Текст книги "Транзит"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
V
Я поехал па улицу Релэ. В третий, и последний, раз я взбирался по крутой лестнице того ужасного отеля, в котором врач прятал Мари. Не проговориться ей ни единым словом, неожиданно предстать перед ней на пароходе – это было бы самое лучшее, самое настоящее волшебство. Но я не был уверен, что у меня хватит сил разыграть сцену прощания.
Печка больше не топилась, – вот уже несколько дней, как на дворе потеплело. Зима шла на убыль. Я постучал, Высунулась рука с упавшей на запястье синей каймой рукава. Мари отступила назад. Я не понял выражения ее лица, оно было серьезным и каким-то застывшим. Она спросила хрипло:
– Зачем ты пришел?
Кругом стояли чемоданы, как в то утро, когда врач собирался уехать. Теперь все в комнате было упаковано.
– Я пришел, – сказал я небрежно, хотя сердце у меня стучало, – чтобы принести тебе подарок на прощание… Шляпу.
Она рассмеялась, впервые поцеловала меня легко и быстро, надела шляпу перед зеркалом умывальника и сказала:
– Она мне даже идет. У тебя сумасшедшие идеи. Почему мы с тобой познакомились только этой зимой, перед отъездом? Мы должны были давно познакомиться.
– Конечно, Мари, – сказал я. – Я должен был тогда – в Кёльне, что ли, это было? – сесть на скамейку вместо того, другого.
Мари отвернулась и сделала вид, что укладывается. Она попросила меня запереть чемодан. Мы сели рядом на закрытый чемодан, она взяла меня за руку.
– Если бы только мне не было страшно, – сказала она. – Чего я боюсь? Я знаю, что должна уехать, и хочу уехать, и уеду. Но иногда мне становится так страшно, как будто я что-то забыла, что-то важное, невозместимое. И мне хочется снова распаковать чемоданы, все перерыть и все разбросать. И хотя меня тянет отсюда прочь, я все думаю – пи же это меня здесь держит?
Я почувствовал, что минута настала. Я сказал:
– Может быть, я.
– Я не могу поверить, что больше тебя никогда не увижу, – сказала она. – Мне не стыдно тебе признаться: мне кажется, что ты не последний, с кем я познакомилась, а первый. Как будто бы это ты был тогда в моем детстве, у нас на родине. Как будто бы я видела твое лицо среди их отчаянных и загорелых мальчишеских лиц, которые внушают девчонкам еще не любовь, нет, но вопрос – какая она, любовь? Как будто бы ты был среди мальчишек, с которыми я играла в шарики на нашем тенистом дворе. А ведь я с тобой знакома совсем недавно, меньше, чем с другими. Я не знаю, откуда ты приехал и зачем. Не может быть, чтобы какой-то штемпель, виза или решение консула навсегда разлучили людей. Только смерть разлучает навсегда, но не прощание, не отъезд.
Мое сердце забилось от радости, я сказал:
– Очень многое зависит еще и от нас самих. Что сказал бы тот – другой, если бы я очутился на пароходе?
– Да, именно – другой, – сказала она.
– У него ведь остается его больница, его призвание, – продолжал я все настойчивей. – Он же сам рассказывал нам, что для него это важнее личного счастья.
Она подсунула голову под мою руку.
– Ах, ты о нем? Нам ведь незачем притворяться друг перед другом, – сказала она. – Ты знаешь, кто нас разлучает. Мы с тобой ведь не станем друг друга обманывать в последнюю минуту.
Я уткнулся лицом в ее волосы; я почувствовал, что я, живой – жив, что мертвый – мертв.
Она прислонилась головой к моему плечу. Так мы сидели несколько минут с закрытыми глазами. У меня было ощущение, что чемодан покачивается. Мы тихо плыли вдаль. Это были для меня последние мгновения полного покоя.
Я почувствовал вдруг, что смогу сказать ей правду.
– Мари!!!
Она резко отстранила голову. Быстро взглянула на меня. Лицо ее побелело, даже губы. То ли звук моего голоса, то ли выражение лица предупредили ее, что произойдет что-то непоправимое, какое-то чудовищное покушение на ее жизнь. Она подняла руки, словно защищаясь от удара.
Я сказал:
– Я должен сказать тебе правду перед твоим отъездом. Мари, твой муж погиб. Он покончил с собой в отеле на улице Вожирар, когда немцы входили в Париж.
Она опустила руки и положила их на колени. Она улыбнулась.
– Теперь ясно, – сказала она, – чего стоят ваши советы и все ваши точные сведения. Как раз со вчерашнего дня я твердо знаю, что он жив. Вот она, твоя великая правда!
Я посмотрел на нее пристально и сказал:
– Ты ничего не знаешь. Что ты знаешь?
– Я знаю теперь, что он жив. Я пошла в иностранный отдел префектуры, чтобы получить визу на выезд. Там одна служащая… Она как раз оформляла мои документы, она мне помогла… У нее какой-то чудной вид… Маленькая, толстая, зато в ее глазах столько тепла, сколько мне еще не встречалось во всей этой стране. Она вообще всем помогала, кому словом, кому делом. Ни одно досье не казалось ей чересчур запутанным. Сразу чувствовалось, что эта женщина всех хочет выручить, что она озабочена только тем, чтобы мы все успели вовремя уехать, чтобы никто не попал в руки немцев, никто не погиб бы бессмысленно в лагере. Было видно, что она не из тех, кто вяло рассуждает, что, мол, теперь уже все равно ничем не поможешь. Наоборот, даже если и вправду ничем уже больше нельзя помочь, она ни за что не допустит на своем участке ни беспорядка, ни подлости. Пойми, ради таких, как она, стоит спасать целую нацию.
Я сказал в отчаянии:
– Ты ее хорошо описываешь. Я прекрасно представляю себе эту женщину.
– И тогда я набралась мужества. Раньше я не решалась задавать вопросы. Боялась, что мои вопросы могут ему повредить. Но теперь, когда все документы уже были у меня на руках, теперь я никому больше не могла повредить. Я спросила у этой женщины. Она внимательно посмотрела на меня, словно ждала этого вопроса. Она сказала, что не имеет права мне отвечать. Тогда я пристала к ней, просила ее, просто умоляла сказать мне по крайней мере, если она знает, жив ли мой муж. Тогда она положила мне руку на голову и сказала: «Успокойтесь, дитя мое! Может быть, вы еще в пути встретитесь с тем, кого любите».
Мари посмотрела на меня искоса, с лукавой улыбкой.
Она поднялась и спросила:
– Может быть, ты и теперь еще сомневаешься? Все еще веришь этим слухам? Ну, что ты можешь знать? Что ты знаешь? Может быть, ты его… Разве ты собственными глазами видел его мертвым?
Я должен был, вынужден был признаться:
– Нет.
И только потом я обратил внимание на ее стесненное дыхание, на еле уловимый оттенок смертельного испуга, звучащий в ее коротких насмешливых вопросах.
– Теперь меня здесь ничто больше не держит. Я уезжаю с легким сердцем, – сказала она с облегчением, радостно.
Я понял, что все напрасно. Я сдался. Бесполезно тягаться с мертвым – его можно догонять всю жизнь. Он крепко держался за то, что ему принадлежало, и даже в вечности не хотел с этим расстаться. Он был сильнее меня. Мне оставалось только уйти. Да и что я мог этому противопоставить? Чем убедить ее? И для чего убеждать? К тому же, как бы нелепо ни представлялось мне это сейчас, на мгновение она заразила меня своим безумием. Что я знал о его смерти? Ничего, кроме болтовни озлобленной хозяйки. А что, если он и в самом деле жив? А что, если Аксельрот и в самом деле его видел? А что, если нас отделяет от него не вечность, а всего лишь газетный лист, который он продырявил в двух местах, чтобы без помех наблюдать за нами и гак все запутать, что все наши сложности покажутся нам пустяками?
Я встретил врача на лестнице. Он пригласил меня в «Мон Верту» в последний раз выпить втроем аперитив. Кажется, я пробормотал в ответ что-то вроде того, что сегодня запрещена продажа алкогольных напитков.
VI
Я пошел на улицу Республики. Контора «Транспор маритим» была уже открыта. Я подошел к окошку и спросил, могу ли я вернуть свой билет. Кассир за окошком раскрыл рот от удивления и уставился на меня. И хотя я говорил с ним шепотом, в толпе ожидавших распространился слух, что возвращают билет, еще раньше, чем кассир сам взял в толк, о чем идет речь. Да, этот слух, по-видимому, невероятно быстро разнесся по городу, потому что вдруг начался штурм дверей. Мне чуть не сломали ребра о выступ перед окошечком. Самые слабые, самые беспомощные люди наступали с угрозами. Они озверели от этой последней безумной надежды получить возвращенный билет. Но кассир только отмахивался и осыпал толпу ругательствами. И вот постепенно слух рассеялся, люди как-то съежились и потихоньку побрели назад, к дверям, а кассир спрятал мой билет в маленький боковой ящик. Я понял, что он был заранее для кого-то предназначен, кто просил оставить ему первый свободный билет, заплатив за это так, как не мог ни один из этих людей. Он принадлежал, очевидно, к людям совсем другого рода, к людям, которые никогда не становятся в очередь за билетом, а только просят оставить им билет. Это был человек, обладавший властью. Кассир сморщил лоб, запирая ящик, и сжал губы, пряча улыбку. Глядя на него, было ясно, что он не терпит убытка.
VII
Всю ночь я пролежал без сна. Из соседнего номера до меня доносились последние нежные слова человека, который завтра должен был уехать и расстаться со своей возлюбленной, ожидавшей ребенка. Этого ребенка он, наверно, так никогда и не увидит. Было еще совсем темно, когда я услышал на лестнице взволнованные голоса супружеской четы, уезжавшей к своему блудному сыну. Я оделся, сошел вниз. «Суре» только что открыли, я был первым посетителем. Я быстро хлебнул горького кофе и торопливо зашагал по Кур Бельзенс. Там были расстелены сети для просушки. Несколько женщин, казавшихся совсем маленькими на огромной площади, чинили сети. Этого я еще ни разу не видел, мне ни разу не приходилось в такую рань проходить по площади. Очевидно, я вообще еще не видел самого главного в городе. Чтобы это увидеть, надо, наверно, хотеть в нем остаться. Города как бы таятся от глаз тех, кто попадает в них проездом. Я осторожно прошел мимо сетей. Открывались первые магазины, слышались первые выкрики мальчишек-газетчиков.
Мальчишки-газетчики, жены рыбаков на площади, торговки, открывавшие лавки, рабочие, шедшие в первую смену на работу, – все они принадлежали к числу тех, кто никогда не уедет, что бы ни случилось. Мысль об отъезде для них так же невозможна, как для деревьев и трав. Но даже если бы им и пришла в голову такая мысль – для них нет билетов. На них обрушились войны, пожары и месть сильных мира сего. И как бы ни были огромны толпы беженцев, которых гнали перед собой все армии, они не могли сравниться с количеством тех, кто оставался вопреки всему. И что было бы со мной – беженцем – во всех этих городах, гели бы они не оставались? Мне они заменили отца и мать, братьев и сестер.
Молодой парень помогал своей подружке задвинуть засов на тяжелых воротах. Потом он быстро установил жаровню, на которой она жарила пиццу. Возле нее уже столпились покупатели. Проститутки, выходившие из соседнего дома, на котором еще горел красный фонарь, кондуктора автобусов, торговцы. Продавщица пиццы, хотя ее нельзя было даже назвать красивой, казалась мне в эту минуту прекраснейшей из прекрасных. Она напоминала вечно юных героинь старинных сказаний. Здесь, над морем, она всегда пекла пиццу на своей древней жаровне. Она пекла ее, когда здесь проходили народы, о которых теперь уже ничего не помнят, она ее будет печь и тогда, когда здесь пройдут новые, никому не известные народы.
Желание еще раз увидеть Мари было сильнее, меня. М вошел в «Мон Верту», чтобы проститься. Мари сидела на том месте, на котором сидел я, когда она впервые пришла в «Мон Верту». Она казалась такой счастливой, что и я улыбнулся.
Если бы кто-нибудь наблюдал за нами, он наверняка подумал бы, что лист бумаги, которым она мне помахала, касается нашего общего будущего. Но это было всего лишь разрешение на выезд со всеми необходимыми печатями.
– Я еду, – крикнула она, – через два часа! – Вихрь радости шевельнул ее волосы, колыхнул грудь, пробежал но лицу. – К сожалению, тебя не пустят в порт. Но мы можем и здесь проститься.
Я не сел. Она встала и положила мне руки на плечи. Я еще не чувствовал боли, которая вот-вот поразит меня, и, наверно, смертельно. Это было только ее предчувствие. Она сказала:
– Как ты был все-таки добр ко мне!
Она быстро поцеловала меня в обе щеки, как принято и этой стране. Я сжал ее голову руками и поцеловал ее. Врач, который в эту минуту подошел к нашему столу, сказал:
– Ага, здесь прощаются!
– Да, – сказала Мари. – Мы должны теперь вместе выпить.
– К сожалению, на это нет времени, – сказал он. – Ты должна немедленно отправиться в «Транспор маритим». Тебе надо расписаться на багажной квитанции. Конечно, если ты не надумала остаться…
Он был теперь, как видно, совершенно уверен в своей победе. Слишком уверен, как мне показалось. Мы оба посмотрели на Мари. Она уже не сияла. Она сказала с мягкой, еле заметной насмешкой в голосе.
– Я ведь уже поклялась тебе однажды следовать за тобой на край света.
– Тогда беги в «Транспор маритим» и распишись!
Она протянула мне руку и действительно ушла, окончательно, навсегда. Я подумал, как думает человек, которого настиг выстрел или удар, что почувствую сейчас невыносимую боль. Но боль не пришла. И только в ушах у меня еще долго, звучали ее последние слова: «На край света…»
Я закрыл глаза и увидел высокий зеленый забор, увитый засохшими тонкими стеблями вьюнка. Я не знал, что за забором, я видел только через щели между его досками проносящиеся по небу осенние облака. Наверно, я был еще очень мал: мне казалось, что это и есть конец света.
– Мне остается только поблагодарить вас за все. Вы нам помогли, – сказал врач.
– Это ведь получилось случайно, – ответил я.
Он не сразу отвернулся. Он пристально посмотрел на меня. Казалось, он ждет чего-то, о чем-то смутно догадывается по выражению моего лица. Но я молчал, и он, слегка поклонившись, в конце концов ушел.
Я сел наконец в одиночестве за стол. Меня развеселил этот вежливый короткий поклон, которым он раз и навсегда покончил со всем. Но то было грустное веселье. Внезапно – не знаю, почему именно теперь, – меня охватила печаль об умершем, которого я никогда в жизни не видел. Мы оба остались: я и он. И не было никого, кто горевал бы о нем в этой стране, потрясенной войной и изменой, не было никого, кто мог бы оказать ему хоть в малой степени то, что называется «последними почестями», никого, кроме меня, сидевшего в кафе у Старой гавани и еще недавно боровшегося с другим за его жену.
«Мон Верту» наполнилось до отказа. До моего слуха доносилась болтовня на многих языках. Говорили о кораблях, которые уже никогда не отплывут, о прибывших, потерпевших крушение и захваченных кораблях, о людях, которые хотели бы поступить на службу к англичанам или к де Голлю, о тех, кому пришлось вернуться в лагерь, может быть, на долгие годы, о матерях, потерявших в войну своих детей, о мужьях, которые уехали, оставив своих жен. Старая как мир и вечно новая портовая болтовня финикиян и греков, критян и евреев, этрусков и римлян.
Тогда впервые я подумал обо всем этом всерьез: прошлое и будущее в одинаковой степени непроницаемы с точки зрения того, что на языке консульства называется транзитным, а на обычном языке – настоящим. И вот вывод: предчувствие – если позволительно предчувствие назвать выводом, – предчувствие, что со мной ничего не случится.
VIII
Еле волоча ноги, я поплелся на улицу Провидения. Я лег на свою постель и закурил. Но лежать я не мог. Я вернулся в город. Кругом только и разговоров было что в «Монреале», который сегодня отплывал. Все говорили, что это последний пароход. Но вдруг, вскоре после полудня, та болтовня прекратилась. «Монреаль», видимо, вышел в море. Темой для сплетен выбрали следующий пароход, который теперь стал последним.
Я вернулся в «Мон Верту». По старой привычке я сел лицом к двери. Мое сердце продолжало ждать, словно не понимало, что опустело навсегда. Оно продолжало ждать, оно все еще надеялось, что, быть может, Мари вернется. Не тa Мари, с которой я сегодня разговаривал, преданная мертвому, только ему, а та, которую пригнал мне тогда мистраль, угрожая моей молодости внезапным и непонятным счастьем.
Кто-то схватил меня за плечо. Это был, толстый музыкант, друг Аксельрота, с которым он однажды уже ездил на Кубу.
– Теперь он и меня бросил на произвол судьбы, – сказал толстяк.
– Кто?
– Аксельрот. Я был так глуп, что дописал партитуру. Теперь он во мне больше не нуждается. И все же мне и присниться не могло, что он и от нас сбежит. Я привязан к нему еще с детских лет. Я не знаю, чем это объяснить, но он обладал какой-то властью надо мной.
Он сел, подперев голову руками, и задумался. Он очнулся, когда официант поставил перед ним аперитив.
– Вы спрашиваете, как это произошло? У него, наверно, была куча денег. Он вносил за билеты во все пароходные компании города, он подкупил целую гвардию чиновников и служащих. У него была целая коллекция виз и транзитных виз. Это, видимо, и называется предусмотрительностью. Правда, он мне твердо обещал, что возьмет меня с собой, но теперь я вспомнил, как однажды он кому-то сказал: «Нужно избегать одного и того же спутника для двух путешествий, особенно если путешествие оказалось таким неудачным, как наше». Кто-то, по-видимому, вернул билет на пароход, идущий на Мартинику. Этот билет и достался Аксельроту. Теперь он на борту «Монреаля».
Я не высказал и сотой доли своего удивления, хотя имел па это полное право.
– Что вы печалитесь? Вы от него освободились, – сказал я, так как мне не приходили в голову другие слова утешения. – Вы же сами говорите, что с детских лет он обладал властью над вами. Вот вы наконец от него и освободились.
– Но что теперь будет со мною? Вдруг немцы завтра займут устье Роны? Ведь в лучшем случае я уеду только месяца через три. За это время я могу погибнуть, меня могут выслать, посадить в лагерь. Я могу стать кучкой пепла в разбомбленном городе.
– Это может случиться с каждым из нас, – утешал я его. – В конце концов не вы один остаетесь.
И как ни глупо звучали мои слова, он к ним прислушивался. Он огляделся вокруг.
Я действительно думаю, что он впервые огляделся вокруг. Впервые осознал, что не он один остается. Впервые? прислушался к старому как мир и вечно новому хору голосов, которые до самой смерти дают нам советы, смеются над нами, ругают, наставляют, утешают, – чаще всего утешают. Впервые увидел он также и огни на пристани, горевшие более тускло, чем окна, озаренные закатом. Он впервые в жизни посмотрел на все это и понял, что есть на свете вещи, которые не предадут. Он облегченно вздохнул.
– Аксельрот, быть может, так поторопился еще и потому, что, как он узнал, на этом пароходе едет молодая женщина, которая в последнее время ему нравилась, хотя они почти не были знакомы. Жена Вайделя. Ведь Вайдель, вы же знаете, не поехал.
Чтобы ответить, я должен был взять себя в руки.
– Еще один, который не едет! Но откуда вам это известно?
– Это всем известно, – сказал он равнодушно. – Хотя у него и есть виза, он не едет. Иметь визу и не поехать – что-то в этом есть особенное, не правда ли? Впрочем, на него это похоже. Он всегда делал то, чего никто не ожидал. Может быть, он не едет потому, что жена его бросила. Ее не раз видели с другим. Он не едет потому, что его все бросили – друзья, жена, даже время. Ведь он, знаете, не из тех, кто за это борется. Для него это не имеет смысла. Он боролся за нечто более важное.
Я подавил улыбку.
– За что же он боролся?
– За каждую фразу, за каждое слово своего родного языка, за то, чтобы его маленькие, иногда полубезумные рассказы стали как можно более изящны и просты и доставляли бы радость всем – и детям и взрослым. Разве это не значит сделать что-то для своего народа? Даже если теперь, когда он оторван от своих, он временно и потерпит в этой борьбе поражение, это не его вина. Пока он не публикует свои рассказы. Они, как и он сам, могут ждать – десять, сто лет. Я его, кстати, только что видел.
– Где?
– Он сидел вон там, у окна, против Бельгийской набережной. Впрочем, «видел» – это преувеличение. Я видел газету, за которой он прятался. – Он привстал и вытянул шею. – Вайдель уже ушел. Может быть, теперь, когда уехала его жена, он перестанет прятаться и мы с ним встретимся.
Чтобы скрыть свое смятение, я задал ему первый пришедший в голову вопрос:
– Паульхен, видимо, уже удрал отсюда? Он ведь тоже ловкий парень, у него в руках власть.
Музыкант засмеялся:
– Все же у него не хватает власти, чтобы привести в порядок собственные документы. Что касается визы и транзитных виз – их он, по-видимому, сможет получить по своему марсельскому удостоверению, на котором стоит штамп: «Безвыездное пребывание в Марселе». Но, к сожалению, Управление порта не пропускает тех, кто выслан из Марселя. И печать порта ставится именно на той самой маленькой бумажке, на которой у него есть указание немедленно выехать. Паульхен никогда не сможет ни по-настоящему уехать, ни по-настоящему остаться.