355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антоний Оссендовский » Тайна трех смертей (Избранные сочинения. Том I ) » Текст книги (страница 4)
Тайна трех смертей (Избранные сочинения. Том I )
  • Текст добавлен: 26 ноября 2019, 03:02

Текст книги "Тайна трех смертей (Избранные сочинения. Том I )"


Автор книги: Антоний Оссендовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Женщина повернула голову в сторону двери и, оправляя одной рукой черные, спутанные волосы, другую протянула вперед, розовой ладонью вверх и, быстро сгибая длинные, хрупкие пальцы, манила кого-то к себе.

Я взглянул на Плискевича.

Он стоял неподвижно, но я заметил, что он дрожал и сильно сжимал челюсти.

– Марина! – позвал он глухим голосом.

– И-и-и… – внезапно разразилась она каким-то надрывным скорее стоном, чем смехом, и быстрее замелькали длинные, манящие пальцы. – И-и-и!.. – стонала она, безотчетно улыбаясь.

Старик бросился к ней, упал на колени, целовал ее ноги и, исступленно выкрикивая бессвязные слова, громко стучал зубами и дергался тщедушным, больным телом.

Я ушел на кухню и спросил у старухи, где мне переночевать.

– А вот в первой комнате, на диване… – заворчала она, высовывая голову из тряпья на плите. – Места много…

Я ушел и лег, стараясь не слышать заунывного, жуткого смеха женщины и страстных, граничащих с безумием выкриков старика за стеной.

В окне уже брезжил рассвет, и в тусклом сумраке клубились неопределенные очертания разных предметов. В соседней комнате все стихло. Я начал забываться, одновременно злясь на себя за то, что впутался в эту ночную историю со стариком, как вдруг до меня донесся тихий, но внятный разговор за стеной. Я насторожился.

– Оставишь ты меня или нет? – раздался горячий шепот старика. – Ты, как смерть, всегда со мной! Хоть бы умерла ты… сама!

– И-и-и… – расхохоталась женщина.

– Я скоро убью тебя… – зашептал он снова. – Убью! Слышишь? Ты понимаешь, безумная, – убью? Приди ты хоть на миг в себя, чтобы понять, как люблю я и как мучаюсь. Пойми меня хоть в минуту смерти! Марина! Марина!..

Она не переставала тихо и жутко смеяться.

– Вот скоро возьму руками за шею… твою шею… и… сожму… вот так…

За стеной послышалась возня и тяжелое, порывистое дыхание, переходящее в сдавленный стон.

Я громко кашлянул и сказал:

– Я ухожу, возьмите деньги!

Плискевич вошел и, не глядя на меня, протянул руку.

– Давайте! – сказал он повелительно.

Я подал ему деньги и, наклонившись к нему, шепнул:

– Плохое затеяли вы дело!

Он оглядел меня с ног до головы презрительным, холодным взглядом и проворчал:

– Не сегодня-завтра мы оба с ней умрем… Последние дни доживаю я, а другому не видать ее!

Он повернулся и, войдя в комнату, плотно закрыл за собой дверь.

Когда старуха выпустила меня в сени, до меня опять донеслось тонкое, жалобное:

– И-и-и…

Мне чудились горящие глаза, безотчетная улыбка на прекрасном лице, стройная, белая шея, а на ней синие следы крючковатых, грязных пальцев старика.

Я вышел на дорогу и, не оглядываясь, быстро зашагал к вокзалу.

Вдали я увидал несколько ярких пятен электрических фонарей, синеющих в мутном сумраке, и слышал доносившееся из-за леса тяжелое громыханье поезда.

Было холодно, жутко и безотрадно…

IV

Прошло два дня. Был на исходе третий час ночи. Я собирался уже уходить из редакции домой, когда вдруг резкий звонок телефона заставил меня вздрогнуть.

– Александр Михайлович, имею честь кланяться! – услыхал я голос Шорина. – Позвольте вам доложить, что сейчас на какой-то даче около Лигова задушена женщина…

– Убийца – старик? Она сумасшедшая? – спросил я.

– Да! – ответил Шорин упавшим голосом. – Разве в редакции уже имеются сведения об этом преступлении?

– Нет, я случайно узнал о нем, – успокоил я старого репортера.

– Так позволите дать мне об этом происшествии строк триста? Мрачная картина преступления… – начал он.

– Дайте, но узнайте все подробно, – сказал я.

– Слушаю. Сейчас же выезжаю на место. До завтра.

Я повесил трубку телефона.

Мне стало грустно. Вспомнилась гордая шея и прекрасная голова. Перед глазами заметалось яркое пламя, взвиваясь кверху.

– Неужели погас огонь этих глаз? – спросил я себя вслух.

Мне ответил хриплый бой часов и громкий зевок Алексея за дверью.

Я был уверен, что Шорин на одинокой даче за Лиговом найдет еще один труп… худой, посиневший труп старика с черной язвой на ноге…



БЕГ КОНЦА

Илл. А. Александровского

Он знал эти тревожные ночи. Они были его недугом, тягостным и неизлечимым. Сон бежал глаз, а мысли и воспоминания, словно когтями, впивались в мозг и сердце.

Никто из знакомых Михаила Феодоровича Коркунова, всегда такого спокойного на вид, сдержанного и изящно одетого, никогда не подозревал о его невыносимо тяжелом недуге. Сам же он называл его «бегом конца».

Всякий раз, когда это на него находило и когда в долгие, бессонные ночи он рыдал или хохотал, как безумный, то проклиная, то молясь горячо и исступленно, как язычник, – им овладевало одно воспоминание, а когда и оно, наконец, проходило, оставив в душе мрачное пожарище, то Коркунов знал, что он осунулся и постарел. В зеркале он видел тогда свое желтое, морщинистое лицо, новые пряди седых волос и мертвые, тусклые глаза.

Это-то он и называл «бегом конца», чувствуя, что еще один скачок болезни, и – наступит смерть. Воспоминания, терзавшие Коркунова, были такими обыкновенными и в то же время такими ужасными.

Лет пятнадцать тому назад, когда Коркунов только что начал в провинции свою службу, он полюбил замужнюю женщину.

Любовь была нерадостная и надрывная, какой бывает всегда любовь к женщинам лживым и легкомысленным. Нина Мостовская была странная женщина. Отдавалась она легко и скоро, а в своих привязанностях была неразборчива. Репутацией она пользовалась очень сомнительной: одни называли ее развратной, другие – больной, а то и просто психопаткой.

Случайно сойдясь с Ниной, Коркунов полюбил ее. И ему казалось, что в их почти мимолетных отношениях было больше света и тепла, больше души и понимания друг друга, чем во всех его бывших порой очень серьезных романах.

Она же скоро изменила ему. Изменила так грубо, гнусно и нелепо, что он долго не мог понять, как полюбил он Нину, как нашел он в себе отклик для ее лживого, порочного чувства. Однако, вспоминая все, прожитое с ней, ее тихий, ласкающий голос и глубокие, непрозрачные глаза, он тосковал все чаще и сильнее и, ломая руки, упорно смотрел в слепую темноту и шептал:

– Где ты теперь? Думаешь ли обо мне? Жива ли ты и тоскуешь ли о моей ласке и любви?

Он безумствовал, мучился неизвестностью, что он, любивший ее так, как, вероятно, не умеют любить люди, не знал, что с нею, и где она. Не сомневаясь, что Нина покинула мужа и, быть может, переменила фамилию, Коркунов впадал в отчаяние, когда думал, что он не узнает ее при встрече и что уже забыл ее тихий, всегда ласковый голос.

С годами любовь перешла в ненависть. Желание свидания с нею сливалось с желанием жестокой мести.

Иногда ночью он вскакивал с постели, страшным напряжением мысли вызывал в памяти прежний образ Нины и бросал ей в лицо короткие, злые слова:

– Встречу… все равно встречу… Не завтра – через год, через десять лет… старухой будешь, седой, безобразной… встречу и убью!..

Но все его поиски были безуспешны. Нина исчезла бесследно.

С течением времени у него появилась навязчивая идея. Он с тревогой думал, что лживую, изменчивую Нину убил какой-нибудь опередивший его и обиженный ею любовник.

Он собрал портреты всех убитых за время его разлуки с нею женщин и старался отыскать в этих лицах знакомые черты. Но все было тщетным. Портреты, снятые до убийства, не представляли сомнений и затруднений. Коркунов, изучив их, приходил к выводу, что это – не Нина. Труднее было разобраться в снимках с мертвых женщин.


Все эти портреты Коркунов развесил по стенам своего кабинета и часто разглядывал их, стараясь проникнуть в тайну этих загадочных лиц, сделавшихся одинаково неуловимыми и расплывчатыми, лишь только коснулась их смерть.

Это была жуткая коллекция. Со стен, из черных рамок смотрели призрачные лица. Откинутые назад головы, с полуоткрытыми глазами, в которых не успел еще умереть ужас, искривленные губы с оскаленными зубами; раны на лбу, с раскрывшимися и набухшими краями; раздробленные виски, где чернели зловещие пятна из крови и слипшихся волос; перерезанные шеи и вздувшиеся, оплывшие веки и губы удавленных женщин – все это было собрано Коркуновым.

Сегодня день был темный, серый, настоящий гнилой петербургский день. Коркунов вернулся со службы в угнетенном состоянии, предчувствуя новый приступ своей болезни.

Ночью ему было очень тяжело. Он не мог сомкнуть глаз, с трудом дышал и иногда даже громко стонал. Наконец тревожная потребность сделать что-то важное и спешное, о чем никак нельзя было сразу вспомнить, погнала его из спальни. Сжимая голову и потирая лоб холодными ладонями, Коркунов вошел в кабинет и зажег лампу.

Со стен глядели на него из рам портреты своими безумно расширенными, остановившимися и вытекшими глазами, которые, казалось, тускло блестели на этих мертвых, расплывшихся в отвратительные и зловещие улыбки лицах.

– А все за любовь? – улыбнулся Коркунов. – Любовь – и жизнь… и смерть…

Он громко расхохотался.

– За вашу любовь надо платить деньгами, а если кто-нибудь отдал вам хоть намек на чувство, тогда за вашу любовь, ядовитую и лживую, только нож… или топор!..

Он подбежал к стене и, приближая лицо к портретам, повторял:

– Только нож… Только топор…

Он тыкал пальцами в лица портретов, называл всех по имени и иногда, улыбаясь им, лукаво подмигивал или резко и злобно смеялся.

– Так и та… моя… когда-нибудь попадет сюда! – чуть слышно произнес он. – Тогда я пойду и все увижу… Кровь и лживое лицо, такое нелепое в своей беспомощности и испуге… Я буду смеяться прямо в это лицо, смеяться долго и громко… Пусть считают меня безумным тогда! Пусть! Мне все равно… А потом я приду к убийце и стану целовать его руки, добрые руки, уничтожившие ее…

И вдруг Коркунов отскочил от стены и насторожился. Чьи-то тихие шаги и легкий шорох платья доносились из передней. В полуоткрытую дверь заглядывал мрак, и на фоне его мелькнуло что-то белое и слабо мерцающее. Еще и еще раз… Все яснее и отчетливее…

Коркунов на пальцах, стараясь ступать неслышно, подошел к двери и, высунув голову в переднюю, шепнул:

– Это ты, Ниночка?.. Ты умерла сейчас и пришла ко мне? Вспомнила, умирая…

Никто не откликнулся. Вдали треснул паркет. В столовой хрипло и ворчливо пробили часы, им отозвались другие в кухне, забив торопливо и звонко. Но Коркунов все знал и успокоился. Утром лакей подал ему газеты. Он, не торопясь, пил кофе, деловито уложил бумаги в портфель и только тогда развернул газеты. Сразу же бросилась в глаза статья с черным, бьющим на сенсацию заголовком.

Ночью была убита в своей квартире дама. Убийца сам явился к следователю и просил арестовать себя, объясняя преступление любовью и ревностью.

Имя убитой было неизвестно Коркунову, но он знал, что убита Нина и спокойно ждал.

Дня через три, когда уже было сделано вскрытие и исполнены все судебные формальности, Коркунов прочитал в газетах, что тело убитой перевезено на квартиру мужа. Он торопливо надел черный сюртук и вечером отравился на панихиду.

Густая толпа любопытных стояла в небольшой гостиной, где был гроб. Войдя через боковую дверь, Коркунов оказался сзади покойницы и видел только верхнюю часть ее головы и несколько белых цветов, лежащих на подушке.

Зато он увидел мужа убитой. Высокий и строгий старик с жестокими, не простившими еще глазами стоял и крепко сжимал бледные руки. Он волновался, быть может, он даже плакал, так как мускулы лица у него напрягались и дрожали, и судорожно сдвигались густые, седые брови.

Когда публика стала расходиться, Коркунов незаметно вошел в соседнюю комнату и огляделся. Это был будуар убитой.

После смерти хозяйки сюда, вероятно, никто не заходил.

Коркунов встал за портьеру и притаился. В будуаре было темно, и только с улицы проникал сюда свет, ложась полосой на светлые обои.

В гостиной постепенно затихли голоса и шарканье ног. Потом все ушли, и только монахиня однообразно-тягучим голосом читала Псалтирь, произнося нараспев последние слоги, отчего слова делались чужими и непонятными. Устав, она смолкла, повздыхала, а потом, постукивая каблуками грубых сапог, ушла и бережно прикрыла за собой дверь.

Коркунов быстро вошел в гостиную и, став перед гробом, заглянул покойнице в лицо. Он тихо вскрикнул, но сдержал себя и, наклонившись ниже, смотрел, не отрывая глаз.

Лицо было обвязано марлей и почти закрыто. Только тонкий, слегка горбатый нос и приподнятая губа оставались на виду.

Коркунов протянул руки к гробу и немного сдвинул повязку. Она легко скользнула назад и упала на подушку, открыв все лицо.

Он сразу узнал Нину и, словно наблюдая за собой откуда-то издалека, ясно сознавал, что не удивился и не испугался.

Левый глаз покойницы, с длинными, пушистыми ресницами, был плотно закрыт. Другого не было видно; вместо него был сплошной синий подтек, расплывшийся на лоб, и в трепетном колебании света казалось, что это черное пятно бежит и прыгает по лицу. Мягкие очертания губ, нежный овал лица и даже эта увядшая, словно немного утомленная кожа, все сохранилось, и здесь, в гробу, она лежала близкая ему, любимая и такая жалкая, такая беспомощная, как жестоко наказанный ребенок в слезах.

Коркунов припал к ней головой на грудь, потом долго целовал ее губы и глаза и шептал:

– Зачем же так? Зачем?


Вернувшаяся монахиня увидела человека, упавшего на гроб, и с криком убежала.

Пришли люди и окружили Коркунова.

Его манеры, спокойное лицо, внятный голос и изящное платье произвели впечатление.

– Вы муж покойной? – спросил он у хозяина дома и, не ожидая ответа, взял его за руку и сказал: – Я попрошу у вас несколько минут разговора без свидетелей. После – я к вашим услугам.

Высокий, строгий старик движением руки пригласил его в будуар. Они вошли и сели.

Старик молчал, Коркунов с сосредоточенным видом что-то обдумывал.

– Она вас обманула… Изменила с тем… убийцей… Я знаю… Я читал в газетах его исповедь… Бедный он!.. Бедный и вы!..

Коркунов умолк и задумался. Старик пошевелился на своем стуле.

– Нет, подождите! – попросил его Коркунов. – Я сейчас… У вас в глазах ненависть к ней… к Нине… Это больно и тяжко… Зачем?.. Она всех обманывала… всех… и вас… и своего первого мужа, и меня, и убийцу, и многих еще… Я это знаю!..

Старик поднялся во весь рост и зашипел, словно почувствовал боль.

– Я тоже очень несчастен! – вздохнул Коркунов. – Страдаю так давно и так безнадежно. А она обманывала…

– Да! Она всю жизнь обманывала… эта… – старик произнес гнусное слово, самое обидное, самое оскорбительное для женщины слово, и опять сел, понурив голову и закрыв глаза.

– Но разве, – говорил Коркунов, растягивая слова, будто отыскивая каждое из них, – разве солнечный луч обманывает, скользя по лицам, цветам и камням? Обманывает ли он, когда ласкает, радует сейчас одного, а через мгновение другого?

Ответа не было. Коркунов подождал, потом тихо поднялся, подошел к старику и опустился перед ним на колени.

Он поклонился ему до земли, обнял его ноги и, громко всхлипывая, начал целовать их, шепча горячим, страстным шепотом:

– Если мы, оскорбленные и обманутые, не простим ей, давшей нам любовь, мгновенное счастье и горе… если мы не простим ей всей нашей обиды, не защитим ее нашей любовью, – с чем же предстанет она, бедная, перед престолом Предвечного Судии?..

Уже на заре выходил Коркунов из дома, где оставалось тело Нины. Старик провожал его до двери и долго смотрел ему вслед затуманенным слезами взглядом.

А Коркунов был счастлив. Что-то большое и радостное сжимало ему сердце и клокотало в груди.

Выходя у своего подъезда из пролетки, он вдруг почувствовал, что ему нужно крикнуть всем, всему миру, одно только слово, и тогда все на земле изменится, вся жизнь станет светлее и проще.

Только он не знал, какое это слово, а надо было торопиться: то большое и радостное, что наполняло его сердце и, грудь, росло и не давало ему ни вздохнуть, ни шевельнуться…

То нужное, дорогое слово само пришло… Коркунов выпрямился, но в груди у него вдруг что-то оборвалось. Словно чем-то мягким и черным ему окутали голову, и все закружилось, замелькало, забилось…

Потом все сразу остановилось…



ТАЙНА СТАРОГО ТЕАТРАЛЬНОГО ДОМА

Илл. Мисс

Софронов знал этот вечер. Он с детства помнил ту напряженность и возбуждение, которыми отличается сочельник от всех дней года.

Ему всегда вспоминалось все то, что обыкновенно вспоминается всем одиноким людям в дни больших, трогательных праздников.

Софронов шел по Гостиному двору и вздрогнул, когда его кто-то окликнул.

– Вы куда, Семен Павлович? Не хотите ли со мною? – приподнимая меховую шапку, спросил сослуживец Софронова, Кульчинский. – А я в Александровский рынок за старой бронзой собрался. Знакомый старьевщик приглашал. Поедемте, если делать нечего!

Софронов согласился.

У старьевщика Семен Павлович, скучая, начал копаться в груде книг, валявшихся у входа. Один томик заинтересовал Софронова. На обложке стоял штемпель «Французская библиотека Дерваля в Санкт-Петербурге», а рядом «1818 г.».

Софронов заплатил рубль и ушел, распрощавшись с увлекшимся бронзой сослуживцем и хозяином лавки.

Вечером, после ужина, он сел в кресло у письменного стола и начал перелистывать купленную книгу.

Это был роман «Le chevalier de l’Aubel»[12]12
  …«Le chevalier de l’Aubel» – «Шевалье де л’Обель» (фр.).


[Закрыть]
, написанный неизвестным автором в половине XVIII века. Книга была старая. От нее шел тот странный аромат, каким обладают только древние книги: смесь запахов сырости, тлеющих листьев и увядающих полевых цветов.

Павел Семенович нашел в книге и обрывок совершенно пожелтевшей и почти истлевшей бумаги. Мелкими, аккуратными буквами, написанными бурыми, выцветшими чернилами, неизвестная женщина писала:

«Сегодня я узнала, кто вы… Простите, умоляю вас! Случилось это так неожиданно, само собой! Сердце мое забилось, как встревоженная птица. Я всегда думала, что в вас пылает божественный огонь, но тайно мечтала о том, что он горит для меня. Когда вы видели мою игру в Летнем театре и хвалили меня, я чувствовала себя гордой! Я знала тогда, что игра моя прекрасна. Но теперь, – все погибло! Что я перед вами? Я недостойна смотреть на вас, произносить ваше имя! Имя… Мне нужно уйти, я это знаю, но будьте милостивы (это свойство отличает вас среди всех), дайте мне сегодня в последний раз провести с вами этот вечер. У нас в театральном доме, супротив Елагина дворца, справляют сегодня сочельник, зажгут, как всегда, елку. Я буду ждать вас в последний раз! Не гневайтесь на почтительнейшую и преданнейшую вам Марию».

Он осторожно перевернул обрывок бумаги и на оборотной стороне увидел почти совсем стершиеся слова:

«Приезжайте к полуночи! Заклинаю вас великой силой моей любви! Не повидав вас, – не смогу жить.

М.»

Он взглянул на часы. Был одиннадцатый час на исходе.

Павел Семенович вспомнил старый деревянный дом на Островах против Елагина дворца. Длинная, полусгнившая казарма с маленькими окнами и заколоченным входом с площади бросалась в глаза своим мрачным видом. Только дикорастущий виноград цеплялся за деревянные столбы крыльца и полз по стенам, словно лаская любимого, древнего старика.

Неясное решение созревало в голове Софронова, и наконец он понял, что ему надо ехать к театральному дому на Островах, куда звал его кто-то, смутно понимаемый, но близкий. Извозчик довез его до дуба Петра Великого и, уезжая, с изумлением смотрел вслед удаляющейся по аллее фигуре одинокого барина, приехавшего в такую ночь на Острова.

Павел Семенович обошел театр слева и встал у черной железной решетки дачи графини Клейнмихель. Простое, строгое здание разрушающегося театра высилось перед ним, все белое, залитое голубым светом луны. Заколоченные окна и двери не казались такими мрачными, как днем, и Софронову даже почудилось, что там, внутри, светятся огни и слышатся отклики тихих разговоров и осторожных шагов.

Сквозь решетку и ветки кустов он увидел белый Елагин дворец с круглой крышей и ярко-блестящим снежным газоном, сбегающим к самой Неве, покрытой толстым слоем снега. Только посредине реки была длинная и узкая полынья, где переливалась холодною рябью вода.

Глаза Павла Семеновича скользнули дальше. Вот прибрежные липы. Они стояли, словно из алебастра. Белые, без блеска, покрытые пушистым инеем, неподвижно высились липы. Через дорогу, по вспыхивающему в лунном свете снегу, протянулись черные, как змеи, тени ветвей и стволов, образуя хитрые сплетения и причудливое кружево.

А вот и старый театральный дом…

Софронов даже вскрикнул. В стеклах широкой двери и в окнах виднелся яркий свет. Горели свечи в золоченых люстрах и канделябрах. На легких занавесках колыхались тени и проходили то парами, то толпой.

Ворота были открыты настежь. Посреди двора горели дрова в железном казане, и кучера в широких рогатках с меховыми опушками попрыгивали у огня, били ногу о ногу, размахивали руками и возились, стараясь отогреться.

Почти каждый миг во двор с размаха влетали горячие кони. Широкие сани с возками, одиночки и французские «маркизы» с загнутыми полозьями взметали клубы смерзшегося снега и останавливались, как вкопанные, у внутреннего подъезда.

Павел Семенович, крепко стиснув зубы, шел к старому дому. Он вошел в ворота и поднялся по лестнице. Казачек принял у него шубу и шапку и указал на дубовую дверь.

– Господа просят! – сказал он.

В большом, ярко освещенном зале было шумно и тесно. Веселая толпа громко смеялась и разговаривала, переходя из одной комнаты в другую. Посреди узкого и длинного зала с гипсовыми амурами и бледно-розовыми гирляндами на потолке стояла елка, увешанная золочеными орехами, расписными пряниками, крымскими яблоками, бумажными звездами и фонариками, в которых мерцали маленькие плошки. В канделябрах и люстрах, сильно коптя, горели желтые, зеленые и красные восковые свечи.

Белые лосины военных, богатое шитье их форменных рейтфраков, пышные кисти шарфов, палаши и сабли, развевающиеся перья треуголок, прижатых локтем к левому боку; напомаженные прически с хохлами, бритые, смелые лица; высокие белоснежные жилеты и воротники статских, разноцветные фраки, чулки, туфли с бантами и пряжками, лорнеты, сверкающие яхонтами и смарагдами табакерки, трости с золотыми набалдашниками ошеломили и ослепили Софронова.

Заставил его прийти в себя звук духового оркестра.

Боковые двери широко распахнулись, и появились новые пары. Дородные красавцы с бритыми, насмешливыми лицами, с хитрыми, неискренними улыбками, в преувеличенно изящных фраках и панталонах, в туфлях с высокими цветными каблуками важно вели под руку прекрасных женщин. У них были узкие, легкие платья, отчетливо облегающие стройные ноги и бедра; низкие вырезы открывали грудь и плечи; изящные головки были украшены высоко взбитыми локонами причесок.

В первой паре шел полный, осанистый старик с добродушно-лукавым лицом и, опираясь на толстую трость, вел юную девушку.

Только глаза ее и рот видел Софронов.

В зрачках темных глаз было столько страстного ожидания и нетерпения, что казалось, будто эта девушка смотрит сквозь людей и стены дома куда-то далеко, откуда надвигается любимое и желанное.

Она шла среди расступающихся пред нею гостей, и ее губы кривились в горькую, неудовлетворенную улыбку.

Старик остановился у елки и, опираясь на палку, низко поклонился и громким, привычным голосом произнес:

– По древнему русскому актерскому обычаю, в полуночь сочельника, гости дорогие, гости знатные, именитые, люди одинокие, семья придворных актеров государевых поклоном-честью, хлебом-солью, вином-весельем принимает.

Величавый старик еще раз поклонился и быстро выпрямился, лукаво улыбаясь.

Девушка оглядела всех тоскующими глазами и утомленным, нетерпеливым голосом заговорила:

– Самый старый актер хлебосольством и приветом вас, гости дорогие, подарил, а, по обычаю исконному, самая молодая из актерской братии должна весельем, забавой, лаской женскою потешить. Елка мохнатая, плошки светлые, огни потешные, звезды сусальные, шутки да смехи, забавы-прибаутки – все для вас!..

И, произнося эти слова, она прямо пошла в сторону Софронова. Тот хотел посторониться, но она подошла к нему, и, взяв его под руку, повела вдоль залитых светом комнат в крайнюю малую залу, откуда открывался вид на площадь с театром и уходящей вглубь парка аллеей.

На изогнутой козетке они сели. Софронов ждал.

– Он приедет? – горячим шепотом спросила она и тронула его за плечо.

– Приедет! – твердо ответил Софронов, и повторил: – Приедет…

– Нет! Нет, – зашептала она. – Все тщетны надежды! Он и тогда не приехал! И жду я его каждый, каждый год… но все напрасно. Длинная цепь лет осталась за мною, а его все нет!.. Если к полуночи он не прибудет, все кончено тогда для Марии…

– Что будет? – беззвучно спросил Софронов.

– Ах! – застонала она и с отчаянием заломила руки, сжав пальцы так сильно, что они хрустнули.

– Он разгневался тогда… но ведь я не хотела знать, кто он! Он был для меня божеством, солнцем, был моим счастьем! Старый граф, шутя, назвал его… Я не могла обмануть его, скрыть от него, что знаю его имя… За что же гневается он так долго… так страшно долго?.. Наши дороги, наши судьбы разные, но милость великая – его правда!.. За что же гневается он так долго?..

Девушка скорбными глазами смотрела на Софронова и складывала губы в горькую улыбку страдания и тяжелой обиды.

Оба они вздрогнули, когда в далеких залах раздались крики, а когда восклицания и смех смолкли, до них донесся торжественный бой часов.

– Полночь… полночь! – услышал Софронов страстный, полный отчаяния шепот.

Он оглянулся. Марии в зале не было.

Холод щипал ему лицо и неприятной волной бежал по спине. Софронов долго смотрел на пустынную аллею и площадь.

Он не прибывал.

Павел Семенович ждал его. Он знал, что он приедет, и ждал его твердо и уверенно.

В дальних комнатах уже стихала музыка, во дворе угасал костер, и меньше саней стояло под навесами. Гости разъезжались.

Софронов ступал по скрипучим половицам и, задевая за загнувшиеся края старых ковров, искал Марию.

В боковых комнатах играли в карты, кости и домино; в буфетной бражничали за круглыми столами, обмениваясь беззаботными, красивыми речами.

Только в одной комнате было шумно и весело.

Там играли на гитарах цыгане и пели хором заунывные, дикие песни.

Толстый вельможа в синем фраке и кружевном жилете полулежал на софе и пальцами, унизанными алмазными перстнями, закрывал и открывал золотую табакерку. Цыгане чинно сидели на стульях под стеной, а посреди комнаты на ковре стояла Мария.

Цыгане чуть трогали струны гитар, а весь хор вполголоса, отрывая каждое слово, пел незнакомую Софронову песню:

 
– Цыгана в поле воля звала
И да-а широ-о-кая,
– Цыганке сердце любовь рвала
И да-а глубо-о-кая…
 

И под эти тихие напевы, под рокочущие звуки струн, Мария танцевала.

Тихо ступая по ковру, девушка в восхищении складывала руки на груди и закидывала голову назад, замирая в молитвенном экстазе. Потом она медленно раскачивалась в такт отрывочных слов песни, вытянув руки вперед, и с покорным видом рабыни приближалась к кому-то величественному и бесконечно доброму, кто звал ее.

Цыгане-гитаристы резким движением оборвали мотив и заиграли уже громче и чаще.

Девушка всплеснула руками и рванулась вперед. Вихрь страстных движений, безумных ласк и восторгов, крики блаженства, любви и неги были в каждом движении тонкого стана девушки и в извивах ее обнаженных рук.

Она плясала долго, пока звуки струн и напевов не сделались вновь заунывными и отрывистыми. Тогда Мария вся увяла, опустилась; с лицом, озаренным глубокой мольбой, с глазами, блестящими от слез, она упала на колени и, прижавшись к чьим-то невидимым стопам, горячо, страстно шептала:

– Я не хотела знать вашего имени!.. Я только любила…


Софронов увидел, что глаза Марии померкли, знакомая горькая улыбка закопошилась около губ, и девушка, обведя всю комнату недоумевающим взглядом, быстро поднялась с пола и крикнула резким и вызывающим голосом:

– Э! Не все ли равно?! Вина!

К ней подбежал цыган и подал кубок с пенящимся шампанским, а она, быстро выпив, крикнула:

– Плясовую, фараоны!

Софронову показалось, что девушка вдруг исчезла, и что перед ним вьется белое облако и машут белыми крыльями налетевшие на него белоснежные птицы.

– Будет! – крикнула Мария и кинулась к вельможе, обняла его за шею и, целуя в жирную, бритую щеку, смеясь и вздрагивая не то от смеха, не то от рыданий, просила:

– Коней самых быстрых, самых быстрых, и умчи меня, умчи!

– Ладно, моя повелительница! – говорил старик, щуря за стеклами лорнета близорукие глаза.

В этот миг быстро раздвинулась драпировка и на пороге выросла величественная фигура человека в военном мундире. Лицо его было прекрасно, а голова гордо закинута.

Пристальные глаза скользнули по лежащей в объятиях старика девушке, по кубку в ее руке и… пестрая материя вновь повисла, лишь колыхнувшись, словно мимолетный ветерок пробрался сюда и шаловливо тронул мягкий шелк.

Софронов слышал жалобные крики убегавшей девушки и поспешил за нею. Он увидел ее, бледную и призрачную, когда она уже сбегала по шатким ступеням на площадь, где был старый театр и где, взметая облако снега, мчались одинокие сани, взлетая на мост.

Мария, прижав руки к груди, сбежала с берега и пошла по глубокому снегу, покрывшему Неву. Перед нею сверкала струя незамерзшей воды и на ее золотистых бликах на один миг девушка замаячила чуть заметной тенью…

Долго смотрел ей вслед Софронов, но над переливающейся золотом и серебром водою лишь клубилась морозная испарь и тяжело опадала холодным туманом…

Он оглянулся. Старый театральный дом, с заколоченным входом и воротами, стоял темный и мрачный. Его окна глядели мертвенными глазами на белый снег, по которому ползли черные, извилистые змеи теней, отбрасываемых ветвями прибрежных лип.

Вдали по аллее, тревожно гудя, сверкал желтыми глазами большой автомобиль.

Когда Павел Семенович вернулся домой, он зажег электричество и, не снимая пальто и шапки, бросился к книге.

«Le chevalier de l’Aubel» лежал на письменном столе под тяжелым куском мрамора, но Софронов тщетно искал записку. В том месте, где она была, он нашел лишь мелкие обрывки и бумажную пыль, и на остатках старого забытого письма не было видно ни одной буквы, на одной черточки…

* * *

Такие странные, трогательные случаи бывают и в наше время, совсем лишенное чувствительности, тихой красоты и таинственности.

Это, может быть, только и примиряет нас, нуждающихся в грезах, с жизнью.




    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю