
Текст книги "Обезьяна зимой"
Автор книги: Антуан Блонден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
А может, серьезный промах? Я вдруг подумал, что в угоду пьяному капризу готов сделать страшную глупость. Из Довиля еще не поздно повернуть назад. Буду в Париже к вечеру, пойду к приятелям, скажу им: «Друзья, разделим тяжкое время – мне одному не вынести! Я был далеко-далеко, на краю земли, у самого синего моря – дальше некуда…» Прежде чем принять окончательное решение, я зашел в парикмахерскую. Горячая салфетка на лицо, как это умеют делать в провинции, – просто сказка! Когда я вышел на улицу, кавардак в душе поулегся. Уже опять смеркалось. Что тут мрак, что там, уж лучше останусь, где есть. Автобусов на Тигревиль больше не было. Я взял такси, а разговорчивый водитель посоветовал мне остановиться в «Стелле».
Машина ехала по горной дороге, и меня вдруг охватило нетерпение обреченного: «Скорей бы конец!» – я понял, что близок к цели, хотя не знал к какой. Начался дождь. Сверху, сквозь еще не плотный туман, я разглядел Тигревиль, похожий на длинный надкусанный пирог, из которого кропотливый прибой выедает начинку. Вот здесь я вырою себе нору. Мы въехали в город – на улицах ни души. Песок мягко проседал под колесами, фары выхватывали из темноты запертые виллы, тревожили слепые окна. Ничто в этом сумрачном пейзаже не указывало, где тот кров, под которым спит моя дочь. Но она где-то здесь, в авангарде. Ничего, Мари, подкрепление близко, вдвоем нам будет легче.
Как только я увидел в «Стелле» мадам Кантен, у меня потеплело на душе. Пожилые люди вообще действуют на меня успокоительно, особенно женщины; мужчины, те всегда готовы на мальчишеские выходки. Такое философское отношение к старости появилось у меня совсем недавно, наверно, из-за того, что я много и часто думал о своей матери. Не так легко поверить, что ты сын совсем молоденькой женщины (ей и самой не верилось), ты представлял себе мать многоопытной хозяйкой дома, а не отплясывающей чарльстон девчонкой; да и не каждый вообще задумывается о таких вещах. Чтобы эта истина стала для тебя потрясением, мало просто перелистывать семейный альбом, надо, поднявшись живыми извилинами морщин вверх по течению времени, разгладить, расчистить улыбку на знакомом лице. С некоторых пор у меня вошло в привычку отыскивать в старых женщинах девушек, какими они были когда-то, и осторожно прикидывать, как изменятся к старости свежие девичьи лица; я стараюсь отстраниться от сегодняшнего дня с его голодной хваткой и не растаскивать жизнь по кускам, а смотреть на нее, чуть приподнявшись, – так лучше видно. Мадам Кантен не назовешь красавицей, но в ней есть некая благородная значительность; чувствуется, что она тут всем распоряжается, властвуя, однако, в строго ограниченной области и не преступая ее пределов. Дает круг ровного мягкого света, как лампа в изголовье кровати. Я сразу понял, что не помещаюсь целиком в этот круг и потому придется приспосабливаться. Зато с месье Кантеном я бы скорей поладил именно в потемках. Знаю я таких, заматеревших и окаменевших: они разбросаны по жизни, как скалы-одиночки под дождем. Иной раз так и хочется рвануть их динамитом. Когда я поднимался в номер, он таким тоном спросил, не надо ли мне чего-нибудь, что мне почудилось эхо потаенных недр. Будто мне протянули спасительный шест и тут же отдернули. Это был подходящий момент, чтобы спросить про пансион Дийон, рассказать о Мари, хоть как-то прояснить, зачем я явился. Но я не воспользовался случаем, и дверь захлопнулась. И ведь, как правило, я веду себя иначе: не закупориваюсь в себе, а, наоборот, охотно распахиваю душу перед другими, чтобы сойтись покороче; так почему же в тот вечер перед безобидной четой мне вздумалось напускать туману? Может, я был не очень-то уверен в себе? Или предчувствовал, что рано или поздно случится то, что случилось прошлой ночью, и предпочитал идти ко дну без опознавательных знаков? Одной могилой неизвестного забулдыги станет больше.
Пробуждение было ужасно. Пьяная эйфория рассеялась, на меня навалилась жуткая депрессия, а в незнакомой комнате нечем было от нее заслониться. Обычно нейтральная территория играет роль амортизатора, помогает безболезненно перейти в нормальную среду после глубокого погружения; никакие предательские улики не заставляют спотыкаться еще не окрепший рассудок, безразличные стены не затаили укор, чуткие ищейки памяти о содеянном сбились со следа. Можно спокойно возвращаться к жизни. Но на этот раз я перестарался. Только миллионерам и бродягам удается так резко оборвать якоря будней. Мои же порванные цепи громко и грозно бряцали, и этот вопль доносился до меня из Парижа: мама била тревогу, ОʼНил клялся, что больше не будет иметь со мной дел, Бонифачи ждал меня в «Пти Риш» за тарелкой копченой грудинки, не считая ночных приятелей, которым я назначил встречу в один и тот же час в разных местах. Кроме того, у меня не было денег. Я еще вечером, как только приехал в «Стеллу», попробовал связаться со своим бывшим опекуном, чтобы он тихонечко, без лишних разговоров, все уладил. Но хозяйка ресторана, где он по вечерам изучает бюллетень скачек, ответила по телефону: «Месье Роже заходил разметить ставки, но уже ушел. Откуда вы звоните?.. Из Довиля? Какой Довиль в такое время? Вы, верно, хотите сказать из Шантийи?» О, черт! В конце концов она согласилась передать мое поручение и повторяла мои слова таким заговорщическим тоном, как будто я сообщал ей секретные сведения с ипподрома; опекун, заядлый игрок, мог решить, что «пятьдесят тысяч для Габриеля через „Стеллу“ в Тигревиль» – это наводка на сказочно выигрышное тьерсе. [4]4
Ставка на первую тройку лошадей.
[Закрыть]К счастью, все обошлось. Он сделал, что требовалось, и даже посоветовал мне подышать несколько дней свежим воздухом и выбираться потихоньку, короткими перебежками, на пивке или ликере. Я вернусь в Париж, когда опять буду в форме, а он пока никому ничего не скажет. Такое благоразумное и малодушное решение вполне соответствовало моему настроению. Как только мне полегчало, я отправился искать Мари.
Школьный пансион Дийон расположен над Чаячьей бухтой, в когда-то весьма респектабельном районе, среди полузаброшенных фруктовых садов, которые раскинулись на склоне горы, крутой спуск ведет отсюда прямо к морю. Мало-помалу соседние виллы с башенками пришли в запустение, так что школа оказалась почти за чертой города. Проспект Императрицы служит границей мертвой территории, которая умирала в два этапа: война 1870-го разорила центральную часть поселка, а обстрел 1940-го разрушил особнячки-коробки в скупом современном стиле. Посреди этих красноречивых руин стоит памятник погибшим в 1914-м, когда пришлось платить не домами, а людьми. Прижимистые тигревильцы знают цену крови.
Прохожий, что вышагивает, гоня перед собой носком ботинка камушек и рисуя в воображении наставниц в кринолинах, а собственную дочь с косичками, в соломенной шляпке, кружевных панталончиках, пускающей серсо, – не кто иной, как любящий отец. Это каждому ясно, и я был горд собой. Хотя гордиться-то нечем, за тринадцать лет я только два раза был с Мари на пляже. Она, совсем еще крошечная, поднимала ручонки и бежала навстречу волнам. Единственное, что запомнилось ей, это космы у меня на груди – я прижимал и обсушивал ее мокрое тельце. С тех пор у нее не было случая полюбоваться на эти заросли, а однажды она спросила, есть ли они еще на мне. Возможно, давала понять, как ей меня не хватает. Дома у нее волосатых мужчин не водится.
Девицы Дийон открыли респектабельный пансион вскоре после перемирия 1918 года, а первыми постояльцами стали беженцы, которые поселились у них еще во время войны. Основала заведение внучка того самого Хамерлес-Дийона, чье имя носит одна из главных улиц Тигревиля. Когда она одряхлела, бразды правления перешли в руки ее племянницы. В этой династии наследование идет по диагонали: от теток к племянницам. Мужчины держатся в стороне от фамильного предприятия, их, вероятно, отпугивает тень великого Хамерлеса – до сих пор не знаю, кто он такой. Здание имеет величественный вид и дает представление о том, как могли бы выглядеть соседние виллы, если б их продолжали обихаживать. А ухаживал ли кто-нибудь когда-нибудь за младшей девицей Дийон? Если подумать, то фигура этой седеющей старой девы в черном платье на фоне безупречного газона – такая, какой я увидел ее в тот день, – наверно, была бы лучшим памятником жертвам Первой мировой.
Я подошел к воротам и протянул руку, чтобы открыть их, но внезапно явившееся, довольно кислое соображение остановило меня. Я еще не получил перевод от Роже и был без гроша. Все, что уцелело после монпарнасского катаклизма, ушло на оплату такси от Довиля и первых дней в гостинице… А во что обошлась ночка у Эно, еще предстояло выяснить. Купюры в кармане вроде бы похрустывали, но сколько их осталось? Одна из малоприятных особенностей подобных злачных мест состоит в том, что там не напьешься за гроши… Я смотрел сквозь решетчатую ограду на мадемуазель Дийон – такая первым делом ошпарит взглядом мои пустые руки; сюда родители не приходят без подарков. «Вы, конечно, хотите попросить меня отпустить Мари с вами в ресторан?» Увы, я не мог даже этого! К тому времени я уже два дня питался одними гренками, кое-как скрывая полное безденежье. Я пришел просто так, повидаться с дочкой! Хотел сказать ей самые простые вещи и скрыть от нее сложные. Но Мари всегда наивно считала, что наши редкие свидания происходят, когда мне позволяет время, по праздникам, и я ее не разуверял. Я понял, что из задуманной встречи ничего не выйдет, патетический порыв пропадет впустую. Но может, удастся хотя бы посмотреть на нее из-за ограды, не добивая окончательно свое уязвленное самолюбие.
Воровато, как похититель детей, я пошел вдоль изгороди и вдруг услышал за спиной нестройный детский хор. Я еле успел свернуть в сторону. Ученики пансиона Дийон в сопровождении воспитательницы поднимались на гору с берега Чаячьей бухты. Они прошли всего в нескольких метрах от меня, первые пары держались за руки, девочки и мальчики, почти все хорошо одетые. Я боялся не заметить Мари, сердце забилось горячо и тревожно, наполнилось спортивным азартом, как на охоте перед вспорхнувшей стаей куропаток или на вокзале, когда вглядываешься в поток прибывших пассажиров. Но вскоре тревога сменилась умилением – Мари шла в самом хвосте колонны, чуть сутулясь и такая маленькая, что подружки рядом с ней казались специально приставленной охраной. Входя в ворота, она со смехом толкнула проскользнувшую вперед девочку. Молодец, не дает себя в обиду! Она прекрасно выглядела, казалась веселой и дурашливой, какой никогда не бывала в нашем присутствии. Но моя дочь так старательно распевала вместе с другими ребятишками: «Сирень в саду отцовском», и небо было таким пасмурным, что я вдруг увидел ее бедной сироткой.
На другой день, с утра пораньше, я уже бродил вдоль Чаячьей бухты в надежде снова увидеть Мари. Однако на этот раз уже не собирался ни тотчас заговаривать с ней, ни бежать от нее. Я совсем не знал, какой она стала: не знал ее вкусов, привычек, манер – практически ничего. Прежде чем начать общаться, я должен был к ней приглядеться. Появиться раньше времени значило продолжить череду беглых встреч, во время которых мы разыгрывали друг перед другом какие-то вымученные роли. Естественное поведение Мари расскажет мне, во что вылились те десять лет, которые я упустил, потому что не был с ней рядом. Незачем ее расцеловывать. Правильно сказал Жюль Шарден: «Те, кто нас любят, хотят быть слишком близко». Моя дочь и так нередко чувствовала себя со мной неловко, оттого что я чуть не душил ее в объятиях, не зная, чем еще доказать свою любовь. Нет уж, на этот раз буду следить за ней на расстоянии и молчать… И вообще, не очень-то красиво выглядит эта моя вылазка.
На километры протянулся совершенно пустынный пляж, и только в одном месте, около круглой бухточки под боком скалы, мельтешили разноцветные человечки. Прячась за камни, я подкрался поближе; эта гимнастика разгоняла по телу знакомую молодую терпкость, но не мне судить, как я выглядел: нелепо, мерзко или же прекрасно. Стройные загорелые ноги Мари польстили моему отцовскому сердцу, грудь, кажется, еще почти или совсем неразвита – не очень-то я и вглядывался. Она явно верховодила стайкой ребят, созывала и распускала их, когда хотела. Заводила, сорванец – у нее и прежде были такие задатки. Когда ватага убегала к самому морю, я различал Мари только по светлой футболке, просвечивавшей сквозь толстый в дырочку свитер, который не скрывал ее худобу. Я решил уловить смысл этих перемещений, понять правила игры и подумал, что хорошо бы раздобыть бинокль. Однако вникнуть в распоряжения Мари не удавалось, что же до бинокля – тогда уж меня точно примут за подонка. Зато я мог просто сидеть, прислонясь к куче сухих водорослей, поглядывать на Мари и тешить себя иллюзией, что вот мы наконец проводим каникулы вместе и она под моим присмотром. «Давай как будто… как будто мы…» – обычно приговаривают ребятишки, переиначивая жизнь игрой: как будто мы на рынке… как будто мы на подводной лодке… как будто мы в Америке… Ну а тут, за камнями, у нас будет игра в дочки-папочки, без матерей; как будто я добрый, заботливый, тактичный отец. Жизнь понарошку, в которой Мари не растет сиротой. И мне уже казалось, что каждый мой взгляд ее меняет, делает не такой одинокой, как другие дети.
Отпечаток моего тела на куче водорослей становился все глубже. Я приходил сюда каждый день, если мог поспеть к прогулке. Брал с собой книгу, газету или работу для ОʼНила. Вместо сигарет курил трубку – так легче скрывать дым. Я зажил наконец семейной жизнью, рядом с дочкой, смотрел на нее и то умилялся неловкостью каких-то ее движений, то тревожился, если она подходила слишком близко к табличкам, оповещавшим, что участок еще не разминирован. Иной раз уже готов был вмешаться, но бдительная воспитательница всегда вовремя окликала ее. Мари слушалась не сразу – хорохорилась перед ребятишками, особенно перед одним мальчишкой чуть постарше, бедняжка так и крутилась вокруг него. Наблюдая за всей стайкой, я давно приметил этого петушка, со смуглой, цвета спелого персика, кожей, в длинных, как у взрослого, брюках. Мне казалось, что ему нравится Мари, он защищает ее, а во время игры они стараются оказаться в одной команде. И это меня порадовало – подходящий парень.
Однажды утром я вдруг увидел Мари в странном одиночестве. Она стояла лицом к морю, а воспитательница не позволяла ей оборачиваться. Это что, такое наказание? Но вскоре я сообразил, что дети играют в прятки, а Мари водит. Ни секунды не колеблясь, я сразу стал болеть за нее; даже не будь это моя дочь, я все равно стал бы на сторону того, кто так бесстрашно идет по миру наугад. Первый раз я видел Мари совсем одну. Вот она повернулась на пятках, постояла в нерешительности и пошла в мою сторону. На всякий случай я отступил к блиндажам. Оглянулся на ходу: Мари скакала по камням, грациозно, легко, но любоваться было некогда, я нырнул в темное отверстие, очутился в круглом бетонном бункере, соединенном с подземным коридором длиною с вагон, и сейчас же приник к узкой светящейся амбразуре. Мари была в каких-нибудь двух шагах. У меня защемило сердце: как печально ее лицо и как не похожа эта печаль на обычную растерянность ребенка, внезапно оставшегося без присмотра. Прямо передо мной ее курносый нос, глаза, точно две крупные капли. Волосы, хотя и коротко стриженные, закрывали лоб, она усталым жестом отвела их, потерла веки и с притворным азартом – мне-то было заметно! – произнесла нараспев: «В блиндажах не прятаться!» Но проверять не стала, наивно полагаясь на человеческую честность, и пошла прочь уже не так резво. Тут-то и обнаружились нарушители правил: я услышал их шепот где-то в глубине лабиринта из перегородок.
– Вот разиня! – воскликнул девчоночий голосок. – Ну теперь все в порядке. Сигарету захватил?
– Погоди, пусть отойдет подальше, – ответил мальчик.
Мне стало не по себе. Чиркнула спичка.
– На, кури первая!
– Нет, сначала ты, – промурлыкала маленькая негодница. – Ты небось так делаешь с Мари.
– Нет, она не любит.
– Мы с тобой друг другу подходим, остальные – мелюзга, ничего не понимают. А мы понимаем!
– Ну!
– Садись со мной рядом в столовой, хорошо, Франсуа?
– А как же Мари?
– Да ладно, разберемся…
Я выбрался из блиндажа, ступая на цыпочках. Мне было противно слушать дальше. Мари уже спустилась назад, на берег, и громко перечисляла тех, кого застукала. Но мысли ее явно занимало что-то другое, она озиралась по сторонам, особенно пристально вглядываясь в холм-убежище, откуда я только что вылез. У меня еще теплилась надежда, что Франсуа – это кто-нибудь другой, а не тот ее верный рыцарь. Увы, это был он. Наверно, я покраснел, когда он проскользнул мимо меня, этакий пай-мальчик, держа за руку недурно сложенную нагловатого вида деваху. Она сунула окурок, улику их общего преступления, в висевший у нее на запястье кошелек-мешочек. В тот миг я понял: нет унижения более сильного, чем то, которое мы испытываем за своих детей.
Вроде бы я давно забыл о нем, но вот, пожалуйста, нынче утром мне снова мучительно больно представлять себе, что Мари обижают и некому защитить ее. Это еще один камень на моей совести, вдобавок ко всем прочим; что за проклятие тяготеет надо мной, мешает встретиться с Мари, разлучает с Клер, которая укатила в Испанию неизвестно с кем, выставляет дезертиром перед парижскими знакомыми, связывает по рукам и ногам и заставляет жить в пьянстве и презрении к самому себе! Я прекрасно понимал, что мои многочасовые вахты среди камней отвратительны, пусть я и не подглядывающий за детишками извращенец, зато уж точно мазохист. Терзаюсь, что так мало занимаюсь дочерью, но разве это любовь? Только растравляю свои раны, а Мари от моих терзаний ничуть не легче. Приятнее всего жалеть себя, что я и делаю. То, что, как я привык считать, служило мне каким-то оправданием, теперь только усугубляло мою вину в собственных глазах. Я не достоин жалости, я просто жалок! Не от кальвадоса Эно у меня так скверно на душе, и не в одном похмелье дело. Тяжелые мысли распирали голову. Я страшился наступающего дня…
Фуке, утопая в поту, низвергался в адские бездны, как вдруг в дверь постучали. Вырваться из сонной одури, сбросить с себя одежду и разобрать постель – действия малоподходящие для середины дня, когда солнце сияет высоко в небе, а оно сияло после недели непрерывных дождей, и это было грандиозным событием. Фуке снова забрался в постель, но уже как порядочный, и, когда вошла Мари-Жо с подносом в руках, лежал, вытянувшись в струнку под одеялом, с каменным лицом.
– Месье Фуке не закрыл на ночь ставни, – сказала она. – Ну и видок сегодня у нашего месье Габриеля!
Она сюсюкала от смущения и старалась не смотреть ни направо, на приколотых к стенке голых негритянок, ни налево, на самого Фуке, которому нравилось откинуть одеяло, чтобы ввести ее в краску. Все в этой комнате будоражило ее, сердце трепетало, щеки горели, она настороженно косилась на дверь, готовая выскочить, но сумасшедшая отвага пересиливала страх. Иной раз Габриель старался удержать ее подольше; в бесхитростной болтовне с замирающей от восторга девушкой ему приоткрывалась жизнь дома, так что можно было не лезть в душу хозяину, под чьей безучастностью, казалось, таится острая, как лезвие, проницательность. Но в тот день он воспринимал Мари-Жо, да и вообще всех вокруг как свидетеля обвинения, потому и встретил ее, злобно насупясь. Она же решила, что он ее разыгрывает – веселый постоялец любил подшутить над горничными.
– Должно быть, неважно провели ночь? – сказала она.
– Что, уже болтают?
– О чем?
– Я поздно вернулся, – буркнул он. – Вел себя по-идиотски. Ваш хозяин видел меня в таком дурном состоянии – наверно, до сих пор смеется. Да мне и самому смешно.
Главное, заговорить первым. Клер часто упрекала его за то, что он весело обсуждал пьяные выходки с приятелями, балансируя на грани отчаяния и смеха. Она не понимала, что это своего рода попытка заклясть лихо.
– Месье Кантен никогда не говорит о таких вещах, – ответила Мари-Жо. – И с вами не будет разговаривать. Другое дело мадам… но для него – что было вчера, то прошло. Да и вообще, если верить рассказам, он по себе знает, что это такое.
Кто может знать, что это такое? Хождение по мукам каждый совершает в одиночку. Восстающие из бездны ищут и не находят друг друга. Лишь жестокий дневной свет собирает разбредшееся стадо. С трудом вернувшись к жизни, скитальцы оборачиваются, но ночь стерла все следы. Хмельная тяга легко передается, но те, кого затянет в омут, теряют связь друг с другом.
– Вы уже видели его утром? – спросил Фуке. – Как он?
– Это вас надо спрашивать, каково вам с утра. Ему-то что, он такой, как всегда. А вы, что ли, его боитесь?
Фуке раздражали эта простодушная горничная, ее участливая улыбочка, идиотские вопросы и доверительный, как у кюре в исповедальне, тон.
– Если я чего-то и боюсь, – ответил он, – так только того, что огорчил его.
На этот раз девушка откровенно прыснула:
– Чтобы его огорчить, надо было пораньше встать… или попозже лечь.
– Ясно, он не лезет в чужие дела, ни к кому не пристает… к вам, например, а?
– Что вы! Месье Кантен – порядочной человек!
– Он, наверно, серьезно болен? Эта его порядочность – что-то вроде диеты.
– Да ничего подобного! За три года ни разу не видела, чтоб ему нездоровилось. Доктора и дороги-то к нам не знают!
– А мне казалось…
– Ну да, злые языки горазды молоть!
– Почему злые? Болезнь – это же не грех.
Мари-Жо, видимо, не совсем разделяла это мнение. Она выросла в деревне и почти не делала различия между здоровьем и добродетелью. Цветущий вид служил подтверждением ее правоты.
– Болезнь – это наказание. Я бы не хотела служить у больного хозяина, – сказала она и поспешно вышла в коридор, как будто этот разговор ломал ее представление о человеческой жизни, похожей на то, как зреют фрукты на дереве: белые цветы, румяное яблочко и оно же сморщенное, засохшее.
– Не уходите так быстро! Или вы очень заняты?
– Ждем охотников, – ответила девушка. – Уже вовсю постреливают. И потом, скоро кончится месса. Ах да, совсем забыла! Вам пришла почта, хоть сегодня и воскресенье. Так что не скучайте. Я нашла конверты в вашей ячейке. Вы-то сами вчера и не заглянули… Ну, ешьте скорее, пока все не остыло.
Что касается писем, то они уже успели порядком остыть, чему Фуке только радовался. Он вообще редко какое письмо открывал сразу: сначала ощупывал и обнюхивал, старался засунуть куда-нибудь подальше, в карман или в ящик, и держать там подольше; вот и теперь он попросил месье Роже, чтобы тот заходил по возможности регулярно, но не особенно часто к его консьержке, забирал почту и посылал ему, что сочтет особо важным. Не слишком горячая корреспонденция лучше переваривается. Время и расстояние обезвреживают атаки. Ультиматумы, истекшие неделю тому назад, или предупреждения на месяц вперед – недолет и перелет, так или иначе, пули пролетали мимо цели и не задевали Фуке.
ОʼНил рвал и метал: «Посылаю Вам прядь своих волос, поседевших по Вашей милости. Вы недосягаемы. Не успеем к открытию сезона – все полетит в тартарары. Осталось всего ничего, надо пошевеливаться. Работать с человеком-невидимкой я не намерен. Назначаю последний срок, в который Вы должны объявиться. Мне противно, что я вынужден разговаривать с Вами как хозяин…» Срок кончился неделю назад.
ОʼНил, собственно, и был хозяин – милейший, покладистый хозяин. Он буквально влюбился в Габриеля и уговорил его писать коротенькие скетчи, которые показывали в театрах во время антракта в качестве живых рекламных роликов. Однако по причинам, предвидеть которые легко могли бы служительницы в театральном туалете, затея приносила прибыль только Фуке и десятку третьесортных актеров – их соблазняла, главным образом, драгоценная возможность покрасоваться на сцене. ОʼНил тратил бешеные деньги и упрямо шел вперед непроторенной, усеянной терниями опротестованных векселей дорогой, гоня перед собой гурт размалеванных актрисуль; ему мерещился в конце пути роскошный бордель, а его молоденьким овечкам – «Комеди Франсез».
Второе письмо было от мадам Фуке.
«Ты окружаешь себя тайной, которую твой опекун заботливо оберегает, и забываешь окружать заботой мать, – писала она, впадая в риторику. – В утешение и во искупление твоей вины Роже повел меня на скачки в Трамбле. Как жаль, что я не бывала там раньше! Жокеи просто изумительны. Они напоминают мне нашу Мари – такие же маленькие, проворные. С той лишь разницей, что эти крошки меня обогатили, а на твою дочь мне приходится раскошеливаться. Выигранные деньги я отдала Жизель в счет октябрьской платы за пансион, которую ты еще не удосужился прислать. В воскресенье пойду на бега в Лоншан, чтобы заработать остальное. Не понимаю, почему ты не играешь на скачках? Мне кажется, молодой человек в твоем возрасте и обремененный, как ты, серьезной ответственностью не должен пренебрегать никакой возможностью улучшить свое материальное положение. Ты можешь сделать это по почте. Где бы и с кем бы ты ни был. Подумай об этом. Надеюсь, рядом с тобой есть женщина, которая тебе нравится и не отвлекает тебя от твоих обязанностей: во-первых, следить за своим здоровьем и, во-вторых, зарабатывать деньги. Если тебе что-то нужно, сообщи мне – я поставлю небольшую сумму от твоего имени с таким же усердием, с каким каждый вечер возношу за тебя молитву. Ты все перекладываешь на меня, но это главное, ради чего я живу…».
Последний конверт с множеством пометок и перечеркнутым адресом был отправлен из Тигревиля. Фуке узнал неровный почерк Мари на этом бумеранге, вернувшемся в исходный пункт и поразившем его в самое сердце.