Текст книги "Записки палача, или Политические и исторические тайны Франции, книга 1"
Автор книги: Анри Сансон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Дамьена хотели заставить стать на колени у паперти Собора Парижской Богоматери, чтобы он публично сознался в преступлении, но его полураздробленные ноги причиняли ему столь жестокие страдания, что когда он наклонился для исполнения приказания, то упал лицом на землю с пронзительным, ужасным криком, который, несмотря на шум и волнение народа, можно было явственно слышать с противоположной паперти храма. Поэтому преступника подняли и он, поддерживаемый двумя полицейскими солдатами, стоя стал повторять слова, которые ему подсказывал актуарий. Когда его снова посадили в тележку, то Дамьен заплакал, и это были первые слезы, которые заметили на его лице со времени ареста. Через четверть часа тележка остановилась у эшафота. Еще никогда на Гревской площади не толпилось столько народа; даже на улицах Де-Ла-Ваннери, Дю-Мутон и Де-Ла-Тиксерандри теснились толпы народа. Все окна, выходившие на площадь, были заняты любопытными. Судя по костюмам, некоторые из любопытных, должны были принадлежать к высшим классам общества. Там и сям виднелись даже изящные туалеты дам; не хочется даже верить, чтобы в XVIII веке, гордящемся своей философией и гуманностью, женщины из высшего круга могли интересоваться зрелищем, которое приводило в содрогание самих палачей.
Как я уже сказал, Дамьен сидел в течение нескольких минут на ступенях эшафота: в это время к нему возвратилась прежняя твердость, и он спокойно стал глядеть на окружавшую его толпу. Он выразил желание поговорить с комиссарами и потому его перенесли в ратушу; здесь он обратился к господину Паскье с просьбой защитить жену и дочь его, которые ничего не знали о его намерениях. Несчастный еще раз отказался от своих показаний на Готье и поклялся спасением души своей, что один он только задумал и привел в исполнение свое преступление.
В пять часов он возвратился на площадь и был возведен на эшафот.
Из жаровни, в которой горела сера, по воздуху разносился острый, удушливый запах. Дамьен несколько раз принимался кашлять. Пока его привязывали к платформе эшафота, он глядел на свою руку с тем же выражением грусти, которое обнаружилось на его лице, когда после пытки он стал рассматривать свои истерзанные ноги. Он прошептал несколько отрывков из псалмов и повторил два раза: «Что сделал я? Что сделал я?»
Руку его крепко привязали к столбу таким образом, что кисть ее простиралась за последнюю доску платформы. Габриэль Сансон подставил под руку жаровню. Когда Дамьен почувствовал прикосновение синеватого пламени к своему телу, то испустил ужасный вопль и судорожно старался освободиться от удерживавших его веревок, но когда первое страдание миновало, он поднял голову и молча стал смотреть на свою горевшую руку, выражая свои мучения лишь скрежетом зубов.
Эта первая часть казни продолжалась три минуты.
Шарль-Генрих Сансон заметил, как тряслась жаровня в руках его дяди. Крупные капли пота орошали лицо исполнителя приговоров, и он был почти так же бледен, как и сам осужденный. Все это убедило моего деда, что он будет не в состоянии совершить вырывание клещами кусков мяса у преступника. Потому Шарль-Генрих предложил сто ливров одному из помощников, если он согласится заменить его.
Помощник по имени Андрей Легри принял предложение.
Он стал прикладывать свое ужасное орудие к рукам, груди и бедрам несчастного, и при каждом прикосновении страшной железной челюсти вырывал из тела кусок еще трепещущего мяса, и Легри наливал в рану то кипяченое масло, то горящую смолу, серу или расплавленный свинец, которые ему подавали другие помощники.
Тогда зрители увидели сцену, которую невозможно описать словами и представление о которой вряд ли создаст воображение. Разве в аду можно найти что-нибудь подобное. Дамьен, с глазами навыкате, дыбом вставшими волосами, скривившимся ртом подстрекал мучителей, насмехался над мучениями и требовал новых страданий. Когда раздавался треск его тела при прикосновении с воспламенявшимися жидкостями, его крик сливался с этим звуком, и страдалец произносил уже нечеловеческим голосом:
– Еще! Еще! Еще!
А между тем это были лишь приготовления к казни.
После этого Дамьена сняли с платформы и положили на деревянные брусья в три фута высотою. Брусья эти были сложены в виде Андреевского креста; затем к каждой руке и ноге преступника прикрепили постромки с лошадью.
В продолжение всех этих приготовлений глаза несчастного были закрыты. Духовник, не покидавший его, подошел и стал говорить с ним, но тот не открыл глаза. Можно было подумать, что он не хотел, чтобы взор его, стремившийся к Господу Богу, упал на гнусных злодеев, подвергавших подобным страданиям его несчастное тело. Время от времени он восклицал: «Спаситель! Пресвятая Дева Мария! Ко мне, ко мне!» Как будто он молил освободить его скорее от власти палачей.
Четверо помощников взяли под уздцы лошадей, четверо других встали сзади каждой лошади и взяли в руки по кнуту. Шарль-Генрих Сансон находился на эшафоте и отдавал приказания помощникам.
По знаку четверка двинулась вперед. Лошади сделали такое усилие, что одна из них упала на мостовую. А между тем мышцы и нервы машины, которую мы зовем человеческим телом, выдержали этот ужасный рывок.
Уже три раза лошади, подбадриваемые криками и ударами кнута, бросались вперед, и каждый раз тщетно.
Было только заметно, что руки и ноги осужденного чрезвычайно вытянулись, но он сам еще был жив, и хриплое дыхание его раздавалось подобно шуму кузнечного меха.
Исполнители приговора смутились; священник из Сен-Поля и господин Гере лишились чувств; актуарий закрыл лицо плащом, и в народе послышался глухой ропот, всегда предшествующий буре.
Тогда господин Бойе, врач, бросился в ратушу и объявил комиссарам-следователям, что четвертование будет безуспешно, если предоставить его только усилиям лошадей и не способствовать им разрезом толстых сухожилий. Судьи приказали исполнить это.
За неимением другого орудия Андрей Легри рассек при помощи топора плечевые и бедренные сочленения.
Почти в ту же минуту лошади рванули: сперва отделилось бедро, затем другое, потом рука.
Дамьен еще дышал.
Наконец в ту минуту, когда лошади выбились из сил над одним уцелевшим членом несчастного, он поднял веки и обратил взор к небу: и только в это мгновение смерть сжалилась над этим изувеченным остовом.
Когда служители начали отвязывать печальные останки с креста, чтобы кинуть их в костер, зрители заметили, что волосы Дамьена, бывшие черными во время прибытия его на Гревскую площадь, стали белы, как снег.
Так совершилась казнь Дамьена.
Нужно однако сказать, что смерть Дамьена не произвела на развращенный, бесчувственный народ того времени такого тяжелого впечатления, какое оно возбуждает в нас по прошествии целого столетия.
Это ужасное происшествие больше всех огорчило короля Людовика XV. Когда ему передали все подробности казни, он не мог удержать криков ужаса, удалился в глубину своих комнат, бросился на кровать и заплакал, как ребенок. Участие, которое принимали де Машо и д’Аржансон в следствии по этому делу, послужило одним из поводов к опале этих двух министров. Многие сравнивали Дамьена с Равальяком.
Оба цареубийцы столь мало похожи друг на друга, как мало похожи и результаты их преступлений.
Удар кинжала Равальяка потрясает свет, который могучая рука готовилась пересоздать на новых основаниях; удар этот изменяет на два столетия судьбы целой Европы, как будто весь земной шар до сих пор вращался вправо, а от этого толчка стал вращаться в противоположную сторону. Что же касается Дамьена, то если бы нож его и попал в сердце Людовика XV, то смерть этого короля все-таки не привела бы к тому, во имя чего преступник решился на это посягательство; нужно было быть безумцем, чтобы не предвидеть этого.
Равальяк был отъявленным фанатиком, одним из тех мрачных умов, которые ад создает время от времени для того, чтобы ужаснуть и привести в содрогание целый народ. Дамьен, напротив, был бедняк, который, не зная, как выйти из грустного положения, в которое его поставило похищение нескольких луидоров, решился проложить себе дорогу цареубийством.
Казнь Дамьена произвела такое впечатление на Габриэля Сансона, что он решился отказаться от должности исполнителя приговоров дворцового превотства. Он предложил своему племяннику принять на себя его обязанности. Вместе с этим он предоставил ему все доходы от этой службы, достигавшие до двух тысяч четырехсот ливров в год. Шарль-Генрих Сансон согласился и таким образом соединил две до сих пор отдельные должности в одну.
Глава V
Лалли-Толлендаль
На своем заседании 6 мая 1767 года Парламент вынес приговор, присуждавший Томаса-Артура де Лалли-Толлендаля, генерал-лейтенанта и главнокомандующего французскими войсками в Восточной Индии, к смерти за измену интересам короля.
Нужно сознаться, что как ни был несправедлив этот приговор, но он был встречен в то время обществом с полным сочувствием и одобрением. Только спустя некоторое время общество опомнилось и с жаром взялось оправдывать графа де Лалли.
Несчастья, испытанные нами в Индии, вместе с потерей колоний, раздражали чувство национальной гордости, и без того так сильно развитое у французов; эта оскорбленная гордость стала громко требовать мщения.
Томас Артур де Лалли-Толлендаль был родом из Ирландии. Семейство Толлендалей последовало за Стюартами в изгнание. Оно показало себя столь же преданным им в Сен-Жермен, как и в Виндзоре.
Томас Артур начал свою военную карьеру с самого раннего детства. Двенадцати лет от роду он состоял уже офицером в ирландском полку Дильона и находился в рядах войск, осаждавших Барселону. В скором времени он стал командиром полка, принявшего его имя. В 1740 году, тридцати восьми лет от роду он был уже произведен в генерал-лейтенанты.
Он-то и составил проект высадки в Англию десяти тысяч человек войска для поддержания прав претендента Карла Эдуарда. Этот смелый, но невыполнимый план не мог быть приведен в исполнение, и напрасно граф де Лалли пожертвовал для осуществления его большей частью своего состояния.
Врожденная ненависть графа де Лалли к англичанам и необыкновенная храбрость показывали, что он достоин занять пост, который доверило ему правительство; с другой стороны, его необузданный характер, его упрямство и презрение ко всем средствам, кроме открытой силы, были причиной многих важных ошибок. На том месте, которое он занимал, тонкий дипломат был нужнее храброго воина.
За шесть лет до назначения Лалли-Толлендаля Дюпле с силами, недостаточными для того, чтобы отбиваться от врагов, не получая ни подкреплений, ни субсидий от метрополии, успел остановить англичан в Индии рядом дипломатических мер.
Дюпле при помощи своей жены, женщины действительно гениальной, которую туземцы прозвали Иоанной Бегум (принцессой Жанной), ловко умел пользоваться соперничеством туземных государей, льстил их самолюбию, подогревал их взаимную ненависть и уважал их религиозные убеждения; таким путем он приобрел себе бесчисленных союзников, при поддержке которых ему удалось бы изгнать из Карнатии всех англичан до последнего солдата, если бы правительство уже в то время располагало такими большими средствами.
Граф де Лалли умел бить врагов, но он не мог понять и усвоить всех тайн политики Дюпле, был слишком горд для того, чтобы идти по пути, по которому шел его предшественник.
Он начал с того, что взял приступом Сен-Давид, чего, за неимением флота, не мог сделать Дюпле; овладел Гонделуром и очистил от неприятеля Коромандельский берег.
Первой и главной причиной его несчастий было его увлечение этой победой. В Сен-Давид он допустил ужасную выходку. Войска, которым нерегулярно платили жалованье, бросились на город и разграбили его. В то же время де Лалли, презирая предания и веру индусов, приказывал впрягать многих из них, без различия каст, в тележки, осквернял самые уважаемые святилища и приказывал привязывать к пушечным дулам браминов, обвиненных в шпионаже.
Туземцы, которые до сих пор оставались верными нам, стали разбегаться толпами.
Лишившись их содействия в неблагоприятное для похода время года, вопреки мнению своих генералов, Лалли подступил к Танджеру. Англичане отступили, но едва он вошел в город, как они осадили его. Слишком поздно увидел Лалли свою ошибку; пришлось отступать, постоянно подвергаясь нападениям неприятелей. Четверть армии выбыла из строя в продолжение этого похода. Ни одна неудача не могла сломить эту железную волю. Лалли видел спасение только в смелости. Он атаковал и взял приступом Аркат, столицу Карнатии, и вслед затем осадил Мадрас – главный центр всех английских сил.
Ему удалось овладеть Черным Городом, и солдаты при этом возобновили в более широких размерах все ужасы Сен-Давида.
При этом четыре тысячи английских войск успели запереться в Белом Городе, называвшемся также фортом Сен-Жоржа, и оттуда стали отражать нападение французов.
В то же время деканская армия, командование которой Лалли отнял у коменданта Бюсси господина Дюпле и передал маркизу де Конфлан, была разбита и взята в плен при Мюзилипатаме.
Даже солдатам надоело быть под началом этого гордого ирландца Лалли, и они начинали громко роптать; остальные туземцы из французской армии перешли к англичанам, Между тем компания, возмущенная гордостью и надменным обращением губернатора, не послала ему ни подкрепления, ни продовольствия, ни денег, в чем он крайне нуждался; быть может компания втайне сама желала, чтоб многочисленные неудачи освободили бы, наконец, колонии от ненавистного начальника. После двухмесячной осады форта Сен-Жорж Лалли понял, что все его усилия будут напрасны и бесполезны и с бешенством в сердце и угрозами решил отступить.
Строптивость Лалли не только не уменьшилась после этих неудач, но, напротив, возросла до неслыханных размеров.
Для удовлетворения своего самолюбия ему необходимо было свалить ответственность за эти неудачи на кого-нибудь другого. Оскорбленный до глубины души, он стал приписывать вину за неудачи не только своим офицерам и солдатам, но и гражданским начальникам колонии.
Генерал Коот разбил Лалли при Вандаваоши, взял Аркат и Деви-Кота, очистил Карикаль и оставил в руках французов один Пондишери, да в соседстве с ним две-три крепости, которые англичане начали блокировать с 5 мая 1760 года.
Лалли защищал Пондишери с отчаянной храбростью, как будто он предчувствовал, что честь и жизнь его тесно связаны со спасением стен этого города. Не щадя себя, он делал неимоверные усилия для защиты Пондишери. Он являлся повсюду, где показывались неприятели, и в то же время смело противостоял восстаниям, которые происходили вследствие его необузданности, опрометчивых распоряжений, нищеты и голода в осажденном городе. Лалли боролся с этими сиутами и усмирял их силой, которая у него оставалась, – силой слова.
Всеобщее неудовольствие возросло до такой степени, что не было ни одного солдата во всей армии, который бы не роптал на своего главнокомандующего. Мятеж, только что подавленный, возникал снова, как пожар из пепла. Лалли в сердцах пригрозил губернатору Лейри и его советникам, что запряжет их в свою повозку; ему ответили оскорблением на оскорбление. Ночью к дверям его дома прибили оскорбительные пасквили.
В таком ужасном положении и провел он целых семь месяцев. Наконец наступил день, когда у гарнизона осталось продовольствия только на одни сутки. Лалли, до сих пор наказывавший смертью за всякое предложение о сдаче, сам собрал военный совет, чтобы составить условия капитуляции. Генерал Коот не принял этой капитуляции. Лалли со всем войском пришлось сдаться безусловно. Французское владычество в Индии пало; Лалли с большей частью солдат в качестве военнопленных был отправлен в Англию. Даже на корабле, который должен был доставить их в Европу, Лалли и его спутники не постыдились сделать англичан свидетелями грустной картины своих раздоров.
Известие об этом несчастии возбудило общее негодование во Франции. Многочисленные враги Лалли соединились и объявили гордого ирландца виновником всех этих несчастий. Его обвиняли не только в совершенном незнании военного искусства, но и в недобросовестности: говорили, что он растратил казенные деньги и тем самым лишился возможности платить войскам жалованье.
Лалли был в безопасности в Лондоне, но когда была затронута его честь, он не стал думать об опасностях, которым может подвергнуть свою жизнь.
К тому же его ошибки были невольными ошибками и прямым следствием его характера. Совесть его была чиста.
Подобно де Ла Бурдонне, он просил английское правительство отпустить его во Францию. Он приехал в Париж не как обвиняемый, а как обвинитель и смело грозил врагам и клеветникам своим.
Как ни сильно было всеобщее негодование народа к тому, кого он считал виновным в позорном унижении французского оружия, однако никто не решался арестовать Лалли. Министры не решались начать обвинение невиновного соучастника ошибок, большая часть которых должна была по справедливости пасть на само правительство Людовика XV.
Лалли, несмотря на настоятельные просьбы своих друзей возвратиться в Англию, просил у короля, как милости, заключить его в Бастилию. 15 ноября 1763 года его просьба была исполнена. Лалли не мог пожаловаться на заточение. По снисходительности, с которой ему дозволяли прогуливаться и принимать друзей своих, равно как и по продолжительности следствия, тянувшегося не менее девятнадцати месяцев, никак нельзя было предположить, какая участь ожидает его.
Бедствия его не только не смягчили ненависти к нему, но, напротив, усилили настойчивость, с которой стали требовать его осуждения. 3 августа господин Лейри и верховный совет Пондишери, задетые за живое и оскорбленные обвинениями Лалли, представили королю прошение о правосудии и потребовали суда.
После падения Пондишери начальник французских иезуитов в Индии отец Лавр также возвратился со своими сподвижниками в Париж; он потребовал от правительства ежегодную пенсию в четыреста ливров в вознаграждение за услуги, оказанные им французской политике в Индии. В это время он умер, и когда явились для опечатывания оставшегося после него имущества, то нашли значительное количество золота и бриллиантов. На это сокровище был наложен секвестр, и кроме того, в шкатулке, где оно хранилось, нашли весьма важные записки, в которых Лалли обвинялся в расхищении казенного имущества и измене.
Несмотря на все старания противников Лалли, поведение его настолько не походило на поведение виновного, что господин Паскье, советник верховной камеры которому было поручено следствие по этому важному делу, основывал все свои обвинения только на документе, найденном у иезуита. Лалли был до такой степени убежден в своей невиновности, что имел неосторожность обвинить в различных преступлениях офицеров, служивших под его начальством, и начальников колонии; он так резко обличал как тех, так и других, что для оправдания их необходимо было осудить и казнить Лалли.
Между тем процесс был передан королевским патентом на рассмотрение общему собранию верховной камеры Парламента и уголовной палаты.
Перед судом так же, как когда-то во главе армии, Лалли не сумел обуздать свой неукротимый нрав. Он защищался упорно, считал себя оскорбленным, горячо восставал против обвинений, отвечал упреками на упреки, обличал низость одних, жадность других, даже осмелился заметить, что настоящим виновником всех несчастий было бессильное правительство, которое не сумело ни помочь ему при успехах, ни поддержать при неудачах. Убедительность и сила речи, впечатление, производимое видом этого храбреца, который смотрел на всех гордым львиным взглядом, – все это уже начинало производить благоприятное впечатление на народ и уменьшать враждебное расположение его к Лалли.
Очевидно, что измена существовала лишь в воображении врагов Лалли.
Обвинения в лихоимстве были столь основательны и правдоподобны, как обвинения в злоупотреблении властью, в насильственных поступках по отношению к солдатам и чиновникам колонии, в бесчеловечном обращении с индусами. Все это были факты, свидетелями которых были все жившие в колонии. Вследствие этого суд, заранее предубежденный против обвиняемого, нашел достаточный предлог для того, чтобы приговорить его к смерти. 6 мая 1766 года был вынесен приговор, в котором было сказано, что Томас-Артур, граф де Лалли-Толлендаль, обвиненный и обличенный в измене интересам короля, государства и индийской компании, в злоупотреблениях властью, в притеснениях и лихоимстве приговаривается к отсечению головы.
Де Лалли был так горд и так высоко ценил себя, что подобно маршалу Бирону, с которым он имел столько сходства, он никогда не считал возможным, чтоб дело его могло иметь подобную развязку.
А между тем еще задолго до вынесения приговора по некоторым обстоятельствам он мог бы угадать, что участь его решена.
За несколько дней до вынесения приговора первый президент приказал майору Бастилии снять с преступника ордена и знаки генеральского чина, в которых он всегда являлся пред лицом своих судей. Офицер этот, всегда отличавшийся снисходительностью к заключенному, передал ему полученный приказ и просил не принуждать его к ужасной необходимости прибегнуть к силе. Лалли ответил, что награды, данные ему за храбрость и преданность королю, можно отнять у него только вместе с жизнью. Майор позвал солдат, началась борьба. Солдаты повалили Лалли на пол и, срывая с него эполеты и аксельбанты, разорвали в клочья весь мундир обвиняемого.
Несмотря на это, преступник все-таки не хотел понять настоящего смысла всех этих строгостей.
Когда, наконец, ему прочли приговор, то он остался безмолвным, неподвижным и как бы в оцепенении. Можно было подумать, что он тщетно старался понять смысл только что услышанных слов.
Затем он разразился проклятиями и, обратившись к трибуналу, назвал своих судей палачами и убийцами.
Возвратившись в Бастилию, Лалли немного успокоился и попросил майора простить его запальчивость, которая несколько дней тому назад имела столь грустные последствия, и обнял его.
Многие, даже сам господин де Шуазель, просили короля о помиловании Лалли, но Людовик XV оставался неумолимым.
В семь часов его посетил господин Паскье. Он начал говорить очень кротко с осужденным и подавал ему надежду на прощение, но едва только он назвал преступлением поступки, которые Лалли не переставал защищать, генерал не захотел более слушать. Им снова овладел такой приступ ярости, какого еще с ним не было до сих пор. С яростью схватил он компас, которым пользовался для составления карты своих побед и поражений, и острием этого компаса нанес себе удар в грудь, около самого сердца.
Острие компаса скользнуло вдоль ребер и нанесло только легкую рану; тюремщики бросились на Лалли и отняли у него это импровизированное оружие. Отчаяние придало сверхъестественные силы этому несчастному; он вырвался из рук тюремщиков и хотел броситься на господина Паскье. Пришлось призвать на помощь солдат, чтобы совладать с преступником.
Эта сцена до такой степени напугала господина Паскье, что он забыл о снисхождении, которое правительство должно было оказывать этой знатной жертве правосудия; он приказал завязать рот преступнику, а сам отправился к первому президенту с требованием, чтобы вследствие сопротивления генерала и попытки к самоубийству скорее привели в исполнение смертный приговор.
Шарль-Генрих Сансон был уведомлен уже накануне, чтобы все было приготовлено для казни к двум часам послезавтра. Время казни Лалли было определено раньше, чем официально был объявлен приговор. Шарль Сансон спокойно сидел дома в ожидании окончательных приказаний. Вдруг он услыхал стук подъехавшей и остановившейся у его дома кареты. Он подошел к окну и увидел, что из кареты выходит отец его, который уже несколько лет назад удалился в маленький городок Бри-Конт-Роберт. Жан-Баптист Сансон был чрезвычайно встревожен.
В тот день один из его соседей, возвратившись из Парижа, рассказал ему развязку процесса графа де Лалли, и это пробудило в уме старца воспоминания.
Он тотчас же решил ехать в столицу, где бывал весьма редко по причине своей слабости, которая все еще продолжалась, несмотря на то, что чувства и движения снова возвратились к его разбитым параличом членам.
За тридцать пять лет до этого несколько молодых людей провели вечер в одной из пригородных слобод, которая незаметно мало-помалу превращалась в предместье и стала называться предместьем Пуассоньер.
Возвращаясь, молодые люди заблудились в лабиринте дорог, которые вследствие построек и переделок были почти непроходимы.
Ночь была темная, и шел проливной дождь. Долго блуждали молодые люди, спотыкаясь на каждом шагу и поминутно увязая в глубоких колеях, размытых дождем и наполненных грязью. Наконец, они заметили ряд ярко освещенных окон на мрачном фасаде одного большого дома. Скоро стали до них доноситься слабые звуки музыки, по-видимому, вылетавшие из этого дома. Подойдя еще ближе, они заметили, что в окнах мелькает несколько пар танцующих.
Смело постучались они в двери и приказали вышедшему к ним слуге объявить их имена хозяину дома и передать ему, что они желали бы принять участие в его веселом празднике.
Через минуту вышел к ним сам хозяин.
Это был человек лет тридцати от роду, с открытым лицом и изящными манерами. Роскошный костюм указывал на человека из высшего общества, чего никак не предполагали молодые люди, входя в дом.
Он встретил их очень любезно; выслушал рассказ об их похождениях с улыбкой человека, еще сочувствующего увлечениям молодости. Затем он объявил им, что дает этот бал по случаю своей свадьбы, и прибавил, что ему очень приятно было бы иметь на своем празднике подобных гостей, но просит их подумать, достойно ли такой чести то общество, в которое они хотят войти.
Молодые люди стали настаивать, и хозяин дома ввел их в зал и представил своей супруге и родным.
Скоро молодые люди освоились, стали танцевать, протанцевали до утра и от души были восхищены оказанным им приемом.
Утром, когда они уже собирались удалиться, хозяин дома подошел к ним и спросил, не желают ли они знать имя и звание того, кого они удостоили своим посещением?
Молодые люди полунасмешливо стали просить оказать им эту честь, уверяя его в своей признательности за приятно проведенный вечер. Тогда новобрачный объявил им, что он Шарль-Жан-Баптист Сансон, исполнитель уголовных приговоров, и что большая часть гостей, с которыми этим господам угодно было провести вечер, носили то же самое звание.
При этом двое из молодых людей, по-видимому, смутились; но третий, молодой человек с бледным и красивым лицом, в мундире ирландского полка, громко расхохотался и объявил, что от души благодарит судьбу за этот случай, что ему давно хотелось познакомиться с человеком, который рубит головы, вешает, колесует и сжигает преступников. Затем он стал просить моего предка показать орудия различных казней и пыток.
Жан-Баптист поспешил удовлетворить это желание и повел своих гостей в комнату, которую он превратил в арсенал снарядов для пытки и казней.
Между тем как товарищи офицера удивлялись необыкновенному виду некоторых орудий казней, сам он обратил исключительное внимание на мечи правосудия, которыми отсекались головы преступникам, и не переставал их рассматривать.
Жан-Баптист Сансон, удивленный этим необыкновенным вниманием, снял со стены и подал офицеру один из мечей.
Это был тот самый меч, которым Жан-Баптист Сансон отсек голову графу де Горн. Это орудие было четырех футов длины; с тонким, но довольно широким клинком. Конец меча был округлен, а в середине клинка находилось углубление, в котором было вырезано слово: «Правосудие». Рукоять меча была сделана из кованого железа и имела около десяти дюймов длины.
Несколько минут молча рассматривал офицер это орудие казни; попробовав на ногте лезвие меча, некоторое время размахивал им с необыкновенной силой и ловкостью и наконец спросил моего предка, можно ли подобным мечом отсечь голову с одного удара.
Жан-Баптист Сансон отвечал утвердительно на этот вопрос и прибавил, смеясь, что если господина офицера постигнет когда-нибудь участь господ де Буттевиля, де Сент-Марса и де Рогана, то он может быть спокоен на свой счет. Так как я, продолжал Жан-Баптист, никогда не доверяю своим людям казни дворянина, то могу дать вам честное слово, что не будет необходимости повторять удара.
Можно ли было подумать в то время, что странное любопытство офицера можно будет назвать предчувствием? Любознательный офицер был граф де Лалли-Толлендаль.
Жан-Баптист Сансон не забыл об этом. Он был сильно поражен удивительным стечением обстоятельств, которые предоставляли ему случай сдержать слово, данное когда-то офицеру ирландского полка. Тотчас же у него родилась мысль выполнить данное обещание.
Уважение, которое Шарль-Генрих Сансон питал к своему отцу, заставило его скрыть улыбку, появившуюся на его устах, когда тот объяснил ему свое намерение. Правда, что следы паралича почти исчезли, и Жан-Баптист мог снова владеть правой рукой, но далеко не с прежней силой.
Несмотря на все это, Шарлю-Генриху стоило немалых трудов отговорить своего отца от принятого им решения; наконец Жан-Баптист согласился с сыном, впрочем, только с тем условием, чтобы сам сын заменил его, и непременно хотел присутствовать при совершении казни.
В это время вошел полицейский служитель, который объявил Шарлю-Генриху, что настал час, назначенный для казни Лалли, и что исполнителя с нетерпением ждут в Бастилии.
Жан-Баптист отыскал тот самый меч, который с таким любопытством рассматривал когда-то Лалли, и затем отец и сын отправились в тюремный замок.
Слух о жестоком обращении с Лалли распространился в городе и до того тронул толпу, что она совершенно забыла о его проступках и народных бедствиях, бывших их последствием.
Из боязни, чтобы сильная и энергичная речь преступника не возмутила толпу, приказано было отвезти его на место казни с крепко завязанным ртом.
Тюремщики, не дожидаясь прибытия исполнителя, бросились на несчастного Лалли и, несмотря на отчаянное сопротивление преступника, скрутили его веревками и заклепали ему рот.
В эту минуту в комнату осужденного вошли оба Сансона. Жан-Баптист был очень взволнован; Шарль-Генрих, поддерживавший его, чувствовал, как дрожали руки у отца.
Лалли лежал на полу у кровати; из-под растрепанного платья и изодранной сорочки виднелось его избитое, окровавленное и покрытое синяками тело; из глубоких ссадин около рта и носа текла кровь. Несмотря на глухо завязанный рот, из его гортани временами вылетал хрип, походивший скорее на крик угрозы, чем на вопль страдания. Время от времени он встряхивал своими длинными седыми волосами. В это время он напоминал разъяренного льва, который потрясает своей гривой перед тем, как броситься на своих врагов.