Текст книги "Отдел «Массаракш»"
Автор книги: Антон Первушин
Соавторы: Максим Хорсун,Игорь Минаков
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Антон Первушин, Игорь Минаков, Максим Хорсун
Отдел «Массаракш»
ПРОЛОГ
«Птицеловом меня зовут. Кто зовет? Да все зовут… Так меня мать с отцом назвали, а другого имени не дали. И в деревне величали Птицеловом, никто не объяснял – почему… А теперь и объяснять некому. С севера пришли солдаты да убили всех. Кроме меня. Меня тогда в деревне не было. Я-то дома вообще не сидел. Я любил по лесу бродить… Опасно? Ну да, одни упыри чего стоят. На солдат еще можно нарваться. Но были те, кто похуже упырей и солдат… Отец мой в духов лесных верил, в Неназываемых. Дескать, детей они крадут. Вернее, не крадут даже, а выманивают. Неизвестно – чем. Дети по ночам спящими к ним выходят. Но я их не очень-то боялся. Я ведь не ребенок… Про Темного Лесоруба я позднее узнал. Темный, потому что черный весь, как головешка… Так что ничего я в лесу не боялся, кроме солдат. У солдат – автоматы… Упыри? У них своя жизнь, у меня своя, держись от них подальше – и все. Я любил рыбу в реке ловить, хотя есть ее нельзя… Не знаю, зачем тогда ловил… Рыба, она всегда молчит. А значит – не врет. Не люблю, когда врут. А люди врут бесперечь. Даже мама с папой врали. Смешные… Что? Рассказать, что было в деревне после солдат? Да ничего там не было… И никого…»
Издали столб дыма походил на гриб. На огромную поганку-мутанта, под которой можно спрятаться целой деревней.
«Что это там у нас горит?» – подумал Птицелов, ускоряя шаг.
Он перемахнул через поваленный ствол каменного дерева, захрустел задубелыми пятками по гравию старой дороги. Чем ближе была деревня, чем жирнее становилась «шляпка», тем быстрее и легче несли Птицелова косолапые ноги. А вот на сердце становилось все тяжелее. Он уже знал, что случилась беда.
Деревня догорала. Веселый огонь обгладывал хижины. На земле блестели гильзы. Было видно, что солдаты не мешкали. Они снесли хлипкую изгородь и сразу же из огнеметов – по домам. А по тем, кто выскакивал из горящих хижин, из автоматов. Дорожка гильз – мертвое тело, еще одна дорожка – еще один мертвец. Солдаты били наверняка, патронов не жалели. А раненых добивали выстрелом в голову.
Птицелов бросился к своей хижине и сразу нашел мать. Она ничком лежала возле свиного корыта. Горшок выпал из ее неимоверно длинных рук и покатился, оставив полукруг разлитых помоев. Свиньи не успели подобрать. Они валялись здесь же – уткнув плоские рыла в землю. Хорошие были свиньи, откормленные. Мать заботилась о них, как о собственных детях. Жалко…
Отца Птицелов отыскал в сарае. Вернее – среди головешек, что остались от сарая. Отец сильно обгорел, но Птицелов узнал его по обугленным веточкам жабр. Больше ни у кого в деревне не было такой мутации. Птицелов постоял над телом отца, подобрал уцелевшую в огне мотыгу и пошел на огород. Могилу копать.
За деревней было кладбище. Большое. Больше самой деревни. Ведь умирали в деревне часто. И чаще всего – едва-едва успев родиться. На этом кладбище лежали два старших брата Птицелова. И три младшие сестры. Когда похоронили третью, мать сказала: все, больше я рожать не буду.
Он хотел отнести родителей туда, к их детям… но до кладбища было далеко.
И потом, если вся деревня стала погостом, то какая разница?
Птицелов копал долго, уже и Мировой Свет начал тускнеть. Приходилось торопиться: ночью могли нагрянуть упыри, привлеченные мертвечиной. Руки у Птицелова отнимались от усталости, но яма получилась хорошей: глубокой и вместительной.
Он положил родителей. Подумал-подумал и начал стаскивать со всей деревни других мертвецов.
Закапывал Птицелов могильную яму под тусклым свечением ночного неба. Черные нетопыри бесшумно кружили над свежим холмиком. А потом пошел дождь, жесткий с металлическим привкусом.
Дождевая вода стекала по его впалым щекам – словно слезы, которые не мог пролить Птицелов, чьи глаза были лишены слезных желез.
«…Что я делал потом? Потом… Пошел куда глаза глядят. Кажется, на север. Нет, умереть не хотел. Как-то не думал. Зачем? Я ведь не урод какой-нибудь. Мать называла меня „мой красавчик“. А Сопливая Бунашта – заглядывалась, но издали. У матери были длинные руки. Длинные и цепкие. Она могла запросто повыдергать Бунаште волосы. А та ими страсть как гордилась. А чем ей еще было гордиться?.. Отомстить? Кому? Солдатам? С автоматами?! Нет, я ведь не дурачок Пишту, у которого было три глаза, а четвертый – на темени. Пишту хвастал, что видит этим глазом Мир не вогнутым, как положено, а плоским. Но ему никто не верил… Я? Я – тоже. Хотя он говорил правду… Ничего не путаю. Я точно знаю, когда человек врет, а когда говорит правду… Нет, вы не врете, хотя и правдой это назвать трудно… Да потому что Мир не может быть ни плоским, ни круглым, как шар… Ну-у… разные мутации были. У кузнеца Скибу росла из спины третья рука. Бесполезная совсем. У отца были жабры. Он мог под водой дышать. Поселковый знахарь был глухой как пень, зато точно знал, у кого где болит. Повитуха Маха ладонями видела, кто родится: мальчик или девочка. И никогда не ошибалась… Это следующий вопрос? Ага. О железных птицах мне рассказывал Отту… Самый старый житель нашей деревни. Светлая память ему… Болтали, что Отту родился до Огненного Гриба. Не знаю, наверное. Отту не был мутантом, хотя глаз у него вытек, а все тело было в шрамах от ожогов. Он рассказывал мне о больших железных птицах. Птицы эти носились по небу, рычали, плевались пламенем и роняли на деревни перья, от которых начинались пожары… Я потом видел железную птицу своими глазами. Да, она походила на тех, из рассказов Отту. „Они не махали крыльями, – говорил старик. – Крылья у них всегда были неподвижны и отогнуты назад“. Отту даже показывал руками, как были отогнуты… Показать? Вот так!.. Почему я его спрашивал? Не знаю, интересно было. Никогда не видел таких птиц. Да и в деревне никто не видел. Наверное, Отту и впрямь до Огненного Гриба родился… Что теперь рассказать?.. Как увидел ту железную птицу?..»
Это была самая тягостная ночь в его жизни.
Напрасно Птицелов обходил окрестности в поисках хоть какого-нибудь убежища. Деревца, что росли по берегам узкой, но полноводной реки, были хлипкими. На таких не заночуешь. Здешние деревца не годились даже для того, чтобы вырезать из них приличную дубину. И вообще этот лес казался каким-то… ненастоящим. Обманчивым. В нем таилась угроза.
Пахло под деревьями не палой листвой и грибами, а железом. Гильзами стреляными пахло, а еще – ржавчиной и мазутом.
Птицелов притулился под речным обрывом, там, где торчащие из глины корни образовали подобие грота. Втиснулся кое-как в небольшую впадинку, подобрал под себя ноги. Загородился локтями и попытался уснуть.
Тихо плескались о берег мелкие речные волны. Гортанно перекликались в лесу упыри. А потом где-то высоко-высоко родился протяжный гул, и этот звук показался мутанту продолжением зыбкого сна. Снилось Птицелову, что лежит он на спине железной птицы, которая плавно уносит его на немыслимую высоту. И земля внизу становится плоской, а потом края ее начинают выгибаться исполинской опрокинутой чашей, медленно смыкаясь в серебристый шар, вроде воздушного пузырька на брюшке паука-водолаза…
…Леденящий душу вой вышиб Птицелова из сна. Земля затряслась. Со свода пещерки посыпались комки сухой глины. Оглушенный и растерянный выскочил он из ненадежного убежища.
Вой повторился. Над противоположным берегом реки взвился огненный перст; вонзился и рассек небо, оставив после себя колонну медленно оседающего дыма. И тотчас тусклое ночное свечение затмила яростная вспышка. А следом – еще одна! Птицелов обхватил голову и бросился в траву. Ему захотелось стать крохотным, как муравей, чтобы страшная сила Огненного Гриба, о которой он с малолетства наслушался жутких историй, не настигла его, не испепелила дотла.
Но на этот раз обошлось без Огненного Гриба.
Птицелов перекатился на спину: в небе расплывались черные кляксы. Из клякс выскользнул серый матовый конус с двумя парами заостренных крыльев.
Железная птица?!
Птицелов вскочил, бросился вверх по обрыву. Опасливо высунулся из-за кромки.
«Птица» выплеснула из-под днища струи плотного дыма. Вихрь из песка, травы, веток и всякого мусора на несколько мгновений закрыл крылатый конус. Раскачиваясь, будто плоскодонка на речной стремнине, «птица» степенно оседала, дымные струи становились все короче и толще. Наконец она коснулась земли.
Шипение, которое издавали струи, смолкло. «Железная птица» окуталась белым паром, отчего бока ее заблестели.
Птицелов смотрел во все глаза.
В боку конуса появилось круглое отверстие, размером с большое дупло. Из отверстия на покореженную землю пал белый луч. На мгновение свет затмился: кто-то выглянул изнутри «птицы».
Птицелов затаил дыхание.
…Он отчетливо видел этого человека. Рослый – на две головы выше Птицелова – молодой парень. Голый, если не считать коротких серебристых штанов. Он упер кулаки в мускулистые бока и смотрел на реку, но Птицелову казалось, парень уставился ему в душу. И это было страшно. Птицелов и сам не понимал – почему? Он подумал, что с таким любопытством и разочарованием мог бы смотреть тот, кому мама молилась перед сном. Она ласково называла его: «Боженька, истинный и милосердный»…
А может, тот самый Неназываемый, которому отец тайком от матери жертвовал свиную кровь и пшеницу.
Птицелов оттолкнулся от кромки обрыва, ссыпался в воду и рваными саженками поплыл к другому берегу. Он сожалел, что у него не было жабр, как у несчастного отца – мутанта по прозвищу Сом.
«…Испугался, говорите? Да еще как! Я же никогда такого не видел! Да и вы бы испугались!.. Что решил, что решил… Бежать решил… Нет, не на север пошел. На юг. Подумал: пусть там упыри и дикие мутанты… Лучше уж с ними, чем рядом с этим коричневым молодцом, что летает на железной птице и голым разгуливает по земле…»
Часть первая
МУТАНТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Птицелову не нравилось жить в развалинах, Птицелов любил простор.
Если бы не Лия, давно ушел бы на север. Но Лия не осилит и половины пути, Лия нынче ведра воды из колодца вытащить не может. Отец запретил ей возиться в огороде, поднимать тяжести и выходить из дома без присмотра.
Дядька Киту жену похоронил, когда Лия на свет появилась. А теперь пуще всего за дочку боится. День ото дня слабеет Лия. Днем не ест, не пьет, а ночами – кровью исходит.
Да и как бы приняли ее на Севере? Времена хоть и изменились, но люди остались прежними. Нравы остались прежними. Если он, Птицелов, каким-то боком сойдет за не шибко красивого парня, то чьего рода-племени Лия северяне раскусят в два счета. А он, дурень, на первых порах мечтал вывезти ее из поселения и устроить в госпиталь на границе, где раньше гвардейцев лечили. Размечтался. На порог бы не пустили Лию. Хорошо, если бы позволили побродить по гарнизонному поселку да убраться подобру-поздорову. Слухами земля полнится. Говорят, пляшет в петле наш брат-мутант, подвернись он под горячую руку, как и раньше плясал. Без суда и без следствия в пляс его пускают. Веревку на шею – и на столб с перекладиной.
В общем, нельзя Лие никуда идти. А раз так, то и он останется.
И здесь ему дело отыщется.
На охоту ходить. Упырей отгонять. Дядьке Киту по дому помогать. Да и за Лией глаз да глаз теперь нужен.
Птицелов шел замусоренными пустырями. Сумрачные развалины уничтоженного войной города таяли вдали. Босым шестипалым ступням с твердокаменными подошвами были не страшны ни ржавые гвозди, ни битое стекло. Босые шестипалые ступни всякое знавали: и угли, и горячий пепел, и снег. Но теперь жизнь пошла еще круче, чем раньше. День прожил, и на том спасибо. Правда, кому спасибо – непонятно.
Стена леса темнела справа, стена леса темнела слева. А прямо – череда пустырей, отделенных друг от друга старыми заросшими окопами и полосами кустарников.
Пожухлая трава с каждым шагом становилась ниже и ниже. Горячее дыхание ветра из южной пустоши – ощутимее. Железного и стеклянного мусора попадалось меньше, потом он исчез совсем. Трава исчезла тоже. Под ногами Птицелова стелилась серая земля. Не земля – спекшаяся корка.
А косточек всякого разного зверья, помершего здесь в разное время… Куда ни посмотришь – косточки, растрепанный мех полуистлевших шкурок и оскаленные клыки.
Потом заблестело, зарябило, будто впереди озеро было.
Птицелов увидел Стеклянную Плешь – километровое пятно блестящего шлака. Рядом с проплешиной нельзя было долго оставаться ни человеку, ни мутанту. Ни зверю, ни гаду. Здесь невидимое зло, погубившее миллионы душ, а детей тех немногих, кто умудрился выжить, – искалечило и обезобразило, было по-прежнему сильно.
На берегу этого неподвижного озера сидел щуплый человечек.
Бесформенное платье из мешковины. Линялый платок на лысой голове. На тонюсеньких ногах – разбитые ботинки военного образца.
– Лия! – позвал Птицелов.
Он уже не шел, он бежал, поднимая за собой пыль.
Лия обернулась. Посмотрела на Птицелова долгим взглядом, словно силилась узнать, кто это к ней несется. Словно вдруг позабыла Птицелова.
…И совсем была бы она хорошенькой, если бы не опухшие веки и раздутые от рождения надбровные дуги. Если бы не молочная бледность кожи и сетки порванных сосудов на щеках. Если бы не болезненная худоба…
– Ополоумела, девка! – выпалил с ходу Птицелов. – Ты как сюда забрела? Рыба малоумная!
Лия отвернулась, поглядела на свое расплывчатое отражение в зеркале неживого озера. Птицелов уселся рядом, схватил ее за хрупкие плечи, развернул к себе. Пылко обнял, затем отстранил. Оглядел с ног до головы: цела ли? не обидел ли кто?
– Никогда!.. – хрипел он ей в лицо и тряс за плечи. – Никогда не ходи сюда больше! Не уходи из города сама! Из дома не выходи сама! Безголовая! Безголовая! Безголовая! Как тебе отец наказывал?
Лия болталась в руках Птицелова безвольной куклой.
– Как ты здесь очутилась? – спросил, переходя на шепот. – Ну?
– Не помню, – ответила Лия, глядя в сторону.
Врет, подумал Птицелов. А ведь знает: мне врать – что воду в ступе толочь.
Он поглядел на Стеклянную Плешь. Эта зеркальность… Эта неестественность… От нее кружилась и болела голова. И ни с того ни с сего вспыхивало перед глазами. Какие-то белые вспышки… Скорее бы отсюда…
– Сама пришла? Или кто-то помог? Довел кто-то, а?
– Не помню.
Врет! Врет!
– Скажи, что ты тут забыла? Нельзя здесь никому быть! Здесь – смерть! Это место даже птицы облетают!
Не отвечает. Отворачивается. Набухает на носу капля крови, срывается тонкой струйкой по синюшным губам. Лия вытирает кровь рукавам: для нее это дело привычное. Вон и рукав давно замызган, щелочью не отстираешь.
– Лия… – простонал Птицелов. Выудил из кармана драной ветровки коробочку. Открыл, вытряхнул на ладонь две пилюли. – Держи! – Птицелов без обиняков всунул одну пилюлю Лие в губы, а вторую разжевал сам.
Рассыпчатая! Горькая! Застревает в зубах и забивается под язык!
Зато – верная защита от невидимой дряни, которой пропитаны здешний воздух, земля и вода.
– М-м-м… – замычала Лия. Выплюнула разжеванную пилюлю, два раза кашлянула. Задрожала всем телом, отодвинулась от Птицелова, и ее сразу же вырвало.
– И весь день ни крошки не съела… – укоризненно проговорил Птицелов. – Ну нельзя же так…
– Ела я.
– Зачем ты обманываешь?
Птицелов снова сграбастал Лию за плечи.
– Так, девка. Идем отсюда. – Поднялся сам, поставил на ноги ее. – Здесь и здоровому станет дурно. А тебе, чихалка, и подавно.
– Брось. Оставь, – попросила Лия вялым голосом. – Мне тут лучше.
– Лучше? – удивился Птицелов.
– Мне лучше, – повторила Лия. – Ну оставь, ну пожалуйста. Мне тут дышать не больно.
И ведь не врет! Птицелов мотнул головой. Как такое может быть? Обманула саму себя да поверила? Ну, наверное…
Лия поглядела Птицелову в глаза. И Птицелов вдруг увидел, что зрачки у нее серебрятся, как серебрится, отражая Мировой Свет, проклятая, проплешина, как светятся зрачки лесных упырей.
Стало холодно отчего-то Птицелову. Хоть и ветром горячим из пустошей веет. И штаны добрые на Птицелове, и куртка какая-никакая. А заледенело в груди, точно под ребрами стужа зимняя поселилась.
– Ну ладно. Ты это… Пойдем, что ли…
Лия вдруг выгнулась дугой, повисла на сильных его руках. Посмотрела за спину Птицелова и улыбнулась, не стесняясь плохих зубов. Никогда еще Птицелов не видел, чтобы она так кому-нибудь улыбалась.
Птицелов обернулся.
На дальней стороне проплешины – на противоположном берегу застывшего озера – стоял человек. По крайней мере издалека чужак выглядел, как человек. Только был он явно выше обычных людей: здесь и расстояние не могло обмануть. «Мутант, – подумалось Птицелову. – Другие тут не ходят…» В руках человек сжимал нечто длинное, блестящее с одного конца. Топор с широким лезвием?
И тут Лия принялась царапаться и отбиваться. Располосовала Птицелову щеку, едва глаз не выдрала. Хватанула зубами за жилистое запястье – и до крови.
– Пусти! Пусти! Ненавижу тебя! – выплевывала она обидные слова окровавленным ртом. – Чтоб ты сдох, упырище косолапый!
Птицелов не проронил ни звука. Он даже не поглядел на беснующуюся девчонку. Взял ее в охапку, особенно не церемонясь. И потащил назад – в разрушенный город.
Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть – в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.
– Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.
Птицелов сидел на земле, повесив голову. В боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки скрещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.
– Ничего дурного я с ней не делал, – повторил Птицелов. – Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…
– А чего харя разукрашена, а? – зазвучал визгливый голос соседки Киту – свинорылой Пакуши. – Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?
– Да, ты уж объясни толком, Птицелов… – забубнил Хлебопек. – Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…
– Разобраться! – простонал Птицелов. – Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! – Он с мольбой поглядел на Киту. – Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?
– Уходила она на пустыри, Киту? – стали спрашивать отца Лии. – А чего она забыла на пустырях, Киту?
Ответил не шибко разумный юнец Рудо – вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.
– А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.
Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».
– Я так и подумал, – ответил Птицелов, потупясь. – Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… – горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.
– Ну, чего мычишь, остолоп? – проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл. И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. – Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.
Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.
Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.
– Парень-то правду обычно говорит, – взялся размышлять Хлебопек. – Ни разу не слыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.
– Обычно… – протянул дядька Киту. – Как же, как же…
– А захотел бы снасильничать деваху, так за памятник затащил бы вечерком. Всех дел-то? Какой толк тянуть ее на пустыри, а потом – еще дальше?
А Птицелову захотелось оглянуться, только не позволил себе. Так и ушел он узкой улицей: расчищенное полотно серого бетона змеилось между высоченными грудами каменных обломков, от них и по сей день несло гарью.
Малая площадь, колодец-журавль. Детки рисуют мелом на битом асфальте. Девочка и мальчик. Девочка, как Лия, лысенькая, худенькая, с грустными глазами и распухшими коленками. А мальчик – вполне нормальный карапуз. Только говорит отчего-то басом, как мужик. Птицелов пригляделся: ба! – так никакой это не карапуз. А мужик и есть. Карлик Прыщ. Учит девочку рисовать похабщину всякую.
Дать бы Прыщу пинка под пухлый младенческий зад! Чтоб асфальт пропахал курносым носом до самого колодца. Так заголосит же благим матом! И вновь соберутся сочувствующие. Мол, не стыдно ли? Сам лобешник здоровый, почти нормальный, а маленького несчастного человечка обижаешь. И мотыгой под ребра, мотыгой!
Прошел мимо Птицелов. Дальше, дальше…
Хибарку он отстроил себе сам. Хлама сподручного вдоволь было: бери – не хочу. Нашел каменную коробку от одноэтажного дома. Перестелил железом крышу, дверь навесил почти новую, в окна – где стекло вставил, а где пленкой затянул. Внутри прибрал – впрочем, ему нужна была всего-то одна комната: чтоб в ней печурку приспособить да матрац ватный у стеночки положить.
Не любил Птицелов жить в развалинах, любил он простор.
Лес, горы, степь, полупустыню – но никак не спаленные дотла дома, в которых жили когда-то нормальные люди.
…Перед хибаркой была широкая балка – словно земля в центре города разверзлась, обнажив скрытые под асфальтом и слоем щебня трубы. Пузырилась на дне жидкая грязь, торчали из грязи шишковатые спины ящеров-мясоедов. Ящеры редко выбирались из балки, а питались они неосторожными упырями и панцирными крысами, что сновали по подземным ходам.
По краям балка заросла карликовыми деревцами и колючим кустарником. Если стать у края, что ближе к хибарке Птицелова, то можно увидеть лачугу, в которой Киту и Лия живут. Вечно у них во дворе на веревках пеленки сушатся. Лия под себя их подкладывает, когда кровь хлестать начинает.
Сжималось у Птицелова сердце, стоило только вспомнить о Лие. И нежность, и обида, и жалость, и страсть: все бурлило, смешивалось и перемешивалось. Кипело, рвалось наружу.
Поглядел-поглядел он на лачугу Киту и свернул к себе домой.
Птицелова ждали.
Бошку возился в его огороде, подвязывал ветви кустов томатной ягоды. Подставляет горбыль, потом узенькой полоской ткани – раз-другой, и не кривится больше ветка. Обвислые щеки Бошку – в розовом соке. Подвязывал, видать, и угощался в то же время. Но Птицелов на Бошку был не в обиде – пусть лопает на здоровье, если хочется.
– Пришел? – спросил мутант. – Ну, не притащили без дыхания, и то хорошо.
Птицелов отворил калитку, шагнул во двор.
– Ребро мне, кажись, сломали, – пожаловался он.
Опустился на нижнюю ступеньку крыльца. Бошку продолжал копаться в огороде.
– Чужой ты здесь, Птицелов. Потому-то и получается, что завсегда в крайнего тебя превратят. Хочешь помидорину? Вкусная…
– Нет! – Птицелов скинул ветровку, стянул через голову латаный-перелатаный свитер. Поглядел на левый бок и сразу обнаружил темно-красное пятно.
– На вдохе боль чувствуешь? Ну-ка попробуй! – распорядился Бошку. – А ежели нет, то ничего смертельного не стряслось. Кто это постарался? Киту?
– Нет. Рудо.
– С него, дурачка, станется. Не бери близко к сердцу. До свадьбы заживет. А что Киту?
– Ну, покричал. Ну, успокоился. Сволочь колченогая!
– Оклеветали, побили – подумаешь! Да не переживай так, Птицелов. Когда ты объявился в наших краях, Киту с Лией хоть мясо есть начали. Никто из охотников с ними не делится, а ты делишься. А раньше питались-то они чем? Что на огороде прорастет да тем, что в развалинах найдут. От довоенных консервов и стало Лие худо – как пить дать, Птицелов, от них. Она с рождения слабенькая. А тут еще всякую дрянь в себя заталкивать приходится. Но ты молодчина. Добычей делишься, за Лией горшки выносишь.
Ничего не сказал Птицелов. Вздохнул только.
– Ты перевяжи бочину покрепче, – посоветовал Бошку. – Легче станет, не так тянуть будет… Ну взыграло отцовское сердце, – продолжил он, приспосабливая горбыль под тяжелую от полуспелых плодов ветку, – дочка пропала. Пометался туда-сюда. А тут ведет ее Птицелов – чужак и почти нормальный. У самого – лицо поцарапано, руки покусаны. И чего это она тебя так?
– Возвращаться не желала. Билась, как рыба о песок.
Воспоминание о человеке, ждущем чего-то или кого-то – неужели Лию? – на дальней стороне Стеклянной Плеши, отозвалось болью в висках. Птицелов зажмурился и потер лицо ладонью.
– Чего бы это?.. – словно сам себя спросил Бошку. – Жизнь с Киту, само собой, – не сахар. Но лучше все-таки, чем смерть за пустырями.
– Скажи, Бошку. Чего ты меня всякий раз чужаком называешь? Или я – не такой же урод неприкаянный, как ты? Как Хлебопек или как Пакуша? – проговорил Птицелов с укором, не отнимая от лица ладоней.
Бошку почесал затылок.
– Называю тебя так, потому что врать неохота. Сам по себе ты такой проницательный или этот дар у тебя – вроде третьего глаза… Не знаю. Знаю только, Птицелов, что в наших краях ты долго не задержишься. Ты, Птицелов, хе-хе, птица перелетная. Всем это ясно, как день погожий. И мне, и другим.
– Вот те раз! – Птицелов встрепенулся. – Как это – не задержусь? А куда, по-твоему, я денусь? На кого Лию брошу?
…стоит высокий человек. И вроде топор у него в руках. А лица не видно – темное пятно…
– Птицелов-Птицелов… Пройдет еще немного времени и даже Лия тебя не удержит… Ну… Перестанет держать… Понимаешь?..
– Еще бы, – Птицелов поджал губы. – Лучше б ты врал, Бошку.
– Соль в том, Птицелов, что не я, а ты врешь. Самому себе. И лжи этой не ощущаешь. Ведь ты – почти нормальный. Тебе обувку подыскать, и волен шагать хоть до самой Столицы. Никто не остановит. Не заподозрит. Но ты живешь с нами на пепелище, делишься добычей с немощными. И, похоже, совсем потерял голову от девчонки, которой и до зимы не дожить. Местные чувствуют неладное и ждут не дождутся, когда ты проколешься. Ведь каждому… хе-хе… хотелось бы быть почти нормальным. Каждый из нас хотел бы быть тобой, Птицелов.
Птицелов поглядел на свои ступни. Пошевелил пальцами – всеми двенадцатью.
Он специально не носил обувь. В детстве деревенские мальчишки здорово колошматили его, обзывая «нормальным». Вот и приходилось выставлять уродство напоказ. Чтобы считали своим. Чтобы знали, на чьей он стороне.
– Слушай, Бошку. Как… как… – Птицелов шумно сглотнул, помолчал, потом договорил, стараясь не обращать внимания на боль, от которой почти ослеп и оглох. – Как у вас называют тех, кого… кого обычно не называют?
Дядька Киту был не только колченогим, но и криворуким. Лачугу собрал кое-как. Стены кривые, шифер на крыше подогнан хуже некуда. Как дождик, так внутри сразу потоп. Лия у него на земле лежала – на тряпке влажной, как дворняга, – пока Птицелов не отыскал для нее диван без ножек. Перерыл развалины вдоль одной из улиц – костяков человеческих среди них оказалось уймища! – но нашел-таки. На горбу волок через весь город. Никто ему не помогал. Говорили, ты, мол, здоровый. Почти нормальный. А народ тутошний – болезненный, слабый. Некоторые ведро воды поднимут, и сердце останавливается. Потом платок отыскал для Лии. Линялый, зато из настоящей шерсти. А Лия до того лысенькую голову марлей какой-то застиранной покрывала. Обрадовалась платку девчушка – глазенки округлились, губки задрожали! Ревела, жаловалась: дескать, отродясь у нее такой вещицы не было. Оно и понятно: дядька Киту целыми днями по подвалам и квартирам разрушенным рыщет. В поисках водки в бутылках с императорскими вензелями. На вещички для дочери времени не хватает.
Птицелов подошел к лачуге. Поглядел на щелястую дверь. За нею в единственной комнате чадила керосиновая лампа. Узкие полосы света падали на крыльцо.
Хлопали на ветру пеленки Лии. Все – в плохо застиранных пятнах. Птицелов потрогал одну. Сухая. Снял с веревки белье, сложил аккуратно – как мать учила.
Поднялся на крыльцо, толкнул дверь.
Открыто! Опять – открыто!
Сколько раз он просил их запираться! Упыри так и шныряют, стоит только Мировому Свету померкнуть.
Лия привстала с дивана, поправила платок. Птицелов оглянулся: дядьки Киту не было.
– Птицелов… помоги тебе бог… – Лия забрала у него пеленки, положила на диван.
Птицелов заметил, что в тазу у нее уже замочены несколько тряпиц.
– Худо тебе? – спросил, отводя взгляд от таза.
– Мне было худо. А теперь отпустило, – ответила Лия, и Птицелов с облегчением понял, что она не врет.
– Ты ела что-нибудь?
– Да ела, ела! – Лия отмахнулась. – Я ведь чаю заварила! Я ждала, вдруг тебе захочется зайти. Будешь чай? Сахару вот только нету…
– Что ты ела, Лия?
– Да кашку пшеничную, – снова махнула рукой девочка. – Папа выменял у фермеров пшенички. Так что сытая я, отобедала.
Потом она опустилась на диван. Положила маленькие кулачки на колени и опустила голову.
– Я и в самом деле – рыба малоумная, Птицелов. Ты же сердишься на меня, да?
Заныло в груди у Птицелова. Присел он рядом с Лией, обнял за плечи. Покусанная рука ныла, а ранки, оставленные зубами девочки, сочились.
– Что там стряслось, чихалка? У проплешины? Как ты очутилась в эдакой дали?
Лия молчала долго. Потом обронила:
– Я не понимаю…
Эта полуправда вызвала какой-то болезненный резонанс в чуткой ко лжи душе Птицелова.
– Успокойся, худышка. Я не сержусь. Просто расскажи, как так получилось.
– Я не понимаю, Птицелов! – повысила она голос и сразу закашлялась.
Он погладил ее сутулую спину.
– У нас в деревне… ну, там где я жил раньше… – начал Птицелов через силу. – Мы никак не называли их… Говорили – Неназываемые. И все понимали, что это значит.
Лия нахмурилась.
– Это означало, что… если дать им имя, то они станут частью нашей жизни, – продолжил Птицелов. – А так Неназываемые – лишь сон. Кошмар, который приходит с ночью да развеивается поутру. А если кто-то на следующий день не находил своего ребенка, то… Что ж. Кому-то следовало крепче запирать дверь.
– Птицелов! – отозвалась Лия. – Но ведь я – не ребенок! Мне четырнадцать лет! Иные замужем в мои годы!..
Птицелов обнял девочку. Ощутил щекой, как мягок платок на ее голове.
Я боюсь наступления зимы, – хотелось сказать ему, – потому что зимой, быть может, придется уйти. Ведь больше незачем будет оставаться здесь. Не для кого.
– Бошку рассказал, что и у вас, случается, дети пропадают.
– Глупый! Детей упыри утаскивают, – сказала Лия. Сняла с плеча руку Птицелова, привстала. – Давай, лучше чаю тебе сделаю. Не к ночи разговоры эти. Как бы беды не накликали.
– Человек… – проговорил Птицелов, его неожиданно начало трясти. – Высокий… С лицом темным… И топор, что ли, в руках держит. Я видел!