Текст книги "Мемуары. Избранные главы. Книга 1"
Автор книги: Анри де Сен-Симон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Ла Врийер пользовался благорасположением, ибо в тех редких случаях, когда должность ему позволяла, охотно оказывал услуги; впрочем, в его ведении были только провинции. Они вместе с женой, а также каждый из них по отдельности были в добрых отношениях с Монсеньером, в тесной дружбе с Дюмоном, а кроме того, им удалось завязать дружеские и доверительные отношения с м-ль Шуэн, в чем им весьма подсобил обер-шталмейстер, а еще более Биньон. Поэтому его потеря была огромна. Между прочим, держался он исключительно благодаря канцлеру, в доме у которого жил как сын, и эта столь естественная связь[247]247
Поншартрен и Ла Врийер были двоюродными братьями по линии Эрбо.
[Закрыть] оказалась неодолимой преградой, помешавшей мне сблизить его с герцогом де Бовилье: все мои усилия остались тщетны. Г-жа де Майи, его теща, не настолько крепко держала в руках бразды, чтобы его поддержать. Дома у Ла Врийера было одно несчастье, на счет коего он единственный при дворе пребывал в мудром неведении; это несчастье усугубляло его падение. Г-жа де Ла Врийер, к которой дофина питала вражду, много лет в открытую безрассудно торжествовала над нею. Доходило до открытых вспышек, и дофина ненавидела ее, как никого в жизни. Все это вместе сулило Ла Врийеру печальное будущее.
Вуазен, не имевший покровителей, кроме г-жи де Ментенон, человек безыскусный, бесхитростный, лишенный обходительности, погруженный в свои бумаги, упоенный королевскими милостями, в речах нелюбезный, чтоб не сказать – грубый, в письмах дерзкий, мог рассчитывать лишь на интриги жены; у обоих не было никаких связей при новом дворе: они были там никому не известны и ни с кем не успели подружиться; Вуазен едва ли и способен был обзавестись друзьями, тем более их удержать, поскольку занимал столь завидное для всех место, а найти для него преемника было легче легкого.
У мягкого, сдержанного Торси были такие преимущества, как долгий опыт в делах и знание государственных и почтовых тайн, множество друзей и тогда еще никаких врагов. Он доводился двоюродным братом герцогиням де Шеврез и де Бовилье и зятем Помпонну, к которому гг. де Шеврез и де Бовилье питали полное доверие и уважение, граничившее с преклонением; к тому же у Торси не было связей ни с Монсеньером, ни с поверженным заговором. Казалось, такое положение сулит ему удачу при новом дворе, но это лишь на первый взгляд; по сути дела, Торси оставался с герцогами и герцогинями де Шеврез и де Бовилье в самых поверхностных отношениях, каких требовала внешняя благопристойность: ни родство, ни продолжительная и неизбежная совместная работа не могли растопить лед. Они виделись, только если того требовали дела или соображения приличия, и даже эти холодные и чинные отношения не заходили далеко. Торси и его жена[248]248
Катрин-Фелисите-Арно де Помпонн (1678–1755), внучка Робера-Арно д'Андилли и внучатая племянница Антуана Арно.
[Закрыть] жили в самом безупречном согласии. Г-жа де Торси, женщина капризная и надменная, не снисходила до того, чтобы скрывать свои чувства. Имя ее возбуждало против них еще большие подозрения, а поскольку муж был у нее в подчинении, то все возлагали на него вину за нее, и, с точки зрения герцогов, в министерстве он представлял собой опасность. В совете он вовсе не касался римских дел, но, насколько это было в его силах и возможностях, потихоньку поддерживал те мнения, к коим потом присоединялся канцлер; это приводило к стычкам его с герцогом де Бовилье – тому приходилось выслушивать немало доводов, кои один излагал во всех подробностях, а другой поддерживал своей властью и влиянием. Г-жу де Торси любили еще меньше, чем ее мужа; у нее были скорее далекие, чем близкие отношения с ее высочеством дофиной, ради которой она совершенно ничем не поступалась – меньше, чем ради кого бы то ни было. Друзья у нее были, так же как у Торси, но никто из них не мог помочь им в будущем, кроме ее золовки,[249]249
Марии Кольбер де Круасси (1671–1724).
[Закрыть] которая была близка к герцогине Бурбонской; поэтому у них были причины сожалеть о Монсеньере.
Демаре пришлось довольно долго оставаться самой жестокой немилости; у него было время для полезных размышлений, и он всплыл на поверхность с таким трудом и такими муками, что, должно быть, хорошо узнал, кто ему истинные друзья, и отличил их от тех, чья дружба всегда сопутствует важному посту и исчезает вместе с ним. Он был достаточно наделен умом и здравым смыслом и вел себя с этой стороны безупречно, и все же внезапно эти качества ему изменили. Министерский пост опьянил его; он вообразил себя Атласом, несущим на плечах небесный свод, возомнил, что государство без него не обойдется; он позволил новым придворным друзьям вскружить ему голову, а тех, кто поддержал его в годы опалы, перестал замечать. Ранее говорилось,[250]250
См.: Т. 3, рр. 75–80.
[Закрыть] что отец мой и я по его примеру были в числе главных благожелателей Демаре; я изрядно похлопотал за него перед Шамийаром, помог войти в финансовый совет и стать преемником Шамийара на посту генерального контролера. Уже говорилось, что Демаре это было известно, говорилось и о том, что по этому поводу между нами произошло. Я в точности исполнил все, что предложил ему, и у него были причины обходиться со мною вдвойне любезно. Однако вскоре я стал замечать, что он ко мне охладел. Я припомнил все его поведение со мной и наряду с промахами, какие случайно мог допустить человек, обремененный труднейшими делами, явственно обнаружил то, чего опасался. Подозрения мои обратились в уверенность, побудившую меня совершенно, не подавая, впрочем, виду, отдалиться от Демаре. Герцоги де Шеврез и де Бовилье обратили на это внимание, завели со мной разговор, стали выспрашивать; я признался в том, что произошло, не утаил и причины. Они попытались меня убедить, что Демаре совершенно ко мне не переменился и что не стоит, мол, придавать значение холодку и рассеянности, которые объясняются его докучными занятиями. Они часто уговаривали меня его посетить; я не спорил с ними, но ни в чем не отступал от принятого решения. В конце концов мое упрямство во время последней поездки в Фонтенбло[251]251
С 16 июля по 14 сентября 1711 г.
[Закрыть] истощило их терпение, и однажды утром они схватили меня и повезли к Демаре обедать. Я сопротивлялся, они настаивали; я покорился, но предупредил, что они будут иметь удовольствие сами убедиться в моей правоте. И впрямь меня обдали таким холодом, и пренебрежением, что оба герцога были возмущены и сами мне в этом признались, согласившись, что я совершенно справедливо решил более с ним не видеться. Вскоре им пришлось испытать то же самое на себе. Лучшим украшением Демаре была честь состоять с ними в родстве, а положение, занимаемое ими, бесконечно поддерживало его и отличало. Кроме того, их связывала необходимость вместе заниматься делами. Наконец, благодаря поддержке Шамийара и собственному влиянию они вызволили его из позорной опалы, доставили ему почетное положение и министерскую должность. Несмотря на столько важнейших оснований для дружбы и привязанности, он отвадил их точно так же, как меня. Виделись они изредка – не более, чем требуют приличия, – и весьма немного соприкасались по делам; в отношении герцога де Бовилье Демаре не мог избежать этого полностью; от герцога я и узнал, что ни он, ни герцог де Шеврез больше с ним ни о чем не разговаривают и не поддерживают никаких отношений. Демаре дошел до того, что открыто притеснял видама Амьенского и легкую кавалерию, также из-за видама,[252]252
Луи-Огюст де Шеврез, видам Амьенский, сын герцога де Шевреза, после смерти своего брата, герцога де Монфора (1704), был назначен лейтенантом легкой кавалерии.
[Закрыть] и тот во всеуслышание порвал с ним. Не лучше обошелся он и с Торси, с его матерью и сестрой;[253]253
Мадам де Круасси и мадам де Бузоль.
[Закрыть] он был их сотрапезником со времени его первых приездов из Майбуа до самого назначения министром; тут он вообще перестал встречаться со всеми троими. Канцлер на самом деле не так уж был им доволен, но, чтобы ввести его в финансовый совет, растопил первый ледок, существовавший в его отношениях с королем с того времени, когда он был генеральным контролером; канцлер оказался единственным из всех министров, кому Демаре не отплатил неблагодарностью и не дал повода для подобного упрека; но он занимал такой пост и был такого свирепого нрава, что его боялись даже женщины; кроме того, он был так ленив, что его ленью умерялось все. Столь порочное поведение не сулило Демаре в будущем ничего хорошего; вместе с тем, имея мало касательства к Монсеньеру и его приближенным, он ничего не лишился после его кончины. Таково было положение министров, когда умер Монсеньер. Теперь пора перейти к положению герцога де Бовилье и тех, для кого эти огромные перемены оказались благотворны, а затем посмотреть, что воспоследовало из этих перемен.
На первый взгляд на сцену выступили немногие. За исключением самых высокопоставленных или наиболее заметных особ, этих немногих невозможно было даже различить, поскольку они при помощи политических приемов старались остаться в тени; но нетрудно вообразить, как все спешили проявить внимание к самым высокопоставленным особам и тем, кого удавалось распознать. Кроме того, легко догадаться о чувствах герцога де Бовилье, бывшего, возможно, единственным, к кому Монсеньер питал настоящее отвращение, которого даже не умел скрыть и которое в нем заботливо распаляли. Зато теперь Бовилье видел неожиданное возвышение своего питомца, который втайне радовался, что до сих пор остается его учеником, во всеуслышание этим гордился, и ничто не могло заставить его переменить свое мнение. Почитая за честь любовь к государству, всей душой стремясь к вершинам добродетели, герцог де Бовилье, вдохновляемый такими высокими побуждениями, был второй архиепископ Камбрейский;[254]254
Фенелон, Франсуа Салиньяк де Ламот.
[Закрыть] он чувствовал, что может с пользой служить государству и добродетели, приближая возвращение своего возлюбленного архиепископа, чтобы когда-нибудь сделать того своим соратником во всех делах. При всем своем искреннем смирении и простодушии герцог, коему не чужды были обычные, неотъемлемые от человека чувства, наслаждался непредвиденным воспарением сердца и ума, радовался разумным планам, которые исполнялись словно сами собой, а также своеобразному владычеству, для него тем более приятному, что, хотя этим неожиданным владычеством он пользовался редко, оно было полным и принималось без возражений, а плоды его распространялись через него на его присных и на тех, на кого падал его выбор. Гонения настигли его на середине самого блистательного пути, причем, как мы видели, гонения самые разнообразные; не раз он бывал на волосок от бездны и вот внезапно очутился на самой надежной скале; быть может, не без радости смотрел он на те самые волны, яростный натиск которых столько раз грозил его унести, – теперь эти волны лишь разбивались у его ног. Несмотря ни на что, состояние его духа было неизменно: та же мудрость, умеренность, внимательность, доброта, доступность, любезность, то же спокойствие и ни тени высокомерия, рассеянности, небрежности. Он ликовал, но по другой причине, более его достойной: в глубине души уверенный в новом дофине, он предвидел свое торжество над умами и сердцами, как только он окажется на подобающем ему месте и получит свободу рук; потому-то он втайне и предавался радости вместе с нами. Шеврез, единственный, кто оставался рядом с ним во все времена его жизни, разделял радость Бовилье, находя для нее те же основания; и семьи их радовались упрочившемуся положению и блеску, коим оно вскоре озарилось. Но восторженнее всех принял это событие Фенелон, архиепископ Камбрейский. Какие приготовления, сколько трудов во имя верного и полного триумфа и какой ослепительный луч света, внезапно озаривший его сумеречное жилище!
Удалившись двенадцать лет назад в свой диоцез,[255]255
Фенелон был сослан в Камбре в 1697 г.
[Закрыть] этот прелат старел там под бесполезным бременем надежд и следил, как бегут годы, однообразие которых могло внушить ему только отчаяние. По-прежнему он был ненавистен королю, при коем никто не смел упомянуть его имя, даже по самым незначительным поводам; еще ненавистнее был он г-же де Ментенон, которая его погубила; он был, более чем кто-либо, мишенью для ярости ужасной котерии, распоряжавшейся Монсеньером, ему неоткуда было ждать помощи, кроме как от неизменного друга и ученика, который сам стал жертвой того же заговора; по всем законам природы воспитатель едва ли мог льстить себя надеждой, что переживет эти времена и возродится для деятельной жизни. В мгновение ока ученик его становится дофином; еще миг – и, как мы убедимся, для него начинается пора, так сказать, предцарствования. Какой поворот судьбы для честолюбца! Архиепископ был всем известен еще со времен своей опалы. Его знаменитый «Телемак», более всего усугубивший опалу и сделавший ее непоправимой, запечатлел с натуры то, что бывает в жизни. «Телемак» представлял собой темы для рассуждений с воспитанником; они были у него похищены, собраны и выпущены в свет без его ведома в самый разгар его дела. Г-н де Ноайль, который, как мы видели, домогался ни больше ни меньше как всех должностей герцога де Бовилье,[256]256
Здесь, по-видимому, Анн-Жюль, маршал де Ноайль (1650–1708).
[Закрыть] говорил тогда королю и всем, кто желал слушать, что сочинить такое мог только личный враг его величества. Хотя мы уже изрядно углубились в жизнеописание этого прелата, который, даже находясь в жестокой опале, внушал такой страх и был так ни на кого не похож, не лишне будет сказать о нем еще несколько слов. Он был кокетливей любой женщины, но не в несчастии, а в благополучии; главная страсть его состояла в том, чтобы всем нравиться; он старался обворожить слуг ничуть не меньше, чем господ, и самых незначительных людей так же, как важных особ. Он обладал дарованиями, помогавшими ему в этом как нельзя более: мягкостью, вкрадчивостью, врожденной любезностью, бившей ключом, легким, изобретательным, затейливым, приятным умом, кран от которого был у него, так сказать, всегда наготове, чтобы нацедить ровно такую порцию и такого качества, какое было уместно в каждом случае и при определенных людях; он отмеривал себя и лез из кожи вон ради всех. Внешность у него была необычная, но благородная, привлекающая взгляд, ошеломляющая, притягивающая; он отличался приветливостью со всеми, приятным, легким разговором, никогда не нарушавшим приличий, чарующим обращением, ровной, ненавязчивой набожностью, нисколько не отпугивающей и внушающей уважение, разумной благотворительностью, щедростью, никого не оскорблявшей, изливавшейся на офицеров и солдат, включавшей в себя широкое гостеприимство, но державшейся в подобающих пределах в отношении стола, обстановки и экипажей; равно услужливый и скромный, скрытный, когда дело касалось благотворительности, которую можно было утаить, он помогал очень многим со свойственной ему быстротой и тонкостью, вплоть до того, что бывал благодарен тем, кому оказывал помощь, и сам уверял их в этом; он был чужд угодливости, не любил лести и обращался ко всем с утонченной учтивостью, соблюдая должную меру и такт, так что каждому казалось, что учтивость обращена к нему лично; здесь ему была свойственна необычная изощренность. Особенно преуспел он в искусстве претерпевать страдания; они служили к его чести, умножая блеск его заслуг; это искусство принесло ему восхищение и преданность в сердцах всех жителей Нидерландов, кто бы они ни были, и любовь и почтение всех, кто делил меж собой власть над Камбре.[257]257
Фенелон делил власть с епископами Арраса и Сент-Омера, а в Испанских Нидерландах – с епископами Турне и Намюра.
[Закрыть] Никогда не теряя надежды на то, что жизнь его еще переменится, он в ожидании этого наслаждался теми радостями, кои были ему доступны, и, быть может, сожалел о них потом посреди блеска и всегда вспоминал о них со вздохом; наслаждаясь этими радостями, он выглядел таким умиротворенным, что не знавшие, кем он был и кем еще может стать, никогда об этом не догадывались – даже те из них, кто стоял к нему ближе всех и теснее всего с ним общался. Посреди стольких мирских занятий он с неиссякаемым усердием исполнял все обязанности архиепископа: казалось, он не отвлекался ни на что другое и заботился только об управлении своим диоцезом: посещал больницы, широко, но разумно раздавал благостыню, заботился о церковных землях, о духовенстве, об общинах, ничего не упуская из виду. Каждый день он служил мессу в своей часовне, часто совершал требы, исполнял все, что положено архиепископу, ни на кого не перекладывая свои обязанности, а иногда произносил и проповеди. Для всего у него находилось время, и при этом он не выглядел чересчур занятым. Его открытый дом и щедрый стол напоминали дом и стол губернатора Фландрии, и в то же время это воистину было архиепископское подворье, где всегда находилось множество заслуженных военных и множество штатских должностных лиц, здоровых, больных, раненых; они жили у него, и каждого кормили, и каждому прислуживали, словно он был единственный; а сам архиепископ обычно присутствовал при визитах врачей и хирургов и вдобавок исполнял при больных и раненых обязанности самого милосердного пастыря, часто посещая их и дома, и в больницах, причем не позволял себе ни забывчивости, ни мелочности, но всегда был предупредителен и щедр. Поэтому все его обожали. Но сущность его не исчерпывалась этим видимым благородством. Не особенно углубляясь в его душу, можно смело утверждать, что он не чуждался усилий и трудов, способствовавших выдвижению его в первые ряды. Он был накрепко связан с той партией иезуитов, во главе коей стоял о. Телье, и партия эта никогда не переставала о нем заботиться, поддерживая его что было сил; последние свои годы употребил он на сочинения, которые жадно ловили о. Кенель и. многие другие; все, что он писал, еще туже стягивало узлы этого полезного союза, с помощью которого он надеялся притушить злобу короля. Молчание церкви было вполне естественным уделом прелата, чья доктрина вызвала столько шума и споров,[258]258
Учение квиетизма г-жи Гюйон (1648–1717), проповедовавшее непосредственную, интимно-личную любовь к богу, минующую официальную культовость и обрядность, было развито Фенелоном в трактате «Максимы святых» (1697). Против этого учения выступил Боссюэ («Рассуждение о квиетизме»), поддержанный католической церковью. Фенелон был подвергнут остракизму и выслан в Камбре.
[Закрыть] а затем была торжественно осуждена: он был достаточно умен, чтобы этого не чувствовать, но в то же время слишком честолюбив, чтобы не придавать значения множеству голосов, поднявшихся против автора осужденной догмы и его сочинений, а также хуле, не щадившей его по другой причине, которую просвещенные люди достаточно легко угадывали. Он шел к цели, не сворачивая ни вправо, ни влево; он давал друзьям поводы осмеливаться порой произнести вслух его имя; он льстил Риму,[259]259
В благодарность за борьбу, которую Фенелон вел в своем изгнании с теоретиками янсенизма и сторонниками отца Кенеля, папа Клемент XI собирался облечь его в пурпурную мантию архиепископа.
[Закрыть] проявившему к нему такую же неблагодарность; все общество иезуитов смотрело на него как на искушеннейшего князя церкви, которому следует во всем помогать, не щадя сил; в конце концов он перетянул на свою сторону недалекого Ла Шетарди священника церкви Сен-Сюльпис, духовника и даже духовного отца г-жи де Ментенон. В разгаре битв, оружием в коих являлось перо, Фенелон, никогда не поступавшийся ни кротостью, ни страстью всех очаровывать, не давал себя втянуть в настоящую борьбу. Нидерланды кишели янсенистами или людьми, которые слыли таковыми; их, в частности, было полно в его диоцезе и в самом Камбре; и там, и тут они обретали надежное и покойное убежище. Они были рады и счастливы, что мирно живут под властью врага, обратившего против них свое перо, и нисколько не роптали на своего архиепископа, который, будучи рьяным противником их учения, ни в чем не тревожил их покой. Защиту своих догм они возложили на других и ничуть не покушались на всеобщую любовь, коей пользовался Фенелон. Ведя себя столь дальновидно, он ни в коей мере не терял ни славы кроткого пастыря-миротворца, ни репутации прелата, от которого церковь многого ожидает и который всеми помыслами стремится к ее благу.
Таково было положение архиепископа Камбрейского к тому времени, когда он узнал о смерти Монсеньера, о взлете своего ученика и влиянии, которое приобрели его друзья. Эта небольшая обособленная группа людей была связана самыми прочными и нерушимыми узами на свете. Она основывалась на глубоком и самозабвенном доверии, которое в свою очередь покоилось, как сами они полагали, на любви к Богу и его церкви. Почти все эти люди, как малые, так и великие, были весьма добродетельны, за исключением очень немногих, кои тоже притворялись добродетельными, а прочие верили их притворству. У всех была единая цель, которой не могла повредить ничья немилость, все согласно и размеренно двигались к этой цели, состоявшей в том, чтобы вернуть из Камбре их главу, а до той поры все они жили и дышали им одним, подчиняли его принципам все свои помыслы и поступки, а любое его мнение воспринимали как волю Божию, коей считали его провозвестником. Каково же было обаяние этой натуры, которая завоевала сердца самых порядочных людей, умы самых рассудительных, склонность и пылкую дружбу самых преданных! Вдобавок его издавна с твердостью и постоянством боготворило общественное мнение, утверждавшее, что в этом и состоят набожность, добродетель и слава Божия, поддержка церкви и спасение их душ, коему они искренне подчиняли все остальное. Из этого описания явствует, каким мощным оружием был архиепископ для герцогов де Шевреза и де Бовилье и их жен, которые все четверо совпадали во всех мнениях, пристрастиях, мыслях и чувствах. Быть может, именно такое ни с чем не сравнимое уважение помешало герцогу де Бовилье уйти в отставку, когда умерли его дети, а сам он завершил устройство семейных дел, да и во многих других случаях, когда он был на волосок от гибели. Его роднила с герцогом де Шеврезом мечта об отставке и склонность к частной жизни: эта склонность была в них так сильна, что исполнение должностных обязанностей представлялось им недостойной помехой; но пылкое желание послужить славе Божией, церкви, спасению своей души внушало им самую искреннюю веру, которая удерживала их на тех постах, где они не упускали ни единой возможности споспешествовать возвращению их духовного отца. Они считали, что им не требуется менее возвышенной причины, дабы все претерпевать, везде проникать и предотвращать грозу, – лишь бы не пришлось когда-нибудь упрекать себя в том, что они пребывали в преступном бездействии, вместо того чтобы помогать столь важному в их глазах делу: ведь неведомые пружины провидения могли дать им такую возможность, хотя вокруг давно уже не было ни малейшего просвета. Внезапные перемены, наступившие с кончиной Монсеньера, представились им этим великим деянием провидения, свершенным нарочно ради архиепископа Камбрейского, деянием, коего они так упорно ждали, не зная, откуда и как оно придет, вознаграждением праведника, который жив единой верой, хранит надежду посреди безнадежности и для которого в самый неожиданный миг наступает избавление. Это не означает, что когда-либо они говорили мне нечто подобное; но кто видел их, как я, вблизи, тот видел, что подобными мыслями были пронизаны вся их жизнь, поведение, чувства, и приписывать им эти мысли – значит не столько проникать в их души, сколько просто хорошо их знать. Сплотившись вокруг всего, что приближало их к цели, с удивительной скромностью и преданностью замкнувшись в кругу старых учеников, не вербуя и не допуская в этот круг прозелитов из опасения, как бы потом не раскаяться, они только все вместе наслаждались истинной свободой, и свобода эта была им так сладостна, что они предпочитали ее всему остальному; этою причиной более, чем какою-либо другою, объясняется нежный и братский союз герцогов и герцогинь де Шеврез и де Бовилье; отсюда и женитьба герцога де Мортемара, сына безгранично преданной ученицы,[260]260
Луи II де Рошешуар, герцог де Мортемар, был сыном Марии-Анны Кольбер, герцогини де Мортемар (1665–1750), сестры герцогинь де Бовилье и де Шеврез.
[Закрыть] не ведавшей ни страха, ни принуждения; отсюда и уединенные сборища в Вокрессоне в конце недели с очень малым числом верных, безвестных учеников, из которых одни сменялись другими; отсюда эта монастырская ограда, незримо окружавшая их и в толпе придворных; отсюда безмерная привязанность к новому дофину, которого заботливо воспитывали и укрепляли в тех же чувствах: они смотрели на него как на нового Ездру,[261]261
Предводитель иудеев; в V в. до н. э., по возвращении их из Вавилона, содействовал восстановлению храмов.
[Закрыть] восстановителя храма и народа Божия после пленения.
В этой кучке людей была одна ученица из самых давних, питомица г-на Берто, устраивавшая собрания в Монмартрском аббатстве, где воспитывалась с юности; она ездила туда каждую неделю с г-ном де Ноайлем, который успел вовремя уйти в сторону: это была герцогиня Бетюнская, которая с тех пор становилась все добродетельнее, так что г-жа Гийон сочла ее достойной своей особой милости. Это была воистину великая душа, ее почитал сам архиепископ Камбрейский, коему только смирение и разница пола препятствовали также приблизить ее к себе. Это содружество содействовало самой тесной дружбе дочери сюринтенданта Фуке с тремя дочерьми Кольбера и мужьями их, которые взирали на нее с истинным преклонением. Герцог Бетюнский, ее муж, был у них на последних ролях; его терпели только ради нее; но герцог де Шаро, ее сын, пожинал все плоды той благодати, коей была осенена его святая мать. Неуклонная честность, щедрость и все прочие мыслимые достоинства, но превыше всего преданность архиепископу Камбрейскому, какой и можно было ожидать от сына верной ученицы, составляли основу его характера, которому, впрочем, свойственны были и крайнее честолюбие, и вытекавшая из него завистливость, и большая приверженность к светской жизни, к которой он был изрядно приспособлен; остроумный в высшем свете, он ничего не смыслил в делах, не обладал познаниями ни в одной области, не отличался даже набожностью, разве что в том смысле, в каком она была присуща их тесному кружку, и был невероятно подвижен; преданный друзьям и в высшей степени наделенный способностью к дружбе, он оставался непроницаем, несмотря на неввшосимое словоблудие-эта разговорчивость была у него в семье наследственной и передавалась от отца к сыну. Быть может, он единственный сумел сочетать репутацию благочестивого человека, сопутствовавшую ему всю жизнь, и тесное общение с известными вольнодумцами своего времени, а также дружбу большинства из них, благо все они искали с ним знакомства и рады были вовлекать его в свои увеселения, когда им не сопутствовал разгул; причем они не только не насмехались над его знакомствами, столь отличными от их собственных – я разумею высшую знать и самое блестящее общество, какое было при дворе и в армиях, – но относились к нему запросто и с доверием, питая к нему почтение, не мешавшее ни веселью, ни непринужденности. Он принадлежал к лучшему обществу, был добрый сотрапезник, храбрец, весельчак; речи его и выражения были подчас весьма забавны. Наделенный живым темпераментом, он был не чужд страстей, которые мучительно пытался обуздывать благочестием, но они силой брали над ним верх, что давало ему частые поводы для шуток. Г-н де Бовилье в свое время очень хотел, чтобы мы с Шаро сблизились; так оно и вышло, и сближение наше переросло в самую тесную дружбу, которая никогда не омрачалась. Архиепископа Камбрейского я знал только в лицо; когда он впал в немилость, я едва вступал в свет; я никогда не принимал участия в таинствах его кружка, следственно, с точки зрения герцогов де Шевреза и де Бовилье, занимал куда более низкую ступень, чем герцог де Шаро, который, как мы убедимся, вскоре воспользовался плодами их трудов; и все же если они доверяли ему свою доктрину, то я вызывал у них полное доверие во всем, что касалось государства, двора и поступков дофина. О своей доктрине они со мною не говорили, но были совершенно откровенны во всем, что касалось любви и восхищения, которое они питали к архиепископу Камбрейскому, мечты о его возвращении и усилий, прилагаемых ими для этого. Дома Данпьера и Вокрессона были для меня всегда открыты; там я видел безвестных собратьев, которые не таились от меня и свободно при мне разговаривали, а я, единственный, не будучи посвящен в их учение, общался с ними столь доверительно и непринужденно. Только спустя немало лет я заметил, что, по всей видимости, Шаро едва ли вошел к ним в доверие раньше, чем я; он нередко сетовал при мне на их скрытность касательно многих вещей, кои были мне доверены, но я ему об этом не рассказывал; да и позже незаметно было, чтобы доверие к нему возросло, а мне рассказывали и со мною обсуждали все, что угодно. Я был очень удивлен этим различием между мною и человеком, который был намного старше меня; я удивлялся, что меня дарили дружбой столь могущественные особы, и часто искал тому объяснений. Вся деятельность Шаро была плотского свойства. Он гораздо больше, чем я, вращался в свете; но он мало знал и вовсе не следил за теми тайными и важными событиями, кои при нем происходили; поэтому он не знал механики придворной жизни, которую открыли мне связи с главными действующими лицами обоего пола, а также усердие, с каким я вмешивался во все, разузнавал и день за днем следил за всякими любопытными происшествиями, как правило, не без пользы, а подчас и с огромной выгодой для себя. Г-жа де Сен-Симон также была в совершенно доверительных отношениях с герцогами и герцогинями де Бовилье и де Шеврез, а они были высочайшего мнения о направлении ее ума, добродетелях и поведении. Я свободно мог говорить им все, что угодно, а набожному герцогу де Шаро это также не пристало. Наконец, мне несколько раз выпадал случай предупреждать их о некоторых малозаметных вещах, имевших между тем столь огромное значение, что герцоги сперва даже отказывались мне верить, пока слова мои не подтверждались событиями. Это было последним доводом, побудившим их во всем мне открыться; к тому же они убедились в моей неизменной и верной дружбе, сопутствовавшей им во всех обстоятельствах больше, чем любая другая. Я испытал самую живую и чистую радость, когда понял, что я единственный придворный, состоящий в самой близкой и доверительной дружбе с теми, кому неизбежно предстоит занять при дворе столь выдающееся положение, для всех прочих совершенно недоступное, и оказывать огромное влияние на дофина, который уже начинал во всем задавать тон. Чем более становилась известна моя тесная связь с обоими герцогами, тем больше я остерегался слишком явно обнаруживать свое удовлетворение и, что еще важнее, тем больше старался, чтобы моя жизнь и мое поведение нисколько не менялись против обычного.
Во время всех этих обширных перемен вначале заметны были только два человека, которым они пошли на пользу: герцог де Бовилье и благодаря ему герцог де Шеврез; третий же, архиепископ Камбрейский, держался в отдалении. Внезапно обоим герцогам все стали улыбаться, все принялись перед ними заискивать, все оказались их старинными друзьями; но придворные не обрели в их лице тех новых министров, что как грибы вмиг вылезают из сора и оказываются у государственного кормила, не имея понятия ни о делах, ни о дворе, опьяненные гордыней и почестями, неспособные к сопротивлению, почти даже не опасающиеся интриг, которые плетутся вокруг них, и самодовольно приписывающие продажные восхваления собственным заслугам. Оба герцога, наружно соблюдая прежнюю скромность, прежний образ жизни, думали только о том, как бы получше укрыться от угодливости и лести, расточаемых перед ними, как бы привлечь к делу испытанных друзей, как бы удвоенным упорством укрепить свое положение при короле, поглубже укорениться при дофине, побудить его показать все, на что он способен, при этом ни в коем случае не подавая виду, что имеют на него влияние, и добиться того, чтобы он во всем отличался от своего отца-и почтительной любовью подданных, и властью над ними. Они не забыли предпринять попытки сблизиться с дофиной или хотя бы не отталкивать ее от себя. Дофина была далека от них в силу огромных различий в склонностях и образе жизни; кроме того, отдалению способствовала г-жа де Ментенон. Добродетель герцогов, о коей дофина судила только по внешности, была, с ее точки зрения, слишком сурова, а их влияние на дофина внушало ей страх; еще более опасалась она герцогов по другой, более деликатной, причине, которая на самом деле должна была бы их с нею сблизить, если бы дофина при всем своем уме способна была оценить плоды истинного благочестия, истинной добродетели, истинной мудрости, кои состоят в том, чтобы с величайшим тщанием и предельной осторожностью, как это свойственно было обоим герцогам, в чем я часто убеждался, гасить и скрывать все, что способно нарушить мир и покой между супругами. Дофина боялась их нелестных суждений о ней, хотя именно здесь у нее не было ни малейшего повода для беспокойства. По всем этим причинам между ними царили холод и натянутость, которых не могли победить весь ум и вся добрая воля г-жи де Леви; оба вельможи и их жены быстро заметили этот холод, прорывавшийся сквозь любезность и почтительность, в коих принцесса не могла им отказать; однако истинные ее чувства усердно подогревали Ноайли и графиня де Руси, не жалевшая на это сил; дофина причащалась каждую неделю, но никогда не могла простить ни герцогу де Бовилье, ни его близким, что они свидетельствовали против нее в большой тяжбе против г-на д'Амбре, которую она выиграла в присутствии короля, – об этой тяжбе уже было рассказано в другом месте;[262]262
См.: Т. 1, р. 485. Мадам де Руси была племянницей маркиза де Беврона.
[Закрыть] в этой тяжбе г-жа де Ментенон вопреки своему обыкновению оказала ей и герцогине д'Арпажон, ее матери, необычайно сильную поддержку. Весна, пора сбора армий, принесла в Камбре явные признаки перемен, происшедших при дворе. Через Камбре пролегала единственная дорога, соединявшая различные части Фландрии. Все придворные, служившие там, высшие военачальники и даже менее заметные офицеры – все проследовали через Камбре и задержались там как могли дольше. Архиепископа окружили таким вниманием и так усердно изъявляли ему почтение, что наряду с радостью он испытывал и мучительные опасения, как бы вся эта шумиха не произвела дурного впечатления на короля. Можно себе представить, с какой приветливостью, скромностью, рассудительностью принимал он подобные почести и как довольны собой были хитрецы, успевшие заранее повидать и почтить его во время поездки во Фландрию. В самом деле, это наделало много шуму; но прелат держал себя с таким тактом, что ни король, ни г-жа де Ментенон не осудили этого наплыва посетителей, а предпочли сделать вид, будто не знают о нем. По отношению к герцогам де Шеврезу и де Бовилье король, привыкший любить их и уважать и питавший к ним доверие вопреки суровым испытаниям, которые порой выпадали им на долю, не мог испугаться их нового взлета – может быть, потому, что не заметил этого, во что, правда, трудно поверить, а скорее потому, что в душе не был против них предубежден. Г-жа де Ментенон также не выказала по их поводу никакого неудовольствия.