
Текст книги "Обезьяна зимой"
Автор книги: Антуан Блонден
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
– Что поделаешь, такое уж у меня лицо.
Фуке окинул его оценивающим взглядом и заключил:
– Ну да, в твоем возрасте уже не меняются… Все задубело… Кстати, ты не обижаешься, что я зову тебя папашей?
– Разумеется, нет, месье Фуке. Завтра вы все это забудете. А сейчас вам лучше пойти спать.
– Ты пойми, раз я хозяйский сын – а иначе с чего бы я к тебе заявился? – значит, ты мой отец! Вот я и говорю: будем здоровы, папаша! – Он поднял рюмку, опрокинул ее в рот и страдальчески скривился. – А ты, значит, ни-ни?
– Кто вам продал спиртное? – спросил Кантен.
В нем закипала злость.
– Эно, – сказал Фуке и приложил палец к губам. – Но только молчок! Это моя тайна. Что ты на меня так смотришь?
– Ну хорошо, – сказал Кантен. – А теперь спать!
– Куда спешить – Прадо закрывается в семь! – изрек Фуке. – Клер нас не застанет… Ты был в Прадо?.. Ты вообще-то знаешь, что это такое?
– Парк, – ответил Кантен. – Парк и музей.
– Это вагон! – торжествующе сказал Фуке. – Мы с Клер только так и ездили. – Он встал, подошел к стенке и ковырнул ногтем приколотую кнопками картинку, сомнительное творение художника-дальтоника: птица, похожая на фазана, клюет зеленую чернику. – Вагон! Веласкес – поднявшиеся на дыбы лошади… Эль Греко – люди в полный рост, сорок лошадей, восемь людей… Понял? Мы с Клер всегда брали два билета в Прадо и могли фантазировать хоть сто лет… Ты ведь знаешь Клер?
– Нет, – машинально ответил Кантен. – Это ваша подруга?
– Ага, подруга. У нее-то есть свой ключ от дома.
– Это прекрасно, – вежливо сказал Кантен.
– Да уж конечно! Вот только она ушла и забрала его с собой… Послушай, как ты можешь отказываться выпить с человеком, у которого никогда не было своего ключа?!
– Не будем начинать все сначала, месье Фуке, – мягко сказал Кантен.
Ему разбередили душу лихое отчаяние Фуке, его бравада. Он помнил, как накатывало на него самого, да еще посильнее, еще похлеще.
– Когда мне раньше случалось крепко выпить, – сказал он, – я не горевал о ключах. Наоборот, шел куда глаза глядят и каким-то чудом оказывался в своей родной деревне, в Пикардии, под Бланжи. Может, тоже там какой-нибудь ключ потерял… Потом мне рассказывали, что я торчал на вокзале, у выхода на перрон, и искал своего отца. Останавливал пассажиров, приставал к ним с расспросами, ругался. Начисто забывал, что отец-то умер, когда я был грудной. Я даже не знаю толком, как он выглядел. Да и сына своего не видал… – прибавил он почти шепотом. – На другой день знакомые железнодорожники давали мне взаймы денег на обратную дорогу, и я возвращался сюда, ничего не помнящий, но почти счастливый. Это мне напоминает обезьян, которые на Востоке, я сам видел, забредают иногда в города. Когда становится слишком холодно или их набирается слишком много, местные жители нанимают в складчину поезд и отправляют их назад, в джунгли… Только мне в дороге всегда бывало очень одиноко…
Кантен замолчал. Он не ожидал от себя такой откровенности. «Просто мне его жалко», – подумал он. Фуке был в стельку пьян, распинаться перед ним и ворошить прошлое не имело никакого смысла. Но распахнутая душа манит, как пропасть.
– Ладно, хватит! – резко сказал Кантен.
Фуке пристально смотрел на него, не находя в его словах ничего странного. Но вряд ли что-либо понимал.
– Ну-ну, – сказал он, – еще не известно, кто из нас несчастнее. Моя родная деревня – здесь.
– Это пройдет, – сказал Кантен.
– Никогда! Вы мне ужасно нравитесь, папаша… Я вас люблю, хоть не подаю вида… Вы всегда такой спокойный, такой невозмутимый… А сами мучаетесь, я-то вижу… От чего? От жажды… Алкоголь – это спасение – и не возражайте, не надо! – это свобода, блаженство… и, конечно, жуткая мерзость.
– Пора укладываться, ну-ка, пошли, – внушал ему Кантен.
– Ладно! Последнюю рюмочку – и шабаш! А как же мадам Кантен – я ее не поцеловал! Надеюсь, она не спит? Эти женщины – чуть что, скорее спать!
– Все уже спят.
– Но мы-то с тобой не спим, папаша! И это здорово! За это мы, с твоего позволения, и выпьем, а?
– Мне все равно, месье Фуке, я же вам сказал.
– Браво! – Фуке саркастически хмыкнул. Он встал, шатаясь, дошел до двери и обернулся: – Попомни мое слово, папаша, я тебя уломаю!..
Кантен немножко подождал, чтобы выключить свет. С лестницы было слышно, как Фуке спотыкается о каждую ступеньку. Кантен догнал его, обхватил и довел до дверей номера. Ни малейшего раздражения эта спасательная операция у него не вызывала, наоборот, почему-то даже стало приятно. Но вторгаться к постояльцам в комнаты он не любил. С некоторых пор он не выносил тесного общения. И теперь не собирался заходить далеко и поддаваться обманчивой приязни, к которой подталкивает мужчин пьяная любвеобильность.
– Посиди немножко со мной, – попросил Фуке.
– Не могу, жена будет беспокоиться.
– Бедняга… Бедный старый осел, привязанный к своему колесу…
– А вы-то! – ответил Кантен. – Разве вы не привязаны?
– Ну хоть зайди потом попрощаться на ночь.
Сюзанна сидела в постели, при свете, глядя перед собой невидящими глазами и пытаясь по доносившимся звукам понять, что происходит.
– Это месье Фуке?
– Да, – нехотя ответил Кантен.
– Что с ним такое?
– Да ничего особенного.
– Он что, выпил?
Она бы никогда не сказала о месье Фуке: «Он напился».
– Нет, – сказал Кантен. – Встретил знакомого и задержался, а потом забыл, что у него есть ключ, полез через решетку и поцарапался. Мы с ним поболтали.
– В кафе?
– Да, а что? Не сюда же мне его было вести.
– Он тебе не сказал, зачем приехал в Тигревиль?
– О Господи! Ты опять за свое!
– Так про что же вы говорили?
– Про обезьян. И про обезьяньи штучки.
Кантен приоткрыл дверь в комнату. Фуке и не думал раздеваться и лежал на кровати прямо в одежде, сложив руки на груди, но с закрытыми глазами. Он вздрогнул от неожиданности, с трудом улыбнулся, как будто не сразу понял, кто пришел, и шепотом сказал:
– Войдите.
В комнате, как ни удивительно, был полный порядок: на столе сложены бумаги, в вазе торчат трубки, на стенке висят две фотографии какой-то негритянки. Молодой человек оборудовал каюту по своему вкусу, но куда он держал курс?
– Спасибо, что пришли, – сказал он. – Надеюсь, вам не будет скучно. Садитесь, пожалуйста… Да-да, мне очень приятно вас видеть.
Кантен, опешив, неловко присел на тумбочку.
– Освободите себе кресло, – с воодушевлением продолжил Фуке. – Здесь тесновато, все очень скромно. Но мы с Клер всегда останавливаемся в этой гостинице, в память о первом разе, когда у нас не было денег и мы застряли в этом чудном городке. Мы тут свои, нас просто на руках носят. В газетах пишут, что я слишком скромный, – пронюхали, черти, хоть я и замаскировался. Слуг своих для поддержания репутации поселил в «Палас-отеле», и видели бы вы, как они важничают… Слуги у меня испанцы, – пояснил он. – Во Франции я бы, наверно, говорил иначе, но здесь приходится хвастать, что я единственный великий матадор-француз, лучше, чем Пьер Шуль: «Yo so uno!.. Yo so unico!» [1]1
Я один!.. Я единственный! (исп.). (Здесь и далее примеч. переводчика.).
[Закрыть]
Щеки Фуке порозовели, и если поначалу у него слегка заплетался язык, то теперь слова лились легко и непринужденно, никакого сравнения с недавним бессвязным бормотанием. Видимо, он воображал себя в Мадриде. Кантен отвык от такого бреда и сперва решил, что Фуке его дурачит, как он сам когда-то морочил голову железнодорожникам в Бланжи, требуя своего отца. Но потом ему вспомнилась вся безумная искренность этого кривляния, и он понял, что Фуке сейчас действительно находится в Мадриде. Эта иллюзия держалась на волоске, который мог оборваться от малейшего дуновения, от одного неосторожного слова.
– Я погашу свет? – заботливо спросил он.
– Нет-нет, зачем же! – любезно сказал Фуке. – Я сейчас велю принести нам по рюмке хереса.
И прежде чем Кантен успел ему помешать, он нажал на кнопку в изголовье кровати. Резкий, неуместный посреди ночи звонок разорвал тишину «Стеллы», казалось, стены вздрогнули.
– Я думаю, в день моего первого выступления народу будет порядочно, – снова затараторил Фуке. – Чикуэло Второй всегда собирает полные трибуны. Он, конечно, смельчак, но работает неровно, то блестяще, то из рук вон. Ну уж я сумею показать себя! Давно мечтал одержать победу в Мадриде, на глазах у лучших друзей. Только Клер не придет, она не выносит таких зрелищ. Она будет ждать меня в нашем старом коррерос [2]2
Забегаловка (исп.).
[Закрыть]на Пуэрта дель Соль, за блюдом креветок. Мужчины вокруг будто прилипли к заплеванному очистками полу, стоят и не спускают с нее жадных глаз, а тут я выхожу из роскошной американской машины – импресарио мне ее нанял на время турнира. Может, Хемингуэй заглянет пропустить с нами стаканчик…
Лицо его сияло неподдельным счастьем.
– Пусть все будет так, как вы хотите, – через силу произнес Кантен и невольно рассмеялся.
Фуке посмотрел на него с удивлением:
– Вы что, ни разу не были на вечерней корриде?
– Нет, – сказал Кантен.
– И вы специально пойдете! А места у вас хорошие? Вы там встретите всех своих. Из Парижа приехало много друзей: Марсель, Иван, месье Роже, потом еще Клебер и Каролина. Только бы кончился дождь! Хотя уж лучше дождь, чем ветер. Когда слишком ветрено, приходится мочить плащ, чтоб он стал тяжелее, а запястья у меня, как ни досадно, самое слабое место.
Он вытянул руки, рана не воспалилась, кровь на ней уже запеклась черной корочкой.
– Вот видите, корнада, царапина, пустяк, – сказал он. – Заполучил в одном местечке, в глухомани… Кстати, вы не ходили взглянуть на быков? Нет? Напрасно! Мне говорили, что они великолепны… хотя заранее никогда не известно. Быки, как спички: пока не чиркнешь, не узнаешь, хорошие или нет, а тогда уж они обуглились. И ты, как фанат-историк, рад бы повернуть время назад: сложить их обратно в коробку и зажечь еще разок… Где, интересно знать, наш херес?
– Можно обойтись и без него.
– Не беспокойтесь, мне завтра выходить на арену только в шесть вечера. Я ведь профессионал, не люблю шутовства и пафоса. Знатоки ценят в моей манере именно основательность. Скажу вам по секрету: перед корридой я ничего не делаю, просто лежу на кровати, а потом встаю и начинаю одеваться. Облачение занимает много времени, это сложный ритуал, который я тщательно соблюдаю из уважения к традиции. Иной раз плюну, не выполню какой-нибудь мелочи и тут же убеждаюсь, что зря: в такие дни у меня неудачное трастео. [3]3
Манера дразнить быка ( исп.).
[Закрыть]Секрет мастерства спрятан здесь, в моей комнате.
– У вас есть костюм тореро? – серьезно спросил Кантен. Он бы не очень удивился, если б так и оказалось.
– А как же! Трахе де лусес, сияющий костюм, – ответил Фуке и с утомленной улыбкой прибавил: – Он висит в шкафу, а то свет мешает спать.
На этот раз Кантен решительно встал.
– Мне пора, – сказал он.
– Вы не дождетесь Клер? Она, конечно, остановилась не здесь, но совсем рядом, напротив. И по пути из Прадо всегда заскакивает ко мне ненадолго. Она придет с минуты на минуту и будет рада видеть вас. Ваша супруга в Мадриде?
– Нет, – вырвалось у Кантена.
– Так приходите к нам вечерком по-холостяцки. Поужинаем прямо в гостинице – кухня тут французская. И вообще очень уютно, нас обожают и балуют. Впрочем, если вы хотите, можно пойти к Ботену. А потом зайдем к Чикоте. В общем, погуляем.
– Чудесная программа, – сказал Кантен, берясь за ручку двери.
– А как же херес?
– Выпьете обе порции… Не думаю, что это вас затруднит.
– Я провожу вас, – сказал Фуке и попытался встать. Но не удержался на ногах и опять растянулся на кровати. – Что-то я не в форме… – жалобно вздохнул он. – Напомните-ка мне, откуда мы друг друга знаем…
Его голос неожиданно протрезвел, и в Кантене снова шевельнулось недоверие. Но когда он, перед тем как выключить свет, еще раз посмотрел на постояльца, тот, лежа навзничь, крепко спал.
– Бедный парень, – прошептал Кантен, – я подозревал, что все дело в этом. Такого у нас еще не бывало, и надо же, чтобы именно у него оказалась эта напасть.
Он оставил Фуке в грязной, мокрой, пропахшей вином одежде и пожалел об этом, когда забирался в свою плавучую кровать, задев ногу Сюзанны. Жена делала вид, что спит, а сама испытующе принюхивалась и прислушивалась; первый раз посетила ее тревожная мысль: чем там занимались среди ночи эти двое…
ГЛАВА 2
Фуке лежал, свернувшись клубочком под пледом, и ждал, что будет дальше. Несколько раз он просыпался в темноте, не в силах шевельнуться, меж тем как внутри все бушевало. И сейчас еще руки-ноги не слушались, в груди хрипело, сердце бешено колотилось. Внимание его сосредоточилось на протекавших в организме, как в химической лаборатории, процессах: что-то бродило и осаждалось в густой, слишком густой крови. Если реакции благополучно завершатся, впереди все равно самое трудное: вытерпеть многодневную муку, пытку, на которую каждое новое утро его будет призывать колокольный перезвон. И это уже началось – он лежит и ждет: вот-вот прозвучат первые зловещие удары и суровая рука рассвета ляжет ему на плечо.
…Еще вчера я считал недели на кулаке: взад-вперед по косточкам и ямкам, как делают дети, чтобы определить, сколько в месяце дней: июль-август по тридцати одному – два бугорка подряд, – я не пил уже двадцать один день; целых три недели зажаты в руке, как сокровище. Ей-Богу, мне самому хочется быть трезвым, нормальным человеком, а не тонуть в бреду и безумии, но жизнь коварная штука, идешь-идешь, да вдруг споткнешься, из-за какой-нибудь ерунды все наперекосяк… Причем на ровном месте! Ведь здесь про мою беду никто не знал, я был в безопасности, потому что в одиночестве чувствовал себя другим человеком и на меня смотрели иначе, чем в Париже – там я катился вниз по инерции. Впрочем, и там, и здесь я – это я. Я не алкоголик, нет… Просто почему-то в определенной обстановке на меня находит блажь и мне кажется, что легкий хмель помогает ладить с людьми. Разве я не знаю, что хмель не бывает легким? Друзья-приятели очень скоро идут ко дну, по одиночке, каждый со своим камнем на шее. Я старался как можно дольше не попадать в такую обстановку, но давно понял, что найду ее в одном кабачке напротив рынка; туда постоянно заворачивают мужчины, будто их притягивает магнитом. Нет такого города, который полностью засыпал бы ночью. Даже захолустный Тигревиль, с его опустевшими до нового сезона магазинами и безлюдными террасами кафе, где гуляет ветер и слизывает буквы с вывески «Обеды для туристов», – даже этот городишко держит открытым один глазок. И я, на свою беду, знал, где он находится. Я кружил вокруг, и круги все сужались. Правда ли, что в тот вечер я зашел к Эно без задней мысли? У каждого, кто переступал порог, был такой вид, словно он спешит на шабаш или на собрание заговорщиков. Может, и у меня был такой же, только я не догадывался? Я примостился у стойки, в дальнем конце, перед зеркалом. Рыхлая девица подвинула ко мне запотевшую бутылку, я налил, чокнулся сам с собой (зеркальный двойник протянул мне навстречу руку с рюмкой) и выпил. Тот, в зеркале, продержался довольно долго, но потом, наверно, сошел с дистанции, потому что под конец я его уже не видел. Не думаю, чтоб он вылез из своего зеркала, откуда смотрел на меня глаза в глаза, и пошел пить в другое место. А начали мы потихоньку, с пивка…
В зале явственно ощущался чисто деревенский сладковатый запах молока, к нему примешивался пряный дух крепких напитков, словом, суббота, гуляй – не хочу! Разговоры шли про охоту – как раз открылся сезон, про ТВС, «Тигревильских вольных стрелков», – это местная футбольная команда, состоит в основном из поляков и служит предметом постоянных споров; надпись «ТВС» испанскими белилами красуется на витринах кафе и магазинов. Кстати, об Испании, сдается мне, я ночью разглагольствовал о корриде, но, убей Бог, не помню, что именно говорил… Молодежи среди посетителей почти не было, все больше люди солидные, но дурачились они напропалую. Из женщин была только одна сухонькая старушка, торговка устрицами (она развозила их по городу в детской коляске). Сидела себе в сторонке, потягивала сидр, выдула литра два, и хоть бы хны, а мужчины ее поддразнивали. Как я понял, во время оккупации, когда был комендантский час, ей не раз приходилось цапаться с немцами.
– Слышь, Жозефина, что ты им загнула, в комендатуре-то, когда они сказали, что Гитлер не велит возвращаться так поздно?
– Гитлер? – говорю. – Какой такой Гитлер? Я с ним не спала и вообще у нас, в Тигревиле, такого не припомню. Разве что он новенький, только приехал?
Посетители хохотали и поглядывали на меня исподтишка: как мне это понравится. Мало-помалу я начал ощущать флюиды, направленные на меня со всех сторон. Только хозяин держался особняком, еле ответил на мое приветствие, и все. Откуда ему знать, что в столичных барах, да не из самых захудалых, меня знают по имени… эх, так и подмывало просветить его. Эно, с его диктаторскими усиками, – темная личность, больше похож не на нормандца, а на уроженца Оверни. У него вроде когда-то были неприятности из-за того, что он расстегнул ширинку перед автобусом, на котором ехали школьницы как раз из пансиона Дийон… Где я это слышал? Наверно, у Никеза в табачной лавке кто-то говорил.
Я выпил еще, на этот раз вермут, и проснулся старый зуд: захотелось со всеми перезнакомиться, сообщить всем что-то очень важное, а главное, снова появилось обманчивое чувство, что жизнь может быть вполне сносной, если иметь такую отдушину, такое волшебное пространство, где самые простые вещи преображаются, просветляются и сияют дивным блеском. Люди думают, что любители алкохимии собираются, чтобы напиться. Это неправда: такое состояние не цель, а следствие и горькая цена их возвышенных радений.
За окном изредка проскальзывали парочки, стараясь не попасть ни в лужи, ни в лучи света. Проходя мимо кафе, они, как преступники, которых под щелканье объективов сажают в полицейский фургон, быстро загораживали лица рукой или сумочкой. Перекресток был похож на неосвещенный аквариум, рыбки кружили в нем по двое, ища убежище под деревьями, как в густых водорослях, и избегая светлых кораллов-фонарей. Я не завидовал этим влюбленным, к ужину они должны разбежаться по домам, в их распоряжении немного времени до наступления темноты, и этот промежуток сужается, по мере того как разгорается лето: дни делаются длиннее, их свидания – короче; они обречены на поспешные, как зябкой зимой, любовные ласки. Рыхлая девица накрывала в уголке столик на двоих. Из кухни доносился дразнящий запах жаркого, всегда особенно вкусный, если оно готовится не для вас. Я понял, что вот-вот придется выметаться, и в панике, пытаясь отсрочить изгнание из рая, заказал еще рюмку. Верно, это и был слишком крутой вираж, и меня понесло… Посетители, точно по команде, поднялись и задвигались, будто чья-то рука сгребла их, как карты на столе после партии в покер: разлучила дружную пару, разбила тройку закадычных приятелей, разбросала каре ветеранов; тех, что показывали лицо, перевернула вверх рубашкой, и наоборот. Собранные в колоду, в затылочек, все стали просачиваться в дверь, а там и прощаться группками – перетасовка для верности. Выйдя же из кафе, разбрелись кто куда, как чужие, до следующей игры. Я остался один, забытая карта на зеленом сукне, никчемная пустышка или джокер – шут, что корчит из себя короля. Хозяин и его толстуха дочка склонились над тарелками, почти соприкасаясь головами, и тихо переговаривались за едой. Не иначе – судачили про меня. Я развернул газету и честно попытался уцепиться за перекладины кроссворда. Другой бы встал и ушел, но я не мог, я настроился и ждал: вот-вот, сейчас, еще минута – и я заговорю с ними. Когда они вышли из-за стола, я предложил угостить их, они согласились. Отцу – кальвадос, дочке – вишневой настойки. Я тоже тяпнул кальвадоса, пусть ахнут – не сам Эно, так толстая Симона – и поймут, что я не какая-нибудь заблудшая овца, а знатный кутила, «компетентное лицо», как пишут в газете, которую я бросил на стойку.
– То-то Кантен устроит бучу, что вы не вернулись к ужину! – ухмыльнулся Эно.
Что-то недоброе сквозило в его шутливом тоне, но в ту минуту это меня не насторожило, я только порадовался, что в Тигревиле меня уже признают. Эно, видя, что я не возражаю, продолжил:
– Осточертел он всем со своими нравоучениями! Когда-то сам был не дурак покуролесить, так нечего теперь осуждать других. Я же его не осуждаю, хотя мог бы. Раньше нормальный был мужик, разве что нелюдимый чуток, так оно и понятно: он нездешний, купил гостиницу на женино приданое, она дочка одного из самых богатых в округе фермеров. Ну и погуляли мы с ним – любо-дорого вспомнить. А как завязал – все хорошее, что в нем было, сгинуло, осталась одна дрянь.
– Что вы имеете в виду? – спросил я.
– Ну, не знаю… Гордость его непомерная, будто стенками ото всех отгородился. Она в нем всегда сидела. Взять хоть армию, все его земляки служили себе в Шербуре, а ему вздумалось завербоваться в Китай! Одно слово – китайская стена… я про то и говорю. И самому небось плохо. Не поймешь, что у него там, за стенкой-то, происходит. Никто в толк не возьмет, с чего он вдруг так резко бросил пить. Кто-то говорит, что из-за Сюзанны, дескать, она его заставила. Но может, дело-то не в этом, может, болезнь у него завелась: цирроз или там рак печени… что ж, причина уважительная! Но пусть тогда скажет!.. За ваше здоровье! Запиши на счет заведения, Симона.
И пошло-поехало. Кабачок снова наполнился народом, потом опять опустел. По еле слышным звонкам я понял, что это начался и кончился перерыв в кино. Программа ночных сеансов меняется два раза в неделю. Мне как-то не приходило в голову сходить что-нибудь посмотреть, хотя, как сказала бы моя мать, это было бы невредно при моей-то занятости. Закрываться Эно и не думал, видно, заведение работало круглосуточно. Человек пять завсегдатаев, войдя в азарт, по очереди угощали друг друга. Эно прикрыл дверь и с издевкой представил меня им как господина, который остановился в «Стелле».
– Ну и как вам там, у Кантена, весело живется? Вот уж зануда! Вино-то хоть к столу подают или нет? Какой он был и какой стал – предатель!
– Говорят, вы художник, рисуете гениальную картину. Один Кантен чего стоит, его рожа – ни дать ни взять пейзаж на закате!
Почему все решили, что я художник? И за что они взъелись на моего хозяина? Хоть я и попал из-за этого Кантена в дурацкое положение, но слушать про него гадости было противно. Я стал нарочно нарываться на ссору – заговорил о паршивой погоде. Это для местных жителей самая болезненная тема, многие уверены, что, если бы в Тигревиле шло поменьше дождей, он был бы не хуже Сен-Тропеза, чудным местечком для жаждущих опроститься снобов. Поэтому про дожди стараются не говорить. И никто не видит: тигревильское побережье – что старая дева времен Второй империи, ждала-ждала своего суженого, да так и померла не дождавшись. Мы чуть не подрались, но в последний момент решили вместо драки помериться кто кого, поставили локти на стол, сцепились и давай жать. Вот почему у меня ноет плечо, но это боль почетная. Конечно, лучше бы ощущать локоть ближнего несколько иначе, но и это упражнение, при котором ты весь – все нервы, мускулы, воля – сосредоточен в одной точке, очищает тебя целиком и полностью и вытесняет все постороннее.
Да так здорово вытесняет, что я понятия не имею, каким образом оказался в своей постели. Такое случалось и раньше, когда неведомая сила чудесным образом приводила меня к Клер. Мне хотелось, чтоб она оценила по достоинству инстинкт, влекущий изнуренного хромого жеребца в родную конюшню, то есть к ее изголовью. Но Клер ничуть не умиляла такая тупая преданность, и на другой день она красочно расписывала мне, как жалко, мерзко и нелепо я выглядел. Это была главная причина разлада.
– Единственная преграда между нами – это алкоголь, – говорила Клер.
– Я это препятствие выпью, – отвечал я.
– Я боюсь тебя, – говорила она. – Боюсь не того, что ты мне можешь сделать, а того, что делается с тобой самим. Вместо тебя вдруг появляется другое существо, какой-то бес, который издевается надо мной, да и над тобой тоже. Никогда не знаешь, что он натворит. Я жду одного человека, а является другой. А ведь ты, что самое обидное, можешь быть таким чудесным. Ну почему ты пьешь? С какого такого горя? Нет, лучше взглянуть правде в глаза, пока не поздно. Мне нужен человек, на которого я могла бы опереться.
На самом деле первую скрипку всегда играла она, и не только из-за своего сильного характера, но и по другой причине: она постоянно требовала от меня раскаяния, а это заведомо пассивная позиция. Со временем я привык всматриваться в Клер, как глядят на небо – с тревогой и надеждой; от нее зависело, будет ли день ясным и не переменится ли вдруг погода, если ветер подует в другую сторону. Вечно жил под дамокловым мечом. Стоило ей заподозрить, что я выпил, и она не пускала меня домой, вышвыривала на ночную орбиту, на которой я кувыркался кое-как одинокой планетой. Когда она запретила мне ехать с ней в Испанию, где мы каждый год бывали вместе, то, скорее всего, просто хотела меня проучить, но когда действительно поехала одна, то доказала, что ей хорошо и без меня и что мир не перевернется, оттого что она не разделяет свою радость со мной. На этот раз мы не просто испытываем терпение друг друга, между нами не просто размолвка – мы расстались. Дамоклов меч упал.
Теперь мне некого пугать, разве что струхнул тот добрый человек, что подобрал меня сегодня ночью в сточной канаве. Но нет, я, кажется, сгущаю краски: наверно, я все же спал под мокрым деревом, а кто-то меня поднял и довел до гостиницы. Припоминаю, как надо мной склонился какой-то человек, чувствую, как сейчас, крепкую хватку: чья-то рука издевательски направляла меня на кочки и в ямы, чтобы в последний момент оттащить в сторону. Кто это был? Случайный прохожий? Кто-нибудь из дружков Эно, которому захотелось подкинуть пылающую спиртовым пламенем головешку в «Стеллу» – твердыню добродетели? Или сам месье Кантен вышел мне навстречу? От таких провалов в памяти мне всегда делается не по себе. В Париже, с тех пор как Клер меня бросила, чуть не каждый день исчезают вот так часа три, а то и все шесть. На их месте зияет чернота, а в ней мельтешат и поблескивают, как юркие форели в садке, неуловимые образы, из которых никак нельзя сложить отчетливое изображение жуткой реальности. Спустя много времени я вдруг нахожу в кармане клочки бумаги, на которых неведомо кем записаны телефонные номера, место и время каких-то свиданий, нацарапаны шатким почерком сомнительные афоризмы, но лица ночных спутников тают в свете дня, и встреть я их когда-нибудь, ни за что не узнаю.
В последний раз я вынырнул из черной дыры аж в Довиле. Какой-то железнодорожник тряс меня за плечо: поезд дальше не идет. Дальше чего? Я еле очнулся от вязкого сна. За окном виднелся утопающий в цветах вокзальчик, такой уютный сельский домик, с балками наружу. Видно, у поезда губа не дура – на кой ему дальше. Интересно, билет у меня есть? А как же – вот он, в бумажном кармашке, я даже написал на нем свое имя и адрес, на всякий случай. Чувствовал, значит, что проваливаюсь, но боролся до последнего. Я вышел из вагона, в лицо дохнуло другим, не парижским воздухом. Слева тянулись безликие улицы – двойные ряды пустых коробок-вилл с глянцевыми боками. Я пошел направо, по более приветливому на вид бульвару, ведущему на трувильский рыбный рынок. Люблю это место, этот клуб торговцев морскими трофеями, который расположился вдоль длинного бассейна. Я перестаю себя чувствовать неприкаянным, когда гляжу на груды бархатистых крабов, антрацитовых устриц, узорчато-блестящих скумбрий и распяленных, как воздушные змеи, скатов. Правда, рынок показался мне не таким ярким, каким я его помнил; тот натюрморт, да не тот: краски поблекли, одна надежда на реставратора-весну. На заднем плане рыбаки торговали прямо из лодок, брызги набегавших волн размывали их фигуры. Было часов шесть вечера. Я добрался до маяка, перешел по мостику через плотину и зашагал по дамбе. Последний шаг по тверди – дальше водяная ширь. Дух захватывает при этом зрелище. В такие минуты мне сразу представляется карта Франции, привычный профиль, где Ланды – подбородок, Жиронда – уныло искривленный рот, Бретань – бугристый нос, полуостров Котантен – бородавка, устье Сены – надбровная дуга, а выше, к самому Па-де-Кале, уходит скошенный лоб. Я нахожусь ровнешенько в зенице ока моей страны, между век, мой взгляд вбирает все, что это око видит. Но видит ли оно так же, как я, что набегающие волны похожи на танцующих канкан девиц, которые вскидывают пышные зеленые юбки, трясут пеной кружев и ряд за рядом садятся на шпагат? Стоя на дощатом помосте, я смутно вспоминал, как нынче ночью мы всей компанией брали на абордаж какое-то кабаре, а потом настал тот серо-золотистый рассветный час, когда, кажется, еще не поздно и продолжить, а главное, когда ни в коем случае нельзя оставаться одному, как я вот тут: на одинокого человека набрасываются волчьей стаей угрызения совести. Приятели расходились по домам и говорили, что я счастливый – мне не придется выслушивать упреки. Говорили в утешение, бросая своего товарища. Меня никто нигде не ждал, и я им отвечал: «Я ранен… Оставьте меня здесь и уходите. Спасайтесь, ребята, бегите скорее!» Пройдет еще немного времени – и кто-то из них склонится над детской кроваткой, кто-то ляжет в теплую постель, а кто-то будет наслаждаться ароматом свежесваренного кофе – не ресторанного, домашнего! Тогда-то я вдруг и подумал о целительном переливании чувств: поехать к дочери, найти ее, обнять… заодно узнали бы друг друга поближе… Да поскорее, срочно: не уеду до вечера из Парижа – загрызут волки. С тех пор как развелся с первой женой, я почти не видел Мари, как-то было не до того, но все это время был уверен, что где-то есть у меня надежная крепость с преданным гарнизоном. Так что теперь происходило не беспорядочное бегство, а стратегическое отступление. Впрочем, пьяному на месте не сидится, дорога – это искушение и искупление. Очутиться в Нормандии после такой ночки – изящный финт! Сел сгоряча в вагон и отключился.
Я знал, что с сентября Мари живет и учится в школе-пансионе, вроде санатория, где-то на здешнем побережье. Здоровье девочки, хоть и хрупкой с виду, в полном порядке, но в Париже за ней некому как следует присмотреть – Жизель работает и не справляется с этим. Не могу спокойно видеть в метро молодых женщин, таких, как она: они едут на службу, которую не выбирали, и свыклись со своим ярмом настолько, что не чувствуют его тяжести. Отсутствующий вид, под мышкой нескончаемая книга с ленточкой-закладкой, которая после каждой одинокой трапезы переползает еще на несколько страниц. При виде их я испытываю приступ острой ненависти к мужской половине человечества, не исключая и самого себя. Они расплачиваются за других, тех, что жирной присоской вытягивают губы для поцелуя и норовят этим своим ротищем столетнего карпа не просто заглотнуть каждого из нас – они, поди, нас и не различают, – а заграбастать целую жизнь. Я должен был после развода окружить Жизель и Мари удвоенной дружеской заботой, как теперь принято. Но не сумел, помешали какие-то старомодные понятия, я стеснялся, робел. А сознание собственной вины сделало препятствие непреодолимым. Я решил начать все заново с Клер и в результате не видел, как растет моя дочь. Жизель между тем была уверена, что я бросил дом, семью, ребенка ради электрического бильярда, который заменяет мне жену. Обычное дело: скованный нелепой гордостью, я попадаю в ложные положения перед ближними, из которых потом выкарабкиваюсь совсем уж позорно. И в этот раз еще не испил чашу позора до дна. Навестить Мари, чтоб ей было не так тоскливо одной, значило совершить серьезный шаг.