Текст книги "Старая армия"
Автор книги: Антон Деникин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Несколько раз сходились мы – четверо выброшенных за борт, чтобы обсудить свое положение. Шаги, предпринятые нами, у академического начальства встречены были пренебрежительно. Один из четырех пытался попасть на субботний прием просителей к военному министру, но не был к нему допущен, ввиду неимения разрешения от своего (академического) начальства… Другой, будучи знаком лично с начальником канцелярии военного министра, заслуженным профессором Академии, генералом Редигером, явился к нему и доложил обстоятельства нашего дела. Редигер знал уже все, отнесся к нам весьма сочувственно, но помочь не мог:
– Ни я, ни начальник Главного штаба ничего сделать не можем. Это осиное гнездо опутало совсем военного министра. Я изнервничался, болен и уезжаю в отпуск.
На мой взгляд, оставалось только одно – прибегнуть к способу законному и предусмотренному дисциплинарным уставом: к жалобе. Так как нарушение закона и наших прав совершено было по резолюции военного министра, то жалобу надлежало подать на него – его прямому начальнику, т. е. Государю Императору. Предложил товарищам по несчастью прибегнуть к этой мере – уклонились. Пришлось действовать одному.
Я написал жалобу на Высочайшее имя…
В военном быту, проникнутом насквозь идеей подчинения, такое восхождение к вершинам иерархической лестницы являлось фактом совершенно исключительным. И, признаюсь, не без волнения опускал я конверт с жалобой в ящик, подвешенный к внушительному зданию на Мариинской площади, занимаемому «канцелярией прошений на Высочайшее имя подаваемых»… В практические результаты этого шага я не очень верил: слишком неравны были шансы в этой тяжбе армейского штабс-капитана с военным министром… Притом же смущал меня немало прошлогодний случай со штабс-капитаном Г. во время представления Государю… Но примириться с произволом я не мог.
Дисциплинарный устав требовал о подании письменной жалобы на высшую власть докладывать ближайшему начальству. И я в тот же день явился Сухотину.
– Ваше Превосходительство, позвольте вам доложить, что, ввиду незаконной разборки вакансий, мною подана жалоба…
Сухотин смерил меня взглядом с ног до головы и с иронией спросил:
– На кого же вы жалуетесь?
– Государю Императору на военного министра, так как мои права нарушены по его резолюции.
Такая постановка вопроса была, по-видимому, неожиданна для начальника Академии. Лицо его потемнело, и тон стал менее презрителен.
– Хорошо, подайте рапорт. Я доложу военному министру и, если он разрешит, тогда подавайте жалобу.
– Я не испрашиваю разрешения, Ваше Превосходительство, а докладываю, что мною уже подана жалоба.
– Во всяком случае подайте об этом рапорт.
Сухотин резко оборвал последнюю фразу, повернулся и вышел.
* * *
Итак, жребий брошен.
Эпизод этот произвел впечатление не в одной только Академии, но и в высших военных бюрократических кругах Петербурга. Главный штаб, канцелярия военного министра и профессура смотрели на него, по-видимому, как на одно из средств для борьбы с начальником Академии. Такой «скандал», казалось, не мог пройти для него бесследно… Борьба шла наверху, а судьба маленького офицера вклинилась в нее невольно и случайно, подвергаясь тем большим ударам со стороны всесильной власти. Многие, впрочем, лица относились к пострадавшим академистам вовсе не из личных побуждений, просто по-человечески.
Начались мои мытарства.
Не проходило дня, чтобы не требовали меня в Академию на допрос, чинимый в пристрастной и резкой форме. Казалось, что вызывали меня нарочно на какое-нибудь неосторожное слово или действие, чтобы отчислить от Академии и тем покончить со всей неприятной историей. Ведь на «строгость взыскания» по уставу жаловаться было нельзя…
Я переживал нравственные мучения, но старался всемерно держать себя в руках. Предъявляемые мне обвинения были в сущности курьезны: 1) неисполнение приказания начальника Академии – испросить разрешение (?) военного министра на подачу на него жалобы и 2) обременение Высочайших особ просьбами,воспрещенное каким-то циркуляром Главного штаба{В циркуляре говорилось о «просьбах», а не о «жалобах».}. О ложности жалобы, впрочем, не говорили ни разу.
Нетрудно было опровергнуть эти обвинения. Очевидно, люди, воспитанные в традициях вседержавия сверху и беспрекословного подчинения снизу, не могли усвоить мысли, что «устав и порядки» писаны про всех: не только про маленьких людей – какого-нибудь ротного командира, занимающегося «рукоприкладством» и задерживающего солдатские денежные письма, но и про военных сановников… Спрашивать разрешение у того, на кого жалуешься, не мог требовать никакой закон. Такое требование отзывалось сильно старой, неумирающей щедринской былью.
Тем не менее допросы и передопросы, веденные обыкновенно штаб-офицером, заведующим дополнительным курсом, полк. Мошниным, продолжались.
Военный министр, узнав о принесенной жалобе, приказал собрать академическую конференцию и обсудить на ней этот вопрос. Заседание было секретным. Помню, с каким тревожным нетерпением ожидали офицеры, когда раскроется дверь конференц-залы… Вышли наконец. Я стеснялся обратиться с вопросом к кому-нибудь из профессоров, чтобы не подвести их общением с «бунтарем»… Но профессор Золотарев, бывший раньше правителем дел Академии, увидел меня и, широко улыбаясь, обратился ко мне:
– На чем порешили – не могу вам сказать – секрет. Догадайтесь сами.
Сомнений не было. Конференция, как оказалось, постановила, что «оценка знаний выпускных, введенная начальником Академии, в отношении уже окончивших курс незаконна и несправедлива, в отношении же будущих выпусков – нежелательна».
В ближайший день получаю вновь записку – прибыть в Академию. Приглашены были и три моих товарища по несчастью. Встретил нас полковник Мошнин и заявил:
– Ну, господа, поздравляю вас: военный министр согласен дать вам вакансии в Генеральный штаб. Только вы, штабс-капитан, возьмете немедленно обратно свою жалобу, и все вы, господа, подадите ходатайства, этак, знаете, пожалостливее. В таком роде: прав, мол, мы не имеем никаких, но,принимая во внимание потраченные годы и понесенные труды, просим начальнической милости…
Полковник был небольшой психолог в своем нарочитом подобострастии. Или, может быть, наоборот: знал хорошо, что делает, добиваясь собственноручного нашего заявления, устанавливающего «заведомую ложность» жалобы… Тогда я не разбирался в его мотивах – не до того было. Кровь приступила к голове…
– Я милости не прошу. Добиваюсь только того, что мне принадлежит по праву.
– В таком случае нам с вами разговаривать не о чем. Предупреждаю вас, что вы кончите плохо. Пойдемте, господа.
Широко расставив руки и придерживая за талию трех моих товарищей, повел их наверх, в пустую аудиторию; дал бумагу и усадил за стол. Написали.
Но таким путем вопрос не мог быть, очевидно, ликвидирован… Приближенные ген. Сухотина, «желая замять скандал», посоветовали ему: есть человек в Академии, пользующийся большим уважением среди офицеров – полковник Столица{Один из штаб-офицеров, заведовавших обучающимися.}. Только он мог бы повлиять на Деникина… Приглашенный к начальнику Академии, Столица наотрез отказался от поручения:
– Я считаю Деникина правым и никогда не позволю себе дать ему такой совет.
Вскоре полковник Столица ушел из Академии.
После разговора с Мошниным стало еще тяжелее на душе и еще более усилились притеснения начальства. Полковник Мошнин не упускал случая, чтобы в беседах со слушателями Академии не осведомить их:
– Да, кстати, дело Деникина предрешено: он будет исключен со службы.
Нужно было, по-видимому, запугать меня или остановить воображаемую «крамолу».
Какая уж там крамола. Я видел искреннее сочувствие в своих товарищах по Академии на каждом шагу. Оно не проявлялось в активных формах, но, тем не менее до известной степени поддерживало меня морально. Большего я и не хотел. Бывали, впрочем, и такие случаи: подойдет ко мне в вестибюле Академии офицер, крепко пожмет руку, взглянет, точно извиняясь, и, не вступая в разговор, спешно уходит… Только в малой столовой собрания «Армии и Флота» или в подвальчике Соловьева, что на углу Морской, где собирались нередко в те свободные дни слушатели Академии, развязывались языки и раскрывались сердца. Там кипело негодование против академического режима, и слышались горячие и полные возмущения речи.
* * *
Надо было умерить усердие академического начальства, и я решил пойти на прием в канцелярию прошений – попросить об ускорении запроса военному министру. Я рассчитывал, что после этого дело перейдет в другую инстанцию, и меня перестанут терзать.
В приемной было много народа, преимущественно вдов и отставных служилых людей – с печатью горя и нужды; людей, прибегавших в это последнее убежище в поисках правды человеческой, заглушённой правдой иль кривдой официальной… Среди них был какой-то артиллерийский капитан; он нервно беседовал о чем-то с дежурным чиновником, повергнув того в смущение; потом подсел ко мне. Его блуждающие глаза и бессвязная речь обличали ясно душевнобольного. Близко пригнувшись, он взволнованным шепотом рассказывал о том, что является обладателем важной государственной тайны; высокопоставленные лица – он называл имена – знают это и всячески стараются выпытать ее; преследуют, мучают его. Но теперь он все доведет до Царя… Я чувствовал себя неловко и с облегчением простился со своим собеседником, когда пришла моя очередь. Пригласили в кабинет директора канцелярии{Должности и фамилии принимавшего меня лица точно не помню. Назову его X.}. Меня удивила обстановка приема: X. стоял сбоку, у одного из концов длинного письменного стола, мне указал на противоположный; в полуотворенной двери виднелась фигура курьера, следящего за каждым моим движением; X. стал задавать мне какие-то осторожные и очень странные вопросы… Одно из двух: или меня приняли за того странного артиллерийского капитана, или вообще – на офицера, дерзнувшего принести жалобу на военного министра, смотрят как на сумасшедшего. Я решил объясниться:
– Простите, Ваше Превосходительство, но мне кажется, здесь происходит недоразумение. На приеме у вас сегодня два артиллериста – один, по-видимому, ненормальный, другой здоровый. Так вот перед вами – нормальный.
X. рассмеялся, сел в свое кресло и усадил меня; дверь закрылась, и курьер исчез.
Выслушав внимательно мой рассказ, X. высказал предположение, что, по-видимому, закон нарушен, чтобы протащить в Генеральный штаб каких-нибудь маменькиных сынков. Я отрицал решительно: четыре офицера, неожиданно попавшие в список, сами чувствовали смущение немалое. Все дело, по моему, было в капризе и произволе начальника Академии. Впрочем, возможно, что я тогда ошибался: среди слушателей Академии впоследствии создалось убеждение, что вся недостойная игра со списками затеяна была для того, чтобы «протащить» в Генеральный штаб одного близкого к Сухотину штабс-ротмистра…
– Чем же я могу помочь вам?
– Я прошу только об одном: сделайте, как можно скорее, запрос военному министру.
– Обычно у нас это довольно длительная процедура, но я обещаю вам в течение ближайших двух-трех дней исполнить вашу просьбу.
Надо было обеспечить себя и в другом направлении: исключают из Генерального штаба; но я – артиллерист, и вряд ли возможно исключение вовсе со службы без вины, если воспротивится этому артиллерийское ведомство. Явился к генералу Альтфатеру, помощнику генерал-фельдцейхмейстера. Он уверил меня, что в рядах артиллерии я могу оставаться во всяком случае. Обещал доложить генерал-фельдцейхмейстеру, великому князю Михаилу Николаевичу.
– Я одного только боюсь, – говорил он, – что вы недостаточно осведомлены. Плохо верится, чтобы военный министр сделал такую оплошность. В государственной практике бывает нередко, что, в случаях спешности, министр испрашивает Высочайшее повеление на изменение закона, а потом уже задним числом проводит его в установленном порядке…
Очень странным показался мне такой путь, но в данном деле – я знал точно – «повеления» не было; была лишь «резолюция» военного министра.
Запрос Главноуправляющего канцелярией прошений военному министру возымел действие. Академия оставила меня в покое, зачислив «за Главным штабом». Для производства расследования моего «преступления» назначен был пользовавшийся в Генеральном штабе большим уважением ген. Мальцев. Его отношение к делу было спокойным и доброжелательным. И среди других чинов Главного штаба я встретил весьма внимательное отношение и поэтому был в общем хорошо осведомлен о закулисных перипетиях моего дела. Я узнал, например, что ген. Мальцев в докладе своем стал твердо на ту точку зрения, что выпуск из Академии произведен незаконно и что в действиях моих нет состава преступления… Что к составлению ответа Главноуправляющему привлечены юрисконсульты Главного штаба и военного министерства, но работа их подвигается плохо. И военный министр будто бы порвал уже два проекта составленного ими ответа, указав раздражительно:
– И в этой редакции сквозит между строк, будто я не прав…
Так шла неделя за неделей… Давно уже прошел обычный срок для выпуска из военных академий; исчерпана была смета, и прекращена выдача академистам добавочного жалованья и квартирных денег по Петербургу. Многие офицеры испытывали квартирные и денежные затруднения, в особенности семейные. Начальники других академий настойчиво добивались у генерала Сухотина, когда же наконец разрешится инцидент, задерживающий представление выпускных офицеров четырех академий Государю Императору…
Наконец ответ из военного министерства Главноуправляющему был составлен и послан; испрошен был день Высочайшего приема; состоялся Высочайший приказ о производстве выпускных офицеров «за отличные успехи в науках» в следующие чины. В приказе этом я, к большому моему удивлению, нашел и свою фамилию.
По установившемуся обычаю, за день или за два до представления Государю, в одной из академических зал выпускные офицеры представлялись военному министру. Около ста человек выпускных построились полукругом; ген. Куропаткин обходил нас, здороваясь, и с каждым имел краткий разговор. Подойдя ко мне, он вдохнул глубоко и прерывающимся голосом сказал:
– А с вами, капитан, мне говорить трудно. Скажу только одно: вы сделали такой шаг, который не одобряют все ваши товарищи.
Я не ответил ничего.
Военный министр был плохо осведомлен. Он не знал, с каким трогательным вниманием относились офицеры к опальному капитану; не знал, что в том году в первый раз состоялся общий обед выпускных, на котором в резких и бурных формах вылился протест против академического режима и нового начальства – в застольных речах и в демонстративной посылке приветствий старому начальнику Академии, ген. Лееру и профессору Золотареву. Общие беды сплотили выпуск 1899 г.
Я переживал свою обиду одиноко. Молчал и ждал.
* * *
Особый поезд был подан для выпускных офицеров четырех академий и начальствующих лиц. Еще на вокзале я несколько раз ловил на себе испытывающие и враждебные взгляды академического начальства. Со мной они не заговаривали, но на лицах их явно видно было большое беспокойство: не вышло бы какого-нибудь «скандала» на чинном, торжественном традиционном приеме…
Во дворце нас построили в одну линию вдоль анфилады зал – по последнему не законномусписку старшинства. По прибытии военного министра и после разговора его с Сухотиным, полк. Мошнин подошел к нам, извлек из рядов ниже меня стоявших трех товарищей по несчастью и переставил их выше – в число поступающих в Генеральный штаб. Отделил нас интервалом в два шага… Я оказался на правом фланге шеренги офицеров, не удостоенных причисления.
Все ясно.
Ген. Альтфатер, как оказалось, исполнил свое обещание. Присутствовавший во дворце вел. князь Михаил Николаевич, беседуя со мной перед приемом, сказал, что он доложил Государю во всех подробностях мое дело…
Ждали долго. Наконец по рядам раздалась тихая команда:
– Господа офицеры!
Вытянулся и замер дворцовый арап, стоявший у двери, откуда ожидалось появление Императора. Генерал Куропаткин, стоявший против нее, склонил низко голову…
Вошел Государь. По природе своей человек застенчивый, он, вероятно, испытывал немалое смущение во время такого большого приема – нескольких сот офицеров, каждому из которых предстояло задать несколько вопросов, сказать что-нибудь приветливое… Это чувствовалось по его добрым, словно тоскующим глазам, по томительным паузам в разговоре, и по нервному подергиванию аксельбантом.
Подошел наконец ко мне. Я почувствовал на себе со стороны чьи-то тяжелые, давящие взоры… Скользнул взглядом: Куропаткин, Сухотин, Мошнин – все смотрели на меня сумрачно и тревожно…
Я назвал свой чин и фамилию. Раздался голос Государя:
– Ну, а вы как думаете устроиться?
– Не знаю. Жду решения Вашего Императорского Величества.
Государь повернулся вполоборота и вопросительно взглянул на военного министра. Генерал Куропаткин низко наклонился и доложил:
– Этот офицер, Ваше Императорское Величество, не причислен к Генеральному штабу за характер.
Государь повернулся опять ко мне, нервно обдернул аксельбант и задал еще два вопроса: долго ли я на службе и где расположена моя бригада. Приветливо кивнул и пошел дальше…
Я видел, как просветлели лица моего начальства. Это было так заметно, что вызвало улыбки у некоторых из близ стоявших чинов свиты… Но мне не было смешно: от разговора, столь долго, столь мучительно жданного, остался тяжелый осадок на душе и разочарование… в «правде воли монаршей»…
Вероятно, военный министр испытывал некоторые угрызения совести, потому что, как мне потом передавали в Главном штабе, он в тот же день, вернувшись после приема в Петербург, вызвал к телефону юрисконсульта и приказал ему найти справку в законе: «Имеет ли право он, военный министр, не удостаивать причисления к Генеральному штабу офицера, конференцией Академии удостоенного». Юрисконсульт облек свой ответ в уклончивую форму: «Прямого указания на это в законе не имеется».
* * *
Мне предстояло отбыть лагерный сбор в одном из штабов Варшавского военного округа и затем вернуться в свою 2-ю артиллерийскую бригаду, квартировавшую в городе Беле Седлецкой губ. Но Варшавский штаб, возглавленный в то время генералом Пузыревским, проявил к моей судьбе большое участие. Генерал Пузыревский оставил меня после летних сборов на вакантной должности Генерального штаба в округе и, переслав в Петербург лестные аттестации, возбудил ходатайство о зачислении меня в Генеральный штаб. Ответа не получалось. Ходатайства были повторены еще дважды, в том числе официальным письмом Пузыревского военному министру. По-видимому, такая настойчивость сильно раздражала генерала Куропаткина, так как, вопреки установившемуся обычаю, он не ответил непосредственно Пузыревскому, а по приказанию его Главный штаб сообщил окружному: «Военный министр воспретил возбуждать какое бы то ни было ходатайство о капитане Деникине»…
Через некоторое время пришел ответ и от канцелярии прошений: «По докладу такого-то числа военным министром(!) вашей жалобы, Его Императорское Величество повелеть соизволил – оставить ее без последствий…»
Тем не менее на судьбу обойденных офицеров обращено было внимание: вскоре состоялось распоряжение по военному ведомству, в силу которого всемофицерам, когда-либо окончившим успешно дополнительный курс Академии, независимо от балла, предоставлено было перейти в Генеральный штаб. Всем, кроме одного…
Больше ждать было нечего и неоткуда. Начальство Варшавского штаба уговаривало меня оставаться в прикомандировании. Но я тяготился своим неопределенным положением, не хотел больше жить иллюзиями и плавать между двумя берегами, не пристав к Генеральному штабу и отставая от строя.
Весною 1900 г. я вернулся и свою бригаду, где в должности старшего офицера батареи прослужил полтора года. За это время привязался к бригаде еще больше и примирился со своей участью. Воспоминания об академическом эпизоде мало-помалу теряли свою остроту, и только где-то глубоко засела крепко неотвязчивая мысль: каким непроходимым чертополохом поросли пути к правде…
И вот, однажды, в хмурый осенний вечер, располагавший к уединению и думам, написал я частное письмо «Алексею Николаевичу Куропаткину». Начиналось оно так:
«А с вами мне говорить трудно». С такими словами обратились ко мне Вы, Ваше Превосходительство, когда-то на приеме офицеров выпускного курса Академии. И мне было трудно говорить с Вами. Но с тех пор прошло два года, страсти улеглись, сердце поуспокоилось, и я могу теперь спокойно рассказать Вам всю правду о том, что было…»
Затем вкратце изложил известную уже читателю академическую историю. Ответа не ждал – захотелось просто отвести душу. Ответа и не было…
Прошло несколько месяцев. В канун нового 1902 г. я получил неожиданно от товарищей своих из Варшавы телеграмму, адресованную «причисленному к Генеральному штабу капитану Деникину», с сердечным поздравлением… Нужно ли говорить, что встреча нового года в этот раз была отпразднована с исключительным подъемом.
Через несколько дней я уезжал из Белы в Варшаву с чувством большого морального удовлетворения, хоть и грустно было расставаться с родной бригадой.
Из Петербурга мне сообщили впоследствии, как все это произошло. Военный министр был в отъезде, в Туркестане, в то время, когда я писал ему. Вернувшись в столицу, он тотчас же отправил мое письмо на заключение в Академию. Сухотин в то время получил уже другое назначение и уехал. Частное совещание или конференция Академии признала содержание письма вполне отвечающим действительности. И военный министр на первой же аудиенции, «выразив сожаление о том, что поступил несправедливо», испросил Высочайшее повеление на причисление меня к Генеральному штабу.
Но где-то в недрах канцелярий или штабов сохранилась еще какая-то маленькая вредящая пружинка: приказ Генеральному штабу пришел из Петербурга в Варшаву только через месяц после выпуска его…
* * *
В дальнейшем раз еще в жизни мне пришлось встретиться с бывшим военным министром.
Во время русско-японской кампании генерал Куропаткин – тогда командующий Маньчжурской армией – по случаю открытия движения конно-железной дороги приехал в Восточный район. Почетный караул был от войск нашего отряда, и на правом фланге его стояло начальство. Начальник отряда представил меня – я был начальником штаба дивизии, в чине подполковника – командующему армией. Ген. Куропаткин крепко и несколько раз пожал мне руку:
– Как же, давно знакомы, хорошо знакомы…
За завтраком, к которому, в числе других, был приглашен и я, командующий был весьма любезен, расспрашивал о моей службе, но старого не вспоминал.
* * *
Мне пришлось, вероятно, труднее в Академии, чем другим. Но не это обстоятельство наложило пером моим тени на академическую жизнь. Они существовали в действительности и мною отнюдь не сгущены. После японской кампании тогдашний начальник Академии ген. Михневич организовал анкету среди офицеров Генерального штаба – участников войны: какою оказалась на войне наша академическая подготовка, в чем ее положительные и отрицательные стороны. Я ответил подробно и от сердца. Позднее, ознакомившись с общим отчетом об анкете, я убедился, что многие участники ее разделяли мои взгляды на постановку дела в Академии.
После всего мною сказанного, быть может, странным покажется то обстоятельство, что я вынес тем не менее из стен Академии Генерального штаба чувство искренней признательности к нашей alma mater, невзирая на все сцены мытарства, все ее недочеты; загромождая нередко курсы несущественным и ненужным, отставая подчас от жизни в прикладном искусстве, она все же расширяла неизмеримо кругозор слушателей, внедряла в них основные начала военной науки, давала метод к изучению, критерий – словом вооружала весьма серьезно тех, кто хотел продолжать работать и учиться в жизни.
Ибо главный учитель – все-таки жизнь.