Текст книги "Том 12. Пьесы 1889-1891"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Неоконченное
Ночь перед судом *
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Федор Никитыч Гусев, господин почтенных лет.
Зиночка, его молодая жена.
Алексей Алексеич Зайцев, проезжий.
Станционный смотритель.
Действие происходит на почтовой станции в зимнюю ночь.
Почтовая станция. Пасмурная комната с закопченными стенами, большие диваны, обитые клеенкой. Чугунная печка с трубой, которая тянется через всю комнату.
Зайцев (с чемоданом), станционный смотритель (со свечой).
Зайцев. Да и вонь же тут у вас, сеньор! Не продохнешь! Воняет сургучом, кислятиной * какой-то, клопами… Пфуй!
Смотритель. Без запаха нельзя.
Зайцев. Завтра разбудите меня в шесть часов… И чтоб тройка была готова… Мне нужно к девяти часам в город поспеть.
Смотритель. Ладно…
Зайцев. Который теперь час?
Смотритель. Половина второго… (Уходит.)
Зайцев (снимая шубу и валенки). Холодно! Даже обалдел от холода… Такое у меня теперь чувство, как будто меня облепили всего снегом, облили водой и потом пребольно высекли… Такие сугробы, такая аспидская метель, что, кажется, если б еще пять минут побыть на воздухе, то – совсем крышка. Замучился. А из-за чего? Добро бы на свидание ехал или наследство получать, а то ведь еду на свою же погибель… Подумать страшно… Завтра в городе заседание окружного суда, и еду я туда в качестве обвиняемого. Меня будут судить за покушение на двоеженство, за подделку бабушкиного завещания на сумму не свыше трехсот рублей и за покушение на убийство биллиардного маркера. Присяжные закатают – в этом нет никакого сомнения. Сегодня я здесь, завтра вечером в тюрьме, а через каких-нибудь полгода – в холодных дебрях Сибири… Бррр!
Пауза.
Впрочем, у меня есть выход из ужасного положения. Есть! В случае если присяжные закатают меня, то я обращусь к своему старому другу… Верный, надежный друг! (Достает из чемодана большой пистолет.)Вот он! Каков мальчик? Выменял его у Чепракова на две собаки. Какая прелесть! Даже и застрелиться из него удовольствие некоторым образом… (Нежно.)Мальчик, ты заряжен? (Тонким голосом, как бы отвечая за пистолет.)Заряжен… (Своим голосом.)Небось громко выпалишь? Во всю ивановскую? (Тонко.)Во всю ивановскую… (Своим голосом.)Ах ты дурашка, мамочка моя… Ну, ложись, спи… (Целует пистолет и прячет в чемодан.)Как только услышу «да, виновен», тотчас же – трах себе в лоб и шабаш… Однако я озяб чертовски… Бррр! Надо согреться… (Делает ручную гимнастику и прыгает около печки.)Бррр!
Зиночка выглядывает в дверь и тотчас же скрывается.Что такое? Кажется, сейчас кто-то поглядел в эту дверь… Гм… Да, кто-то поглядел… Значит, у меня соседи? (Подслушивает у двери.)Ничего не слышно… Ни звука… Должно быть, тоже проезжие… Хорошо бы разбудить их да, если это порядочные люди, в винт с ними засесть… Большой шлем на без-козырях! Занятная история, черт меня возьми… А еще лучше, если б это была женщина. Ничего я так, признаться, не люблю, как дорожные приключения… Иной раз едешь и на такой роман наскочишь, что ни у какого Тургенева не вычитаешь… Помню, вот точно таким же образом ехал я однажды по Самарской губернии. Остановился на почтовой станции… Ночь, понимаете ли, сверчок цвирикает в печке, тишина… Сижу за столом и пью чай… Вдруг слышу таинственный шорох… Дверь отворяется и…
Зиночка (за дверью). Это возмутительно! Это ни на что не похоже! Это не станция, а безобразие! (Выглянув в дверь, кричит.)Смотритель! Станционный смотритель! Где вы?
Зайцев (в сторону). Какая прелесть! (Ей.)Сударыня, смотрителя нет. Этот невежа теперь спит. Что вам угодно? Не могу ли я быть полезен?
Зиночка. Это ужасно, ужасно! Клопы, вероятно, хотят съесть меня!
Зайцев. Неужели? Клопы? Ах… как же они смеют?
Зиночка (сквозь слезы). Одним словом, это ужасно! Я сейчас уеду! Скажите тому подлецу смотрителю, чтобы запрягал лошадей! У меня клопы всю кровь выпили!
Зайцев. Бедняжка! Вы так прекрасны, и вдруг… Нет, это невозможно!
Зиночка (кричит). Смотритель!
Зайцев. Сударыня… mademoiselle…
Зиночка. Я не mademoiselle… Я замужем…
Зайцев. Тем лучше… (В сторону.)Какой душонок! (Ей.)То есть я хочу сказать, что, не имея чести знать, сударыня, вашего имени и отчества и будучи сам в свою очередь благородным, порядочным человеком, я осмеливаюсь предложить вам свои услуги… Я могу помочь вашему горю…
Зиночка. Каким образом?
Зайцев. У меня есть прекрасная привычка – всегда возить с собой персидский порошок… Позвольте вам предложить его от чистого сердца, от глубины души!
Зиночка. Ах, пожалуйста!
Зайцев. В таком случае я сейчас… сию минуту… Достану из чемодана. (Бежит к чемодану и роется в нем.)Какие глазенки, носик… Быть роману! Предчувствую! (Потирая руки.)Уж моя фортуна такая: как застряну где-нибудь на станции, так и роман… Так красива, что у меня даже из глаз искры сыплются… Вот он! (Возвращаясь к двери.)Вот он, ваш избавитель…
Зиночка протягивает из-за двери руку.
Нет, позвольте, я пойду к вам в комнату сам посыплю…
Зиночка. Нет, нет… Как можно в комнату?
Зайцев. Почему же нельзя? Тут ничего нет такого особенного, тем более… тем более, что я доктор, а доктора и дамские парикмахеры имеют право вторгаться в частную жизнь…
Зиночка. Вы не обманываете, что вы доктор? Серьезно?
Зайцев. Честное слово!
Зиночка. Ну, если вы доктор… пожалуй… Только зачем вам трудиться? Я могу мужа выслать к вам… Федя! Федя! Да проснись же, тюлень.
Голос Гусева: «А?» Иди сюда, доктор так любезен, что предлагает нам персидского порошку. (Скрывается.)
Зайцев. Федя! Благодарю, не ожидал! * Очень мне нужен этот Федя! Черт бы его взял совсем! Только что как следует познакомился, только что удачно соврал, назвался доктором, как вдруг этот Федя… Точно холодной водой она меня окатила… Возьму вот и не дам персидского порошку! И ничего в ней нет красивого… Так, дрянцо какое-то, рожица… ни то ни се… Терпеть не могу таких женщин!
Гусев (в халате и в ночном колпаке). Честь имею кланяться, доктор… Жена мне сейчас сказала, что у вас есть персидский порошок.
Зайцев (грубо). Да-с!
Гусев. Будьте добры, одолжите нам немножко. Энциклопедия одолела…
Зайцев. Возьмите!
Гусев. Благодарю вас покорнейше… Весьма вам благодарен. И вас в дороге застала пурга?
Зайцев. Да!
Гусев. Так-с… Ужасная погода… Вы куда изволите ехать?
Зайцев. В город.
Гусев. И мы тоже в город. Завтра в городе мне предстоит тяжелая работа, спать бы теперь надо, а тут энциклопедия, мочи нет… У нас ужасно безобразные почтовые станции. И клопы, и тараканы, и всякие скорпионы… Если бы моя власть, то я всех станционных смотрителей привлекал бы за клопов по сто двенадцатой статье Уложения о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, как за бродячий скот. Весьма вам благодарен, доктор… А вы по каким болезням изволите практиковать?
Зайцев. По грудным и… и по головным.
Гусев. Так-с… Честь имею… (Уходит.)
Зайцев (один). Чучело гороховое! Если б моя власть, я б его с головы до ног зарыл в персидском порошке. Обыграть бы его, каналью, этак раз бы десять подряд оставить без трех! А то еще лучше играть бы с ним в биллиард и нечаянно смазать его кием, чтоб целую неделю помнил… Вместо носа какая-то шишка, по всему лицу синие жилочки, на лбу бородавка и… и вдруг осмеливается иметь такую жену! Какое он имеет право? Это возмутительно! Нет, это даже подло… А еще тоже спрашивают, почему у меня такой мрачный взгляд на жизнь? Ну, как тут не быть пессимистом?
Гусев (в дверях). Ты, Зиночка, не стесняйся… Ведь он доктор! Не церемонься и спроси… Бояться тут нечего… Шервецов тебе не помог, а он, может быть, и поможет… (Зайцеву.)Извините, доктор, я вас побеспокою… Скажите, пожалуйста, отчего это у моей жены в груди бывает теснение? Кашель, знаете ли… теснит, точно, знаете ли, запеклось что-то… Отчего это?
Зайцев. Это длинный разговор… Сразу нельзя определить…
Гусев. Ну так что же? Время есть… все равно не спим. Посмотрите ее, голубчик!
Зайцев (в сторону). Вот влопался-то!
Гусев (кричит). Зина! Ах, какая ты, право… (Ему.)Стесняется… Застенчивая, вся в меня… Добродетель хорошая вещь, но к чему крайности? Стесняться доктора, когда болен, это уж последнее дело…
Зиночка (входит). Право, мне так совестно…
Гусев. Полно, полно… (Ему.)Надо вам заметить, что ее лечит Шервецов. Человек-то он хороший, душа, весельчак, знающий свое дело, но… кто его знает? Не верю я ему! Не лежит к нему душа, хоть ты что! Вижу, доктор, вы не расположены, но будьте столь любезны!
Зайцев. Я… я не прочь… Я ничего… (В сторону.)Каково положенье-то!
Гусев. Вы ее посмотрите, а я тем временем пойду к смотрителю и прикажу самоварчик поставить… (Уходит.)
Зайцев. Садитесь, прошу вас…
Садятся.
Вам сколько лет?
Зиночка. Двадцать два года…
Зайцев. Гм… Опасный возраст. Позвольте ваш пульс! (Щупает пульс.)Гм… М-да…
Пауза.
Что вы смеетесь?
Зиночка. Вы не обманываете, что вы доктор?
Зайцев. Ну вот еще! За кого вы меня принимаете! Гм… пульс ничего себе… М-да… И ручка маленькая, пухленькая… Черт возьми, люблю я дорожные приключения! Едешь, едешь и вдруг встречаешь этакую… ручку… Вы любите медицину?
Зиночка. Да.
Зайцев. Как это приятно! Ужасно приятно! Позвольте ваш пульс!
Зиночка. Но, но, но… держите себя в границах!
Зайцев. Какой голосок, глазенки так и бегают… От одной улыбки можно сойти с ума… Ваш муж ревнив? Очень? Ваш пульс… один только пульс, и я умру от счастья!
Зиночка. Позвольте, однако, милостивый государь… Милостивый государь! Я вижу, что вы меня принимаете за какую-то… Ошибаетесь, милостивый государь! Я замужем, мой муж занимает общественное положение.
Зайцев. Знаю, знаю, но виноват ли я, что вы так прекрасны?
Зиночка. И я, милостивый государь, вам не позволю… Извольте оставить меня, иначе я должна буду принять меры… Милостивый государь! Я слишком люблю и уважаю своего мужа, чтобы позволить какому-нибудь проезжему нахалу говорить мне разные пошлости… Вы слишком ошибаетесь, если думаете, что я… Вот мой муж, кажется, идет… Да, да, идет… Что же вы молчите? Чего вы дожидаетесь… Ну, ну… целуйте, что ли!
Зайцев. Милая. (Целует.)Пупсик! Мопсик! (Целует.)
Зиночка. Но, но, но…
Зайцев. Котеночек мой… (Целует.)Финтифлюша… (Увидев входящего Гусева.)Еще один вопрос: когда вы больше кашляете, по вторникам или по четвергам?
Зиночка. По субботам…
Зайцев. Гм… Позвольте ваш пульс!
Гусев (в сторону). Словно как будто кто целовался… Точно так вот и у Шервецова… Ничего я в медицине не понимаю… (Жене.)Зиночка, ты посерьезнее… Нельзя так… Нельзя манкировать здоровьем! Ты должна внимательно слушать, что говорит тебе доктор. Медицина теперь делает громадные шаги вперед! Громадные шаги!
Зайцев. О да! Видите ли, что я должен вам сказать… В здоровье вашей жены пока нет ничего опасного, но если она не будет серьезно лечиться, то ее болезнь может кончиться плохим: разрыв сердца и воспаление мозга…
Гусев. Вот видишь, Зиночка! Вот видишь! Такая мне с тобой забота… и не глядел бы, право…
Зайцев. Сейчас я пропишу… (Вырывает из станционной книги клочок бумаги, садится и пишет.)Sic transit * …две драхмы… Gloria mundi… один унций… Aquae destillatae [12]12
Так проходит… Мирская слава… Дистиллированной воды ( лат.).
[Закрыть]…два грана… Вот будете принимать порошки, по три порошка в день…
Гусев. На воде или на вине?
Зайцев. На воде…
Гусев. На отварной?
Зайцев. Да, на отварной.
Гусев. Приношу вам искреннюю мою благодарность, доктор…
Комментарии
1
В двенадцатый том входят пьесы, созданные Чеховым в 1889–1891 гг.
Из них в сборник «Пьесы» (1897) были включены «Иванов» и «Трагик поневоле». «Свадьба» и «Юбилей» вошли в т. VII марксовского издания сочинений Чехова (1902).
«Татьяна Репина» для сцены не предназначалась и была отпечатана А. С. Сувориным лишь в нескольких экземплярах. «Леший», вышедший в свет в 1890 г. литографированным изданием, больше не перепечатывался. Незаконченная пьеса «Ночь перед судом» при жизни Чехова не публиковалась.
Все пьесы располагаются в хронологическом порядке по времени завершения работы над рукописью. Пьеса «Ночь перед судом», написанная предположительно вначале 90-х гг., помещена в конце тома.
Пьесы «Иванов» и «Трагик поневоле» печатаются по т. VII издания Маркса (1901); «Свадьба» и «Юбилей» – по 2-му изданию того же тома (1902), в котором текст остальных пьес стереотипно повторял первое издание; «Татьяна Репина» – по тексту отдельного печатного оттиска ( ДМЧ) [40]40
Условные сокращения – см. т. XIII, стр. 337.
[Закрыть]; «Ночь перед судом» – по черновому автографу ( ЦГАЛИ).
Произведения того же периода, написанные в драматической форме, но не предназначавшиеся для сценического исполнения, помещены в других томах настоящего издания: «Вынужденное заявление» («Скоропостижная конская смерть, или Великодушие русского народа») – «драматический этюд в 1 действии» (1889) – в т. VII; шуточная запись «Из пьесы» (1892) – в т. XVIII.
2
В октябре 1888 г., ровно через год после создания первоначальной редакции «Иванова» (см. т. XI), Чехов снова обратился к этой пьесе. Стремясь полнее обрисовать характер «утомленного» человека 80-х годов, он внес в прежний образ существенные изменения. После проделанной работы он заявлял: «Если и теперь не поймут моего „Иванова“, то брошу его в печь и напишу повесть „Довольно!“» (5–6 октября 1888 г.).
Однако и теперь, в новой редакции, герой пьесы показался первым ее читателям очерченным недостаточно и недоговоренным. В связи с этим Чехов писал Суворину: «Режиссер считает Иванова лишним человеком в тургеневском вкусе; Савина спрашивает: почему Иванов подлец? Вы пишете: „Иванову необходимо дать что-нибудь такое, из чего видно было бы. почему две женщины на него вешаются и почему он подлец, а доктор – великий человек“. Если вы трое так поняли меня, то это значит, что мой „Иванов“ никуда не годится. У меня, вероятно, зашел ум за разум, и я написал совсем не то, что хотел. Если Иванов выходит у меня подлецом или лишним человеком, а доктор великим человеком, если непонятно, почему Сарра и Саша любят Иванова, то, очевидно, пьеса моя не вытанцевалась и о постановке ее не может быть речи» (30 декабря 1888 г.).
В этом обширном «программном» письме Чехов обосновал свое понимание драмы Иванова как драмы целого поколения «надломленных» и тоскующих по «общей идее» людей – самых «обыкновенных», «ничем не примечательных», живущих «без веры», «без цели», но рвущихся к ним: «Иванов, дворянин, университетский человек, ничем не замечательный; натура легко возбуждающаяся, горячая, сильно склонная к увлечениям, честная и прямая, как большинство образованных дворян <…> Но едва дожил он до 30–35 лет, как начинает уж чувствовать утомление и скуку <…> Он ищет причин вне и не находит; начинает искать внутри себя и находит одно только неопределенное чувство вины <…> Такие люди, как Иванов, не решают вопросов, а падают под их тяжестью. Они теряются, разводят руками, нервничают, жалуются, делают глупости и в конце концов, дав волю своим рыхлым, распущенным нервам, теряют под ногами почву и поступают в разряд „надломленных“ и „непонятых“».
О докторе Львове Чехов там же замечал: «Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека. Про таких умные люди говорят: „Он глуп, но в нем есть честное чувство“. Все, что похоже на широту взгляда или на непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция. На каждое явление и лицо он смотрит сквозь тесную раму, обо всем судит предвзято. Кто кричит: „Дорогу честному труду!“, на того он молится; кто же не кричит этого, тот подлец и кулак. Середины нет».
Чехов с убежденностью утверждал, что характеры главных лиц выписаны им верно: «Иванов и Львов представляются моему воображению живыми людьми. Говорю Вам по совести, искренно, эти люди родились в моей голове не из морской пены, не из предвзятых идей, не из „умственности“, не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни. Они стоят в моем мозгу, и я чувствую, что я не солгал ни на один сантиметр и не перемудрил ни на одну йоту» (там же).
В процессе переделки была произведена коренная перестройка жанрово-стилистической основы пьесы: из «комедии» она преобразована в «драму». Вместо прежнего Иванова, ничем не примечательного, обыкновенного человека, безвольно отдающегося течению жизни, в центр «драмы» поставлен одинокий герой, охваченный острейшим внутренним разладом, резко противопоставленный остальным действующим лицам, вокруг которого концентрировалось теперь все действие пьесы.
В «Иванове» Чехов-драматург еще не вполне освободился от канонов традиционной «сценической» драмы. При доработке пьесы он специально добивался, чтобы она вышла «законченной и весьма эффектной» (Суворину, 2 октября 1888 г.). Он прислушивался к советам Суворина, который тогда тоже преобразовывал из «комедии» в «драму» свою прежнюю пьесу – «Татьяну Репину», построенную на сценических эффектах. Чехов высказывал несогласие с «архитектурой» суворинской пьесы и в то же время замечал, что, возможно, «иначе пьесы делать нельзя» (ему же, 19 декабря 1888 г.).
Примечательно однако, что, завершив переделку «Иванова», Чехов с удовлетворением отметил не «законченность» и «эффектность», чего он, казалось бы, добивался, а как раз противоположные качества – «несценичность» пьесы и те акты, которых переделка коснулась меньше всего: «Выходит складно, но не сценично. Три первые акта ничего» (ему же, 17 декабря 1888 г.). В I акте в текст роли Анны Петровны он добавил беззаботную песенку про «чижика», передававшую скрытый драматизм ее внутреннего состояния, – один из самых ярких примеров использования лирического «подтекста» в ранней драматургии Чехова.
В новой редакции пьеса пережила второе рождение на сцене Александринского театра (31 января 1889 г.). На этот раз она имела, по словам Чехова, «громадный», «колоссальный», «феноменальный» успех (Д. Савельеву, 4 февраля; М. В. Киселевой, 17 февраля 1889 г.).
В печати отмечалось, что пьеса Чехова «возбудила наибольший интерес во весь текущий сезон» («Неделя», 1889, № 11 от 12 марта, стлб. 357), «произвела переполох в театральном и литературном мире» («Одесский листок», 1889, 24 марта, № 80). Говорилось, что «ни одна пьеса из современного репертуара не произвела такой сенсации, не возбудила столько толков и пересудов в печати и в публике» («Киевское слово», 1889, 18 мая, № 676), что она вызвала «горячие похвалы и такие же, если не более, страстные осуждения» («Вестник литературный, политический, научный, художественный», 1889, 20 сентября, № 1432).
Н. К. Михайловский, Г. И. Успенский и В. Г. Короленко выступили с односторонней оценкой пьесы, увидели в «Иванове» лишь проповедь примирения с действительностью, апологию «ренегатства». Короленко впоследствии писал о причинах, вызвавших настороженное и даже враждебное отношение к пьесе Чехова прогрессивно настроенных кругов: «Я помню, как много писали и говорили о некоторых беспечных выражениях Иванова, например, о фразе: „Друг мой, послушайте моего совета: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках, ни на курсистках“. Правда, это говорит Иванов, но русская жизнь так болезненно чутка к некоторым наболевшим вопросам, что публика не хотела отделить автора от героя; да сказать правду, в „Иванове“ не было той непосредственности и беззаботной объективности, какая сквозила в прежних произведениях Чехова. Драма русской жизни захватывала в свой широкий водоворот вышедшего на ее арену писателя: в его произведении чувствовалось невольное веяние какой-то тенденции, чувствовалось, что автор на что-то нападает и что-то защищает, и спор шел о том, что именно он защищает и на что нападает» ( Чехов в воспоминаниях, стр. 143).
Пресса реакционно-охранительного направления (газеты «Гражданин», «Московские ведомости») встретила пьесу Чехова резко враждебно, объявила ее «клеветой», «карикатурой» на действительную жизнь. Дворянско-буржуазные либеральные критики разных течений (Суворин, Р. И. Сементковский, П. П. Перцов), напротив, всячески возвышали, идеализировали Иванова, видели в нем жертву пошлой среды, уставшего бойца, героя «малых дел».
Почти все рецензенты отмечали очевидные литературные достоинства «Иванова»: отсутствие в пьесе избитых сценических приемов, шаблонных положений, ее непохожесть на трафаретные образцы современной драматургии, на драматические поделки В. А. Крылова, П. М. Невежина, Суворина. Однако, оставаясь в пределах традиционных представлений о драматической форме, они были далеки от истинного понимания драматургического новаторства пьесы Чехова.
Д. М. Городецкий, встретивший Чехова в Ялте летом 1889 г., вспоминал потом, что в публике тогда много говорили об «Иванове» и «Медведе». Но если «Медведь» был «предметом восторгов и не сходил в столицах и провинции с афиш», то «Иванов» был лишь «предметом любопытства и споров». По свидетельству мемуариста, Чехов в то время «очень интересовался „Ивановым“ и часто возвращался к разговорам на эту тому. Неуспех, постигший в общем итоге пьесу, рядом с признанием ее литературности и с любопытством, возбужденным ее новыми приемами, объяснялся, по мнению Чехова, привычкой к устарелым формам» (Д. Городецкий. Между «Медведем» и «Лешим». Из воспоминаний о Чехове. – «Биржевые ведомости», 1904, 18 июля, № 364).
Даже такой чуткий ценитель и почитатель чеховского драматургического таланта, как Вл. И. Немирович-Данченко, ознакомившись тогда с «Ивановым», воспринял его только как «черновик для превосходной пьесы» и не смог угадать в авторе этого «наброска» творца будущей «Чайки» и других, им же вскоре поставленных и прославивших Художественный театр пьес. Впоследствии он изменил мнение об «Иванове», признал ошибочность своей первоначальной оценки: «Очевидно, я недооценил тогда силы поэтического творчества Чехова. Сам занятый разработкой сценической формы, сам еще находившийся во власти „искусства Малого театра“, я к Чехову предъявлял такие же требования. И эта забота о знакомой мне сценической форме заслонила от меня вдохновенное соединение простой, живой, будничной правды с глубоким лиризмом». Вспоминая «неровный» успех пьесы у публики и театральных рецензентов, Немирович-Данченко писал о драматургическом таланте Чехова: «Что этот талант требует и особого, нового сценического, театрального подхода к его пьесе, – такой мысли не было не только у критиков, но и у самого автора, вообще не существовало еще на свете, не родилось еще» ( Из прошлого, стр. 14).
3
Только за один 1889 г. Чехов завершил переделку «Иванова», написал три одноактных вещицы и одну четырехактную пьесу. Такого необыкновенного творческого подъема у Чехова-драматурга не бывало никогда. Это было время обращения Чехова к большим жанрам, разработки новых форм эпического повествования и поисков новых путей в драматургии.
После «Степи» Чехов написал повесть «Скучная история», после драмы «Иванов» – комедию «Леший». Тогда же у него возник обширный замысел создания романа, над которым он работал параллельно с «Лешим» (см. т. VII Сочинений, стр. 719–724).
Чехов ставил перед собой задачу «воспитывать себя сценически» (письмо В. А. Тихонову, 7 марта 1889 г.) и летом 1889 г. много размышлял над трудом драматурга; теоретическое осмысление законов драматического искусства неотрывно связано было с собственными драматургическими исканиями.
Один из его собеседников в Ялте летом 1889 г., И. Я. Гурлянд, впоследствии вспоминал: «Тогда только что определился громадный успех его сборника „В сумерках“. Пьеса „Иванов“ понравилась в Петербурге, несколько больших рассказов („Степь“, „Именины“, „Жена“ [41]41
Неточность: последний рассказ написан позднее. В 1888 г. в «Северном вестнике» была напечатана еще повесть «Огни».
[Закрыть]), напечатанных в „Северном вестнике“, показали, что А. Чехонте окончательно вырос в А. П. Чехова <…> И он смотрел в будущее весело и бодро, охотно отзывался на разговоры о литературе (впоследствии он избегал их), работал спокойно и энергично.
<…> Сколько я заметил, уже тогда сложилась у Чехова уверенность, что его истинное призвание – театр. Он подолго и охотно говорил о технике драматургии, о своих замыслах в этой области и проч.» («Из воспоминаний об А. П. Чехове». – «Театр и искусство», 1904, № 28 от 11 июля, стр. 520–521. Подпись: Арс. Г.).
О новых драматургических принципах и «устарелых формах» Чехов говорил в это время также Д. П. Городецкому: «Требуют, чтобы были герой, героиня, сценические эффекты. Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт… но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни <…> Не надо подгонять ни под какие рамки. Надо, чтоб жизнь была такая, какая она есть, и люди такие, какие они есть, а не ходульные» (Д. Городецкий. Между «Медведем» и «Лешим». Из воспоминаний о Чехове. – «Биржевые ведомости», 1904, 18 июля, № 364).
В одноактной «Татьяне Репиной» Чехов с озорной смелостью полемизировал с некоторыми привычными канонами современной ему драматургии и, в первую очередь, с одноименной «проблемной» драмой Суворина. В письмах к нему Чехов указывал на «органические», «непоправимые» недостатки его пьесы, считал, что он ее «сводит на публицистику», жертвует «правдой» и заставляет действующих лиц говорить «фельетонным» языком (30 мая, 15 ноября и 19 декабря 1888 г.).
Суворинской «Татьяне Репиной» с ее напряженным мелодраматизмом, нагромождением сценических эффектов и преобладанием декларативно-публицистических элементов Чехов, использовав отдельные мотивы этой пьесы, противопоставил свою «Татьяну Ренину», основанную на смелом соединении драматического и комического планов, на развитии действия через изображение «пошлых, мелких движений» и «пошлого языка» действующих лиц. которыми, по убеждению Чехова, «должны изобиловать современные драма и комедия» и которых в пьесе Суворина «нет совсем» (Суворину, 30 мая 1888 г.).
Драматургические искания Чехова в тот период отражены еще явственнее в «Лешем». Приступая к этой пьесе, он писал Суворину: «Теперь у нас есть опыт. Мы поймали черта за кончик хвоста. Я думаю, что мой „Леший“ будет не в пример тоньше сделан, чем „Иванов“» (8 января 1889 г.). Несколько позднее он снова повторял: «Чувствую себя гораздо сильнее, чем в то время, когда писал „Иванова“», и в том же письме отмечал, что пьеса выходит «ужасно странная» (ему же, 4 мая 1889 г.). О законченном I акте Чехов отозвался с удовлетворением и подчеркивал драматургическую новизну пьесы: «Вылились у меня лица положительно новые; нет во всей пьесе ни одного лакея, ни одного вводного комического лица, ни одной вдовушки <…> Вообще я старался избегать лишнего, и это мне, кажется, удалось» (ему же, 14 мая 1889 г.).
Однако «в тревожную минуту поисков и колебаний», когда пьеса «не давалась», Чехов, по свидетельству Гурлянда, сомневался в правильности выбранного пути: «– Черт их знает, как они у меня много едят! – говорил он иногда, вспоминая, что первые два акта, действительно, проходят в разговорах за едой.
Но временами он успокаивал себя и говорил:
– Пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как и в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни…» («Театр и искусство», 1904, № 28, стр. 521).
Завершая работу над «Лешим», Чехов отметил близость пьесы к «роману» и одновременно преобладание в ней «сплошной лирики» (А. Плещееву, 30 сентября 1889 г.). Он соглашался, что пьеса, «должно быть, несносна по конструкции» (Суворину, 1 ноября 1889 г.), и причину неудачи объяснял тем, что писал «без учителя и опыта» (приведено в ответном письме П. М. Свободина 31 октября 1889 г. – Записки ГБЛ, вып. 16, стр. 213).
«Леший» был встречен в театрально-литературных кругах очень сдержанно. А. П. Ленский, Вл. И. Немирович-Данченко, Суворин, Плещеев, И. Л. Леонтьев (Щеглов) отмечали «несценичность» пьесы. Члены «импровизированного» Театрально-литературного комитета (И. Всеволожский. Д. В. Григорович, А. А. Потехин, Н. Ф. Сазонов) единогласно забраковали ее: «Хорошо, поразительно хорошо, но до такой степени странно, – говорили они, – повесть, прекрасная повесть, но не комедия» (письмо Свободина 10 октября 1889 г. – Записки ГБЛ, вып. 16, стр. 206). Леонтьев (Щеглов), основываясь на отзывах других лиц, называл пьесу лишь «великолепным материалом» и писал Чехову, что «пренебрегать законами сцены, логично выросшими на почве Мольера и Грибоедова, – нельзя, нельзя и нельзя!!!» (25 марта 1890 г. – ГБЛ).
Немирович-Данченко вспоминал, что успех «Лешего» на сцене (премьера – 27 декабря 1889 г.) был «сдержанным», и добавлял: «И в сценической форме у автора мне казалось что-то не все благополучно» ( Из прошлого, стр. 32). Другой очевидец премьеры отмечал, что хотя «некоторые моменты „Лешего“ глубоко взволновали, нашли отклик в душе», но «в общем до публики спектакль не дошел, и вторая драма, полная тончайшей прелести, глубины, взволнованности, особой чеховской мудрости, быстро исчезла со сцены, была ограничена самыми немногими представлениями» (Ник. Эфрос. Московский Художественный театр. 1898–1923. М., 1924, стр. 26).
В печатных отзывах говорилось о «странных свойствах» пьесы, высмеивалось стремление «перенести на сцену будничную жизнь», «повседневные разговоры за выпивкой и закуской» («Артист», 1890, кн. 6, февраль, стр. 124–125) – то есть как раз то, что Чехову при работе над «Лешим» казалось самым существенным.
Провал «Лешего» сильно отозвался на Чехове. С. Ф. Рассохин позднее вспоминал: «Особенно заметной была горечь в его словах, когда в Шелапутинском театре, при антрепризе Абрамовой, провалился его „Леший“…» (<Ф. Мухортов.> Дебюты Чехова-драматурга. «Иванов» и «Медведь» у Корша. – «Раннее утро», 1910, 17 января, № 13. Подпись: Ор.). Когда через много лет Чехов припоминал особенно разительные примеры неуспеха пьес, он назвал два своих произведения: «Мне шикали так, как ни одному автору не шикали. – И за „Лешего“ и за „Чайку“» (А. Федоров. А. П. Чехов. – «Южные записки», 1904, № 34 от 1 августа, стр. 24; сб. «О Чехове. Воспоминания и статьи». М., 1910, стр. 298).
4
К периоду конца 80 – начала 90-х годов относится ряд неосуществленных драматургических замыслов Чехова.
В процессе работы над «Лешим», когда первоначальный план совместного создания пьесы с Сувориным был отставлен, у него зародился другой замысел совместной работы: писать вместе с Сувориным историческую драму. В связи с этим в конце 1888 г. он предложил Суворину ряд сюжетов: «Давайте напишем трагедию „Олоферн“ на мотив оперы „Юдифь“, где заставим Юдифь влюбиться в Олоферна; хороший полководец погиб от жидовской хитрости… Сюжетов много. Можно „Соломона“ написать, можно взять Наполеона III и Евгению или Наполеона I на Эльбе…» (15 ноября 1888 г.).