и тут же мысленно переместился к Мари на другую чашу весов, чтобы сделать ее потяжелее. Быть может, истинный Господь сжалится и снизойдет к такой малости, как счастье ребенка, обделенного им с рождения. Удивительно, но Фуке чувствовал, что ему как-то особенно близок и Франсуа. Этот мальчик, с уже почти мужской статью, в почти такой же, как у него самого, замшевой куртке, мог быть его сыном, и Фуке пожалел, что не существует никаких телесных примет, никаких отличительных признаков, которые позволяли бы претендовать на отцовство по духу. Бывают люди одного клана, это ясно, но есть старшие и младшие по чину. Вот хоть Кантен! Сразу видно ветерана, пусть он и делает вид, будто не придает значения своим заслугам. Мысли Фуке забрели на кривую дорожку, ему грезилось, что все преграды рухнули и Кантен, рыгая, как Везувий, виснет на его руке, выписывает ногами вензеля и гогочет во все горло; на этой дорожке он, Фуке, станет бесом-искусителем.
Конец службы, как всегда, прошел в ускоренном темпе. И вот уже ученики пансиона Дийон выстроились парами в начале проспекта Императрицы и двинулись в путь. Небольшая остановка у кондитерской Томине: надо забрать старшую мадемуазель Дийон, Викторию. К восьмидесяти годам молельные скамьи стали для нее тесноваты, и она пережидала службу здесь, где ей был открыт неограниченный кредит. Двум воспитанницам достается сомнительная честь: вместе с компаньонкой подпихивать старую барышню на подъеме к Чаячьей бухте. Народу на площади еще меньше, чем обычно, – охотники за городом. Разъезжаются по окрестным виллам автомобили, которыми управляют надменные молодые особы с каменными лицами индейских вождей. Фуке тоже пора возвращаться в гостиницу, на сегодня хватит.
Идти куда-то на люди, наслаждаться вместе с другими воскресным отдыхом ему нельзя, он спешил проделать обратный путь поскорее и понезаметнее. И уже дошел до середины улицы Синистре, как вдруг увидел на другой стороне двух девушек, которых замечал и в прошлые воскресенья, но как-то не обращал особого внимания, а обе были на редкость хороши: надменная красавица и задорная хохотушка. Подруги делали вид, что заняты беседой, а сами то и дело заглядывали в витрины, как в зеркала, чтобы держать дистанцию. При всем своем невежестве в таких маневрах Фуке понял, что цель их – привлечь его внимание и дать понять, что к нему неравнодушны. Он не показал виду, что уловил сигнал, но в «Стеллу» не вошел, а миновал ее и продолжал идти по Парижскому шоссе до самой площади Двадцать Пятого Июля.
Поотвык он от подобных ощущений. Легкое пламя пробежало по жилам, стряхнув остатки похмельной мути и прогнав свору псов, которыми травила его больная совесть. Если девушки находят его молодым и привлекательным, пожалуй, еще не все потеряно. Один такой свежий взгляд – и заколдованный принц расстанется с обликом чудовища. Шагая по доселе незнакомой части городка, Фуке, под действием простейших, но как-то примолкнувших в нем инстинктов, встрепенулся и похорошел. Думать, что нашим самочувствием управляют такие сложные механизмы, как душа и интеллект, большая ошибка, на самом деле оно вырабатывается на кустарно-ремесленном уровне, а красота зависит от тонуса сосудов и сфинктеров; у Фуке энергия красоты генерировалась где-то в области паха и подступала к глазам, попутно наливая упругостью губы. Единственным, что отличало его в данный момент от животного, было старание не слишком уж по-идиотски ухмыляться, к чему располагали эти мимические метаморфозы.
Девушкам было лет по восемнадцать-двадцать, обе блондинки с осиными талиями. Красотка носила туфли на высоких каблуках, подчеркивавших изящную округлость икр, ее подруга – легкие босоножки из серебряных ремешков – точь-в-точь сандалии Меркурия. Они шли в обнимку вдоль улицы Гратпен, щеки их соприкасались, белокурые пряди смешивались. Вдруг обе разом обернулись, проверить, не отстал ли Фуке, и прыснули. А он бездумно шел за ними, ему и в голову не пришло использовать для конспирации почту, газетный киоск, на худой конец – полицейский участок. Дальше по обе стороны теснились типовые домики рабочих семей, все обитатели квартала были знакомы между собой, чуть не вся жизнь их проходила на улице, перед дверями; тут уж не спрячешься, разве что направиться на молочную фабрику или на газовый заводик, в которые упиралась улочка. Выходило, что Фуке первым раскрыл свои карты. Притворяясь, будто осматривает довольно унылую местность, он подумал, что, если девушки ни разу не встретились ему в будние дни, значит, они работают где-то здесь, например на фабрике, и живут в этих домах, может, даже под одной крышей, хотя вряд ли они сестры, скорее, закадычные подружки. В каком-то смысле сестры устроили бы его больше: ему не хотелось разбивать этот дуэт, он не собирался отдавать предпочтение кому-либо из девушек, нет, они обе, вместе, были для него символом нежной, трепетной молодости. Что тебе тут надо? – поддразнил он сам себя. О чем тебе с ними говорить и что тебе с ними делать? Ты ведь только и можешь, что повести себя как взрослая скотина, не желая терять времени даром. Сдается мне, ты уже не в том возрасте, чтобы играть с девочками в дружбу. Мне двадцать лет, давайте обменяемся фотокарточками, и вы мне будете писать, когда я пойду в армию, а пока Мадлена… или там Жаклина, или Доминика будет передавать вам мои записки! – так, что ли? И начнется долгий-долгий роман, каждый день будет полон мелких, но очень значительных событий, и от каждой такой мелочи мы будем замирать и переживать больше, чем от поцелуя.
Внезапно девушки исчезли – нырнули в один из палисадничков, хлопнула дверь, но которая? Фуке по инерции отшагал еще метров сто, озираясь и пытаясь углядеть поясок или ленточку на балконе, какую-нибудь чепуховинку, по которой можно опознать окошко провинциальной барышни. Но ничего такого не нашел, зато на него насмешливо уставился, оторвавшись от газонокосилки, какой-то тип. Напороться на отца или брата и услышать в свой адрес что-нибудь не слишком любезное Фуке совсем не хотелось, он развернулся и пошел в обратном направлении – жаловаться не на что, и розыгрыш, и даже цербер входили в правила игры. Когда он уже свернул на Парижское шоссе, ему пришла в голову забавная мысль: не этот ли парень подобрал его прошлой ночью?
– Охота? Какой уж из меня охотник! – возражал Фуке стоявшей возле его столика мадам Кантен. Возбуждение его еще не улеглось, и теперь, задним числом, он жалел, что дал упорхнуть двум перепелочкам. – Если и пальну иной раз, так все мимо!
– Просто я подумала, вы держите форму – совсем ничего не едите. Будь вы моим сыном…
Фуке терпеливо выслушал сетования хозяйки: как он осунулся, неважно выглядит… – не будь вчерашнего, вряд ли она стала бы его журить. И все же он был уверен, что Кантен не проговорился, потому-то и стоит здесь нестерпимым живым укором, точно хранящий постыдную тайну бронированный сейф. Эно не прав: Кантен никого не осуждал, не говорил ни слова, он просто был свидетелем, причем особенно неудобным – свой, но перебежчик, не известно, что он про тебя знает и что сделает. Может, ему все равно, но думать так почему-то неприятнее всего.
– Я слишком много пью, – сказал Фуке напрямик. – Вот и вчера напился. Пью и не могу остановиться.
– Лучше всего не начинать. – Мадам Кантен покосилась на бутылку. – Кто хочет остановиться, останавливается.
– Но вам от этого одни убытки!
– Мне дороже всего здоровье клиентов.
– Тогда откройте лучше санаторий. Разве ваш муж ничего вам не рассказывал?
Мадам Кантен растерялась:
– Да нет… Сказал только, что вы с ним заболтались и просидели допоздна. Знает, что я всегда в таких случаях волнуюсь…
– Не сердитесь на меня.
– Я не вас имею в виду.
А кого же? Фуке понял, что предательски заронил в душу Сюзанны подозрение: неужели муж все еще что-то от нее скрывает, – и это его, похоже, не огорчило. Ну а мадам Кантен, не желая углубляться в опасную тему, отошла от него. Ее тотчас сменила Мари-Жо.
– Как дела? – спросила она.
На ней был кружевной передник, приколотый к открытой черной блузке в обтяжку, под кружевом проступало сложное переплетение бретелек и завязок. Фуке пришло в голову, что этот смелый наряд носит невинная девушка; в последнее время мысли о целомудрии все чаще посещали его.
– Плохо, – ответил он. – Хуже некуда.
– А вы притворитесь, что ничего.
– Всю жизнь только этим и занимаюсь.
– Что, не клеится у вас с маленькими девочками?
– С чего это вы взяли?
– Моя напарница видела, как вы рыскали вокруг пансиона Дийон.
– Только этого не хватало! Хозяева принимают меня за пьяницу, горничные – за извращенца!
– Вот видите, все только о вас и думают! – засмеялась девушка.
– Послушайте, Мари-Жо. Признаюсь вам, как на духу, раз уж сегодня воскресенье: у меня есть тринадцатилетняя дочь.
– Не верю я вам! – Мари-Жо махнула рукой.
– Ну, как хотите! Вам, однако, пора бы вернуться на кухню. Все умирают с голоду.
– Даже вы?
– Я-то нет, но остальные…
Она обвела глазами зал:
– Это еще ничего. Вот посмотрите, что будет через неделю, на День Всех Святых! Только успевай поворачиваться! Тут ведь у нас столько народу полегло, случается, даже американцы приезжают помянуть своих. Вас, если хотите, обслужу отдельно.
– Да я ничего не имею против американцев, – рассеянно сказал Фуке. – Скажите-ка лучше, что это за люди, вон, входят?
– Это на заказанные столики.
– Нечего сказать, объяснили!
Вошедшие поднимали и шумно отодвигали стулья, уложенные спинками на накрытые столики.
– Сразу видно, народ организованный, – сказал, глядя на них, Фуке. – Наверно, одна компания?
– Вряд ли. Пара с девочкой – это владелец автосервиса в Домфроне и его жена. А этих, с мальчиком, я не знаю. Вам так интересно?
– Увидите, и часа не пройдет, как они все будут пить кофе за одним столиком… если уже не успели опрокинуть вместе по рюмочке или зайти в кондитерскую.
– Как говорится, с места в карьер. – Мари-Жо опять засмеялась и забрала у Фуке меню.
– Вот именно, кто кого обскачет…
Он, кажется, хотел узнать родителей Франсуа? Желание его исполнилось. Отец, должно быть его ровесник, выглядел лет на десять старше. Десяток лет – фора, которую легковооруженные мечтатели дают закованным в тяжелые латы центурионам-реалистам – дают и никогда не наверстывают, а уж те употребляют эти годы с толком, добиваются прочного положения в жизни, так что не стыдно встретиться с однокашниками. Сшитый по моде пиджак, очки без ободков, гладкое лицо, стрижка-ежик, намек на полноту и явные усилия согнать ее на теннисном корте – портрет достаточно красноречивый. Такой папа мог позволить себе отдохнуть в свое удовольствие вместе с нестареющей мамочкой; ей тоже повезло: она избежала участи большинства сорокалетних дам, которые в этом возрасте выглядят матерями собственных мужей. Уж этого господина, который, прежде чем приняться за лангуста, сосредоточенно выстукивал пальцами его панцирь, мальчиком никак не назовешь.
Папаша Моники (дылда, что курила с Франсуа в блиндаже, разумеется, и есть Моника, у которой уже случается «болезнь», еще бы – достаточно увидеть, какие округлости, не хуже, чем у Мари-Жо, открываются в вырезе ее кофточки!) был провинциальным вариантом отца Франсуа. Фигура не менее значительная, чем столичный житель, хотя и в более узкой сфере, он пользовался в лучших домах Домфрона, на званых обедах и местных авторалли непререкаемым авторитетом, прочным фундаментом которому служил постоянно растущий коммерческий оборот. Его супруга тоже наращивала обороты, без устали раскручивая глагол «иметь» во всех формах.
Дети сидели за разными столиками, но чутко улавливали незримые гармонические токи, объединявшие оба семейства – Фуке с Мари были бы белыми воронами на этом фоне, как цыгане в приличном обществе, – и нахваливали друг друга, раздувая первые искры взаимной симпатии. Их усилия не прошли даром, вскоре нашлась точка соприкосновения – «холестерин», затем еще одна – «канаста». Столики сдвинулись. Фуке же скрутила щемящая тоска: место рядом с ним пустовало.
Человек, жующий в одиночестве, производит жалкое впечатление. Есть в нем какая-то скованность, он то норовит спрятаться, то словно заискивает, у него быстро появляются мелкие мании. Фуке, столуясь в «Стелле», старался подавить холостяцкие привычки, вроде безобидной, но неприятной манеры лепить фигурки из хлебного мякиша – он часто видел, как этим занимаются вечно голодные суетливые коммивояжеры. Сидящие за столиком женщины встречались гораздо реже и обычно ели без удовольствия, лишь бы поскорее покончить с досадной необходимостью, Фуке старался не смущать их взглядом во время этого процесса. Его самого ужасно расстраивало, когда появлялась парочка: разыгрывавшаяся по всем правилам галантная церемония напоминала ему, что негоже человеку сидеть напротив пустого стула. Что уж говорить о зрелище жизнерадостных птенцов, которым рачительные отцы-добытчики подставляли полные снеди клювы!
Все в мире устроено для парной жизни: лангуст на двоих, утиное жаркое на двоих, номер на двоих, кровать на двоих. Но именно за столом ему больше всего не хватало прикосновения тонких пальчиков, тянувшихся за хлебом и за солью, и самый пышный букет не мог заменить глазам улыбающееся личико. Сегодня там, напротив, пустовало место Мари, во все другие дни – место Клер.
Далеко не лучший из отцов, он больше думал не о той радости, которую мог бы доставить своему ребенку, а о той, которая не досталась ему. Впрочем, он был почти уверен, что Мари чувствовала бы себя униженной, сравнивая их обед наедине и шумную пирушку в кругу родных, которой наслаждались ее одноклассники. Непринужденно веселящиеся молодые семейства являли наглядный пример счастья, которое когда-то светило и ему и которого он лишился. Каким бы пошлым ни казалось ему их благополучное прозябание, но их детям было хорошо, и этим все искупалось.
Он представлял себе, как говорит дочери: «Пойди к ним!» – «Нет, не хочу оставлять тебя одного». – «Если взрослые пригласят и меня, я к вам присоединюсь». У Мари на глазах слезы, ей непонятно, почему, ну почему ее родители живут не как все? «Ну, иди же!» Она идет, и обед превращается для них обоих в медленную пытку…
– Э, да я сплю! – Фуке очнулся.
Моника и Франсуа встали из-за стола и попросили разрешения пойти погулять в саду, четверо родителей благосклонно улыбнулись в знак согласия. Фуке подумал, что его дочь, пожалуй, уж слишком сильно проигрывает по всем позициям, и решил хоть как-то вмешаться. Он поднялся к себе, намереваясь понаблюдать за детьми из окна – никак, дружок, ты набираешься дурных привычек: подглядывать да подслушивать! Немудрено, когда сидишь один, как сыч. Внезапно его пронзила мысль: он тут не одинок, ведь рядом Кантен со своими грехами молодости, со своей заглохшей страстью к выпивке и со своей китайской стеной, из-за которой ему таки придется вылезти, а там посмотрим, куда он направится.
Мари-Жо успела привести в порядок все, что могла. Окно было открыто, море под блеклым солнцем казалось темнее обычного, будто посмуглело. Фуке вдруг понял, как прочно прижился в этой комнате и как дороги ему эти стены. Тоску от того, что нельзя остаться тут насовсем, еще усилило чувство тяжести, не проходившее после скверной ночи. Внизу Франсуа и Моника разбирали надпись на мраморной доске в честь погибшего канадского солдата.
– Он тут и похоронен?
– Ты что! Родители его увезли. Но все равно, в День поминовения сюда нанесут цветов. Я-то не увижу, меня заберут в субботу, сначала поедем в Домфрон, а потом в Баньоль-де-Лорн. Целых три свободных дня, красота!
– А я поеду на поезде в Париж, один.
– Тем же поездом, что Мари Фуке?
– Вряд ли она поедет, говорят, ее отец с матерью развелись.
– Ну и что? Вон Али-хан и Рита Хейуорд тоже разошлись, но это не мешает их дочери ездить к ним на каникулы.
– Сказала тоже! Это другое дело.
– А то я сама не знаю!
«А какая, собственно, разница?» – со злостью думал Фуке. Сколько же горя и обид терпит из-за него Мари! Даже канадского солдата родители забрали домой, чтобы ему в День Всех Святых не было тоскливо в Тигревиле. Он, Габриель, попросит Роже послать Жизель денег и письмо, помеченное парижским штемпелем. Пусть она купит Мари билет на этот желанный воскресный поезд, где совсем не хочется плакать, даже если в глаз влетит угольная соринка. Все расходы он возьмет на себя, это будет его подарок. Правда, может случиться, что он сам в эти дни будет занят или куда-нибудь уедет по делам. Жизель, скорее всего, не поймет его порыва, сочтет прихотью, но неуловимый отец дает о себе знать так редко, что отказывать она не станет.
Фуке закрыл окно на шпингалет, сел за стол и взял лист бумаги. Наверно, с этого надо было начать, но он слишком сосредоточился на своей нелегкой жизни, в центре всех его помыслов был он сам, Мари же существовала в них как нечто умозрительное, предмет для размышлений, никак не связанный с поступками. Когда он видел ее у моря, то ощущал как часть себя, будто не она, а он бегает по берегу в старом бесформенном свитере; и не ее, а себя чувствовал обиженным судьбой. Отцовская жилка, которая других побуждает покупать новые свитеры, исполнять детские желания, угадывать детские тайны и бережно к ним относиться, учит родителей самоотверженно отдавать себя, ничего не ожидая взамен, а не лепить ребенка по своему образу и подобию, у Фуке оборачивалась скрипичной струной, трепещущей от собственного эха.
«Дорогая дочурка! Передаю тебе это письмо с другом, который едет в Тигревиль. К сожалению, у него не будет времени зайти к тебе и рассказать о том, что скоро тебя, возможно, ждет приятный сюрприз: мы с твоей мамой почти решили взять тебя в эту субботу в Париж на выходные. Напиши маме, что хочешь приехать. Тогда она скорее согласится. Провести трое суток дома – ради этого стоит проехаться. Наверняка кто-нибудь из твоих друзей поедет тем же поездом. Попросим вашу директрису отправить тебя с ними. Пока еще рано радоваться, но мечтать уже можно. Загляни, пожалуйста, в пакет.
Твое чудесное письмо я получил, но посылать тебе сигареты не стану – с ними недолго схлопотать наказание, и тебя просто не отпустят. Да и вообще, курящие девушки никогда не выходят замуж, из них получаются учительницы сольфеджио или что-нибудь похуже.
Трудись, не ленись – заслужишь отдых.
Крепко целую.
Твой папа Габриель».
Фуке спустился и пошел к выходу, стараясь прошмыгнуть мимо Кантенов, чтобы они не окликнули его по фамилии и Франсуа с Моникой, уже забравшиеся в родительские машины, не обратили на него внимания. Город опустел, и он испугался, что все магазины уже закрыты. В витрине ближайшей лавки под названием «Кальвадосские красавицы», забранной решетками с висячими замками, сладко улыбалась восковая пай-девочка в шерстяной кофте, такая вполне подошла бы Мари, но снять ее с одной пленницы и надеть на другую не представлялось возможным. Все остальное, что удалось разглядеть сквозь опущенные внутри железные шторки, выглядело довольно убого, не было даже той кричащей пестроты, на которую клюют непритязательные провинциалы. Фуке вернулся на площадь у церкви. Тамошние лавочки-барахолки, подобно старикам, подремывающим целыми днями, но не смыкающим глаз ночью, вяло торговали всю неделю, зато не спешили сворачиваться в воскресенье. Хозяин одной такой лавочки, бородатый, в сером халате, довольно хмуро встретил Фуке на пороге. Тесное помещение было завалено бельем, парфюмерией и разной женской одеждой, как будто душегуб Ландрю [5]5
Анри Ландрю по прозвищу Рыжебородый Убийца в 1914–1917 гг. убил несколько женщин и сжег их тела.
[Закрыть]устроил тут распродажу имущества своих жертв. Услышав, однако, что джинсы Фуке не нужны, лавочник несколько оживился.
– Значит, говорите, девочка… – пробормотал он. – Давно уж я не занимался товарами для девочек. Сколько ей, тринадцать? Крупная или мелкая?
– Я не очень разбираюсь, скорее мелкая.
– Кажется, у меня есть то, что вам нужно. Но конечно, не новое, – сказал хозяин и нырнул в темные тряпичные недра.
Фуке уже приготовился извиниться и уйти, уверенный, что тот вытащит какие-нибудь дрянные обноски. Бородач пропадал довольно долго, наконец появился, держа на конце длинной палки болтающуюся картонную вешалку с женским свитером, и поднес ее к самому носу Фуке, будто демонстрируя знамя некоего тайного братства:
– Вот оно, мое сокровище, дождалось своего часа!
Насколько мог судить Фуке, такую одежду носили в двадцатые годы, но шерсть выглядела новехонькой, еще пушистой, а фасон, в силу цикличного развития моды, вполне современным.
– Да это же просто музейный экспонат, – сказал он.
Хозяин истолковал реплику по-своему и успокоил его:
– Я с вас возьму недорого. А вещь-то неношеная!
– Надеюсь.
– Тут целая история. Когда-то ее сделали на заказ для Малютки Шнайдер. Вы слишком молоды, чтоб знать, кто это такая. Немка-лилипутка ослепительной красоты. Выступала в мюзик-холле, там ее и увидел сэр Уолтер Круштейн. Он влюбился в Малютку, забрал ее и стал возить с собой, из Ниццы в Довиль – повсюду, где можно сорвать банк. Купил ей имение в Тигревиле, жаль, его разбомбило во время войны… где сейчас маленькая бухточка, видали? Ну вот! Я ничего не сочиняю! В газетах писали о каждом ее шаге. Еще бы – прекрасная лилипутка, потрясающий сюжет! Но вот в один прекрасный день фортуна повернулась к сэру Уолтеру спиной, он проигрался в пух и прах и был вынужден продать все, что у него было. Не иначе, и Малютка пошла в уплату долгов, во всяком случае, свитерок остался невостребованным, хотя над ним, будьте уверены, трудились лучшие модельеры того времени: Ноге, Дозраль или Гитоно, если это что-нибудь вам говорит… ну, все равно что сегодня заказать вещь у Колло или, скажем, Сорокина – безумные деньги! Это настоящий шедевр французской моды.
– Если вы гарантируете, что заказчица ни разу не надевала свитер, я его, пожалуй, возьму, но при одном условии: вы доставите его в пансион Дийон вместе с этим письмом и коробкой шоколада – все в одном пакете.
– Это можно устроить. Завтра утром пошлю кого-нибудь. Сам я надолго отлучаться не могу.
– Поймите, девочка проводит воскресенье в школе, я хотел бы, чтоб она получила подарок уже сегодня.
– Сожалею, месье, но сейчас в пансионе Дийон никого нет, я видел, как ученики с мадемуазель Соланж садились в автобус. У них экскурсия в Бейе, на королевскую ковровую мануфактуру – тоже национальная гордость. Вернутся поздно вечером.
– Что ж, в таком случае я и сам успею отнести, – сказал Фуке.
Знал он эти экскурсии, придуманные в утешение ученикам, к которым не приезжают родители. Дети на них только еще больше чувствуют себя никому не нужными, а исторические памятники превращаются в унылые черные камни, которыми помечены выходные. Для Мари эта прогулка тягостна вдвойне, потому что создает лишние помехи в сердечных делах. Сунув под мышку свитер лилипутки, Фуке зашагал к Чаячьей бухте.
Сначала он хотел поручить кому-нибудь передать пакет в пансион, а самому уйти. Но, очутившись перед большой виллой посреди пустынного в этот час парка (казалось, тут самое место конному заводу, не хватало только белых загородок и крытых соломой конюшен), вдруг ощутил желание войти и посмотреть изнутри, как выглядит дом, где живет его дочь. При звуке колокола, возвещавшего визит гостя или конец урока, на парадном крыльце под козырьком появилась краснолицая особа, с виду сиделка. Фуке объяснил ей, зачем пришел.