Текст книги "Рассказы; Повести; Пьесы"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 64 страниц)
ПРИМЕЧАНИЯ
В том вошли избранные рассказы, повести, пьесы А. П. Чехова (Том составлен В. Пересыпкиной). Из-за ограниченности объема не включены такие известные его произведения, как «Счастье», «Дуэль», «Три года», «Рассказ неизвестного человека», «Учитель словесности», «Черный монах» и др.
Произведения Чехова печатаются по изданию: А. П. Чехов. Собр. соч. в двенадцати томах. М., Гослитиздат, 1960–1964.
В примечаниях употребляются следующие сокращения:
«А. Чехов и сюжеты» – Мих. П. Чехов. Антон Чехов и его сюжеты. М., 1923.
«Вокруг Чехова» – М. П. Чехов. Вокруг Чехова. М., 1964.
«Горький и Чехов» – «М. Горький и А. Чехов. Переписка. Статьи. Высказывания. Сборник материалов». М., Гослитиздат, 1951.
ЛН – «Литературное наследство», т. 68. М., Изд-во АН СССР, 1960.
«Слово» – сб. «Слово», кн. 2. М., 1914.
ЦГАЛИ – Центральный государственный архив литературы и искусства.
«Чехов в воен.» – сб. «А. П. Чехов в воспоминаниях современников». М., Гослитиздат, 1960.
Рассказы, повестиСмерть чиновника – «Смерть чиновника» – один из первых шедевров Чехова, созданный еще в то время, когда писатель только «начинал свою литературную карьеру» и начинал «таким… заразительным, сверкающим и ярким весельем и смехом…» (В. Г. Короленко. Памяти Антона Павловича Чехова. – «Русское богатство», 1904, № 7).
Случай, подобный рассказанному в «Смерти чиновника», действительно произошел в московском Большом театре, о чем Чехов узнал от директора императорских театров В. П. Бегичева («Вокруг Чехова», с. 150).
Отмечая раннюю творческую зрелость Чехова, И. А. Бунин ссылался именно на этот рассказ: «Чехов редкий писатель, который начинал, не думая, что он будет не только большим писателем, а даже просто писателем. А ведь 6 августа 1883 года он послал в «Осколки» «Дочь Альбиона», рассказ совсем не юмористический…» (ЛН, с. 644). М. Горький обратил внимание на нравственную значительность рассказа: «Почтеннейшая публика, читая «Дочь Альбиона», смеется и едва ли видит в этом рассказе гнуснейшее издевательство сытого барина над человеком одиноким, всему и всем чуждым» («Чехов в воен.», с. 503).
Сюжет «Дочери Альбиона», как и большинства ранних произведений Чехова, был взят непосредственно из жизни. По свидетельству М. П. Чехова, брата писателя, аналогичный случай произошел в окрестностях г. Воскресенска (ныне – г. Истра), где семейство Чеховых проживало с 1880 по 1884 г. («Вокруг Чехова», с. 150).
По свидетельствам современников, сюжет «Хирургии» долгие годы бытовал в семье Чеховых, разыгрывался как сценка, с годами, очевидно, обрастая новыми деталями, словечками и т. д. Возник он еще в ранней юности А. П. Чехова, в Таганроге. Вот что вспоминает писатель П. А. Сергеенко, знавший Чехова с гимназических лет: «Был еще один уморительный номер в артистическом репертуаре Чехова. В несколько минут он изменял свой вид и превращался в зубного врача, сосредоточенно раскладывающего на столе свои зубоврачебные инструменты. В это время в передней раздавался слезливый стоп, и в комнате появлялся старший брат, Александр, с подвязанной щекой. Он немилосердно вопил от якобы нестерпимой зубной боли. Антон с пресерьезным видом успокаивал пациента, брал в руки щипцы для углей, совал в рот Александру и… начиналась «хирургия», от которой присутствующие покатывались от смеха. Но вот венец всего. Наука торжествует! Антон вытаскивает щипцами изо рта ревущего благим матом «пациента» огромный «больной зуб» (пробку) и показывает его публике…» («Чеховский юбилейный сборник», М., 1910, с. 337–338).
На таганрогское происхождение сюжета указывают и Н. Тан-Богораз (там же, с. 486), он называет даже фамилию фельдшера – Довбило (прототип фельдшера в рассказе), и П. Сурожский («Приазовский край», 1914, № 171, 2 июля).
Позднее, когда Чеховы жили в Воскресенске и Антон Павлович работал врачом в Чикинской земской больнице, там же служил фельдшером некто Алексей Кузьмич, который каким-то образом напомнил Чехову старый сюжет. Во всяком случае, брат и сестра писателя связывают возникновение «Хирургии» именно с Чикинской больницей («Вокруг Чехова», с. 138–139; М. П. Чехова. Из далекого прошлого. М., Гослитиздат, 1960, с. 34).
Как и большинство произведений Антоши Чехонте, этот рассказ построен на прекрасном, мастерском диалоге, что впоследствии дало повод к многочисленным инсценировкам. «Хирургия» была одним из первых рассказов, поставленных на сцене: в 1905 г. Московский Художественный театр инсценировал «Хирургию», «Злоумышленника», «Унтера Пришибеева» и «Жениха и папеньку».
Земляк Чехова, П. Сурожский, называет «Хамелеона» среди тех рассказов, в которых «забавные фигуры, смешные диалоги, сравнения, словечки – все это южное, местное, близкое Таганрогу. Попадаются целые картины, как будто выхваченные из местной жизни» («Приазовский край», 1914, № 171, 2 июля).
В рассказе воссоздан эпизод, происшедший в Бабкине, усадьбе Киселевых под Воскресенском, где семья Чеховых прожила подряд три лета (1885–1887). «Бабкино – это золотые россыпи для писателя. Первое время мой Левитан чуть не сошел с ума от восторга от этого богатства материалов. Куда ни обратишь взгляд – картина; что ни человек – тип», – говорил Антон Павлович о Бабкине (ЛН, с. 567). Действительно, для писателя такой «восприимчивости и наблюдательности» (Бунин, – ЛН, с. 641), как у Чехова, Бабкино и Воскресенск оказались истинным богатством. На бабкинское происхождение «Налима» указывает брат писателя: «Я отлично помню, как плотники в Бабкине ставили купальню и как во время работы наткнулись в воде на налима» («А. Чехов и сюжеты», с. 33).
Рассказу «Егерь» в жизни писателя суждено было сыграть важную роль.
Чехов рос стремительно. Рассказы «Смерть чиновника», «Дочь Альбиона», «Хамелеон» и другие со всей очевидностью показали, что он давно уже перешагнул уровень мелкой юмористической прессы, преисполненной пустопорожним зубоскальством и удовлетворявшей лишь низменный вкус обывателя. Серьезный читатель не признавал эту прессу, и, будучи заметным писателем в юмористических журналах. Чехов по-прежнему оставался в стороне от большой литературы.
Посчастливилось рассказу «Егерь», напечатанному 18 июля 1885 г. «Петербургской газетой». Номер газеты попал в руки Д. В. Григоровича, и маститый писатель встретил рассказ восторженно – «Когда в «Петербургской газете» появился мой «Егерь», – вспоминал Чехов, – рассказывают, что Григорович поехал к Суворину и начал говорить: «Алексей Сергеевич, пригласите же Чехова! Прочтите его «Егеря». Грех не пригласить!» Суворин написал Курепину, Курепин пригласил меня и торжественно объявил мне, что меня зовут в «Новое время» (воспоминания А. С. Лазарева-Грузинского в газ. «Русская правда», 1904, № 99). В феврале 1886 г. в «Новом времени» уже была напечатана «Панихида», затем «Ведьма», «Агафья» и т. д. Чехов предстал перед большой читательской аудиторией.
А в марте 1886 г. Григорович отправил молодому автору взволнованное письмо, где давал самую высокую оценку его произведениям, в том числе и «Егерю»: «…у Вас настоящий талант, – талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья». Отметив «замечательную верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы», «верное чувство внутреннего анализа, мастерство в описательном роде», «чувство пластичности», Григорович в то же время потребовал от писателя воспитать в себе «уважение к таланту, который дается так редко», потребовал беречь «впечатления для труда обдуманного, обделанного, писанного не в один присест».«…Вы, я уверен, призваны к тому, – продолжал Григорович, – чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий» («Слово», с. 199–201).
Письмо Григоровича «поразило» Чехова, он «едва не заплакал, разволновался». «Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его, – писал он Григоровичу 28 марта 1886 г. – Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным». «Доселе относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря. Не помню я ни одного своего рассказа, над которым я работал бы более суток, а «Егеря», который Вам понравился, я писал в купальне!» Действительно, до сих пор Чехов относился к своему творчеству снисходительно, называя его «игрой в литературу» (письмо к В. В. Билибину от 14 февраля 1886 г.) и видя в нем лишь материальное подспорье для нуждающейся семьи. После письма Григоровича он посмотрел на свои литературные занятия серьезно, со свойственной ему взыскательностью отверг все, до того времени им созданное, и «почувствовал обязательную потребность спешить, скорее выбраться оттуда, куда завяз…» (то же письмо Григоровичу).
«Злоумышленник» – превосходный рассказ… Я его раз сто читал. Тоже судьи», – так говорил о рассказе Л. Н. Толстой (ЛН, с. 874).
О происхождении рассказа вспоминает Вл. Гиляровский, живший летом 1885 г. в Краскове на даче, куда к нему приезжал погостить Чехов. Местный крестьянин Никита Пантюхин действительно отвинчивал гайки на железнодорожном полотне для грузила.«…Антон Павлович долго разговаривал с ним, записывал некоторые выражения. Между прочим, Никита рассказывал, как его за эти гайки водили к уряднику, но все обошлось благополучно… Никита произвел на Чехова сильное впечатление. Из этой встречи впоследствии и родился рассказ «Злоумышленник» (Вл. Гиляровский. Москва и москвичи. М., 1959, с. 354).
М. Горький, отстаивая мысль о «гигантской политической роли» русской литературы, подкрепляет ее ссылкой на произведения Чехова и, в частности, на «Унтера Пришибеева» («Горький и Чехов», с. 169).
Цензура сразу почувствовала густую политическую окраску рассказа: «Статья эта принадлежит к числу тех, в которых описываются уродливые общественные формы, явившиеся вследствие усиленного наблюдения полиции. По резкости преувеличения вреда от такого наблюдения статья не может быть дозволена», – писал цензор Сватковский в докладе от 18 сентября 1885 г. («А. П. Чехов. Сборник документов и материалов». М., Гослитиздат, 1947, с. 258). Рассказ тогда назывался «Сверхштатный блюститель» и предназначался для журнала «Осколки». Получив «письмо с корректурой… злополучного рассказа» (из письма Лейкину от 30 сентября 1885 г.), Чехов отправил его в «Петербургскую газету» под новым заглавием – «Кляузник», и так он там был напечатан.
Название «Унтер Пришибеев», получившее огромную силу имени нарицательного, писатель дал рассказу при включении его в собрание сочинений.
Рассказ поразил всех необычайным мастерством исполнения. Особенное восхищение вызывала кульминационная часть рассказа. Так, Ал. П. Чехов писал брату: «…вспоминаются слова твоего рассказа, где Иона говорит кобыле: «Был у тебя, скажем, жеребеночек и помер, и ты ему, скажем, – мать… Ведь жалко?..» Я, конечно, перевираю, но в этом месте твоего рассказа ты – бессмертен» («Письма А. П. Чехову ею брата Александра Чехова». М., 1939, с. 258). Современная Чехову писательница Л. А. Авилова позднее вспоминала свое впечатление от рассказа: «Как я плакала над Ионой, который делился своим горем с своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него был и – умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали, и многие плакали?» («Чехов в восп.», с. 202).
Л. Н. Толстой называл «Тоску» в числе лучших рассказов Чехова (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 2. М., 1923, с. 30).
В рассказе отразились личные впечатления писателя, всю жизнь помнившего свое нелегкое детство. «Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать», – писал он брату, Ал. П. Чехову, 2 января 1889 г. Уже после смерти писателя тот же брат его вспоминал, каким «кошмаром» висели над Чеховыми-детьми «спевки, пение в безголосом хоре в церквах и внушавшая отвращение лавка со всеми теми ненормальностями и мучениями, вспоминая о которых, покойный писатель с горечью говорил: В детстве у меня не было детства…» («Чехов в восп.», с. 63).
Писатель С. Т. Семенов рассказывает, как «восхищали» Л. Н. Толстого «детские фигуры Чехова, вроде «Ваньки» (там же, с. 369); сам Толстой называл рассказ в числе лучших произведений Чехова.
Прошло почти два года после письма Д. В. Григоровича, прежде чем Чехов, следуя его неоднократным советам написать «крупную» вещь, принялся за «труд обдуманный», «писанный не в один присест». То была «Степь». Готовился к ней Чехов основательно. К концу 1887 г. он почувствовал, что может приступить к работе, которой сам придавал решающее значение в своей жизни: «…я переживаю кризис. Если теперь не возьму приза, то уж начну спускаться по наклонной плоскости» (А. С. Лазареву-Грузинскому, 4 февраля 1888 г.).
1 января 1888 г. Чехов сообщает писателю И. Л. Леонтьеву-Щеглову: «…я начал пустячок для «Северного вестника»…» – а через несколько дней пишет В. Г. Короленко: «Для почина взялся описать степь, степных людей и то, что я пережил в степи» (9 января). Более месяца работает писатель над «Степью». И ни об одном из своих произведений не поминал Чехов в письмах так часто, как о «Степи». Письма его свидетельствуют о большом творческом подъеме и больших творческих волнениях и тревогах, связанных с созданием повести. Он хорошо понимал, что пишет нечто необычное: «странное и не в меру оригинальное» (Д. В. Григоровичу, 12 января).
Своеобразие повести заключалось и в особой манере повествования, и в непривычной сложности композиции, о которой Чехов писал: «Каждая от дельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фи гур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон, что мне может удаться тем легче, что через все главы у меня проходит одно лицо. Я чувствую, что многое и поборол, что есть места, которые пахнут сеном…» (Д. В. Григоровичу, 12 января). Будучи чрезвычайно требовательным к себе и своему труду, Чехов все же чувствует постоянную тревогу и неудовлетворенность: «…от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее я впадаю в крайность: каждая страница выходит компактной, как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление» (В. Г. Короленко, 9 января); «В общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта; вместо художественного, цельного изображения степи я преподношу читателю «степную энциклопедию». Первый блин комом» (Д. В. Григоровичу, 12 января). Но, несмотря на сомнения и тревоги, работал Чехов с подъемом и верой в удачу: «Тема хорошая, пишется весело…» (В. Г. Короленко, 9 января); «Описываю я степь. Сюжет поэтичный, и если я не сорвусь с того тона, каким начал, то кое-что выйдет у меня «из ряда вон выдающее» (А. Н. Плещееву, 19 января); «Пока писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью» (ему же, 3 февраля).
В первых числах февраля повесть была закончена и отправлена в «Северный вестник».
Поэт А. Н. Плещеев прислал восторженный отзыв: «Прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать – кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность. Что за бесподобные описания природы, что за рельефные симпатичные фигуры… Пускай в ней нет того внешнего содержания – в смысле фабулы, – которое так дорого толпе, но внутреннего содержания зато неисчерпаемый родник. Поэты, художники с поэтическим чутьем должны просто с ума сойти. И сколько разбросано тончайших психологических штрихов» (8 февраля – «Слово», с. 238–239). Очень ценен был для Чехова отзыв М. Е. Салтыкова-Щедрина, переданный ему сыном поэта Плещеева, А. А. Плещеевым. «Был отец у Салтыкова, который в восторге от «Степи». «Это прекрасно», – говорит он отцу и вообще возлагает на Вас великие надежды. Отец говорит, что он редко кого хвалит из новых писателей, но от Вас в восторге» (ЦГАЛИ).
Вокруг повести разгорелись жаркие споры. Об одном из таких споров вспоминает И. Е. Репин: «Чехов был еще совсем неизвестное, новое явление. Большинство слушателей, и я в том числе, нападали на Чехова и его новую манеру писать. Нечто бессюжетное, бессодержательное… Тогда еще тургеневскими канонами жили литераторы. «Что это: ни цельности, ни идеи во всем этом!» – говорили мы. Со слезами в своем симпатичном голосе отстаивал Вс. Мих. (Гаршин. – В. П.) красоты Чехова, говорил, что таких перлов языка, жизни, непосредственности еще не было в русской литературе. Как он восхищен был техникой, красотой и особенно поэзией этого восходящего, тогда нового светила русской литературы!!» (И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям, 1880–1929. М., «Искусство», 1950, с. 168). Даже Григорович увидел в «Степи» бедность содержания: «…рама велика для картины, величина холста не пропорциональна сюжету» (8 октября – «Слово», с. 212). Приверженцу старой школы, ему оказались не по плечу новаторские искания Чехова. И лишь позднее поиски Чехова в области формы, его художественная дерзость были по достоинству оценены великим мастером – Л. Н. Толстым: Чехова как художника «даже сравнивать нельзя с прежними писателями – с Тургеневым, Достоевским или со мной… манера какая-то особенная, как у импрессионистов. Видишь, человек без всякого усилия набрасывает какие-то яркие краски, которые попадаются ему, и никакого соотношения, по-видимому, нет между всеми этими яркими пятнами, но в общем впечатление удивительное» («Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», в двух томах, т. II. Гослитиздат, 1960, с. 119). М. Горький призывал «учиться писать» по повести «Степь»: «все – ясно, все слова – просты, каждое на своем месте» («Горький и Чехов», с. 177). И, кончая воспоминания о Чехове, с некоторой завистью пишет: «Хорошо бы написать о нем так, как сам он написал «Степь», рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво грустный» («Чехов в восп.», с. 511).
Закончив повесть, Чехов был полон решимости, «если она будет иметь хоть маленький успех», положить «ее в основание большущей повести и… продолжать» (А. Н. Плещееву, 3 февраля), и вскоре он даже наметил судьбы героев будущей «большущей повести». Однако эта повесть, как и роман его, не были написаны. Впоследствии, когда Чехову говорили: «Бросьте писать рассказики. Мы ждем от вас крупного», он поправлял пенсне, поглаживал волосы, неопределенно покрякивали жаловался друзьям: «Под именем «крупного» они подразумевают длинное. Они все привыкли мерять погонными саженями» (П. П. Гнедич. Книга жизни, изд-во «Прибой», 1929, с. 178–179).
Рассказ отличает необычайно тревожный и глубокий интерес к общественным проблемам времени, интерес, который отныне будет звучать в творчестве Чехова неизменно.
15 сентября 1888 г. Чехов сообщает А. Н. Плещееву, что пишет рассказ «помаленьку, и выходит он… сердитый», а 30 сентября, что рассказ окончен: «вышел немножко длинный… немножко скучный, пожизненный и, представьте, с «направлением». Отправляя «Именины» в редакцию, Чехов опасался, как бы их смысл не был искажен чужой правкой: «…я просил не вычеркивать в моем рассказе ни одной строки. Эта моя просьба имеет в основании не упрямство и не каприз, а страх, чтобы через помарки мой рассказ не получил той окраски, какой я всегда боялся», – это он пишет Плещееву 4 октября и в тот же день вдогонку посылает еще одно письмо, в котором поясняет суть рассказа и одновременно выявляет свою общественную позицию: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист… Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах… Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святое святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались».
6 октября Плещеев пишет Чехову подробный отзыв о рассказе. Засвидетельствовав «знание жизни и большую наблюдательность», он в то же время замечает, что не увидел в «Именинах» «направления»: «В принципиальном отношении тут нет ничего ни против либерализма, ни против консерватизма…» Плещееву не понравилось также насмешливое изображение «человека 60-х годов» и «украинофила», он обратил внимание на психологическую неубедительность образа Петра Дмитриевича в сцене с доктором (впоследствии снятой), нашел скучноватой середину рассказа, отметил явные подражания Толстому: «разговор Ольги Мих. с бабами о родах и та подробность, что затылок мужа вдруг бросился ей в глаза, – отзывается подражанием «Анне Карениной», где Долли также разговаривает в подобном положении с бабами и где Анна вдруг замечает уродливые уши у мужа» (6 октября – «Слово», с. 256–258).
Отстаивая свою позицию, Чехов спрашивал Плещеева 9 октября: «Неужели и в последнем рассказе не видно «направления»? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий… Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве ото не направление?» Подтвердил он и свои симпатии к Ольге Михайловне, «либеральной и бывшей на курсах», к земству, к суду присяжных. Объяснил и отношение к «украинофилу»: тем, что «имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки». И – к «человеку 60-х годов», этой «полинявшей недеятельной бездарности, узурпирующей 60-е годы»: «Шестидесятые годы – это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его – значит опошлять его». (Впоследствии подробные характеристики «украинофила» и «человека 60-х годов» при большой переработке были сняты, очевидно, как затруднявшие развитие действия.) Относительно подражания Толстому Чехов согласился с Плещеевым: «Вы правы, что разговор с беременной бабой смахивает на нечто толстовское. Я припоминаю. Но разговор этот не имеет значения; я вставил его клином только для того, чтобы у меня выкидыш не вышел ex abrupto [71]71
внезапно (лат.).
[Закрыть]. Я врач и посему, чтобы не осрамиться, должен мотивировать в рассказах медицинские случаи. И насчет затылка Вы правы. Я это чувствовал, когда писал, но отказаться от затылка, который я наблюдал, не хватило мужества: жалко было».