Текст книги "Марк Твен"
Автор книги: Анна Ромм
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Глубоко невежественный, до смешного суеверный, он не знает самых элементарных вещей.
«Разве французы говорят не по-нашему?» – спрашивает он Гека. И когда Гек пытается разъяснить ему, что фраза «Парле ву франсе?» не таит в себе ничего оскорбительного и просто-напросто означает: «Говорите ли вы по-французски?», Джим негодующе возражает: «Так почему же он (француз. – А. Р.) не спросит об этом по-человечески?» (6, 88).
Юмористическая окраска этого диалога кажется особенно яркой, потому что твеновский Джим говорит на особом негритянском жаргоне, изобилующем неправильностями и идиомами. Живую негритянскую речь Твен передает во всей ее непосредственности, впервые поднимая ее до уровня большой литературы. Он не старался приукрасить и стилизовать речь негров, как не приукрашивал и не скрывал их невежества.
По части всяких суеверий и предрассудков Джим далеко опередил даже Гека, и этот последний с полным основанием считает своего спутника непререкаемым знатоком всяческих магических обрядов и ритуалов.
Чуждые многих предрассудков цивилизованного мира, и Гек и Джим с головы до ног опутаны суевериями, широко распространенными в народной среде. Они верят в магическую силу змеиной кожи, приносящей несчастье тому, кто до нее дотрагивается. Они не сомневаются в существовании ведьм, духов, привидений. Некоторые страницы романа целиком посвящены своеобразному пересказу бытующих в народной среде суеверий.
«Где-то далеко ухал филин – значит, кто-то помер: слышно было, как кричит козодой и воет собака, – значит, кто-то скоро умрет… Потом в лесу кто-то застонал, вроде того как стонет привидение, когда хочет рассказать, что у него на душе… А тут еще паук спустился ко мне на плечо. Я и сам знал, что это не к добру, хуже не бывает приметы, и здорово перепугался, просто душа в пятки ушла. Я вскочил, повернулся три раза на каблуках и каждый раз при этом крестился, потом взял ниточку, перевязал себе клок волос, чтобы отвадить ведьм…» (6, 12).
Все эти мотивы, целиком заимствованные из негритянского фольклора, Твен переносит в свое повествование в том самом виде, в каком он впервые воспринял их во времена своего детства из уст негритянских невольников.
Вплетаясь в слова и мысли Гека и Джима, фольклорные мотивы выполняют в романе двоякую роль. Они подчеркивают невежество и наивность Гека и Джима… И в то же время благодаря фольклорной форме, в которую облечены все чувства и мысли героев Твена, читатель ощущает поэтическую природу их внутреннего мира.
Наивные фантазии Джима, который считает, что луна «снесла» звезды, как лягушка несет икру, что падающие звезды – это «испорченные», которые выбросили из гнезда, сродни древним поэтическим мифам, созданным народным воображением. Как и все народные мифы, «космогония» Джима рождается из ощущения непосредственной близости человека к природе, участия в ее жизни. Эта мифотворческая стихия разлита по всему роману. Так возникает созданный Джимом и Геком наивный, трогательный и по-своему прекрасный миф о Каире. В представлении героев Твена Каир – маленький захолустный американский городишко – преображается в некую обетованную страну свободы. Они ищут ее на всем протяжении своего пути. Благодаря этому мотиву их странствование приобретает своеобразное символическое значение, в нем как бы воплощается порыв к свободе всех обездоленных и угнетенных. И в то же время высокопоэтические стремления, чувства, мысли Гека и Джима нередко облечены в смешную и наивную форму. Поэзия здесь смешана с невежеством, искренние чувства – с суевериями. «Астрономические» теории Джима одновременно и трогательны и смешны, безграмотны и поэтичны…
Интерес к негритянскому фольклору был не чужд современной Твену американской литературе. В 1881 г. Дж. Ч. Харрис издал сборник негритянских рассказов и сказок «Дядюшка Римус, его песни и поговорки. Фольклор старой плантации». В этой и других книгах Харриса повествование ведется от лица простодушного, благожелательного, детски наивного старика негра. Бесхитростные рассказы о братце-кролике, о брате-лисе, адресованные маленькому белому мальчику, пленяют своей свежестью и непосредственностью, полны юмора и мудрости народных сказок. И хотя книги Харриса свободны от расистских предрассудков, автор, со снисходительной улыбкой глядя на своего героя, ни слова не говорит о тех гонениях и унижениях, которым дядюшка Римус подвергался. Напротив, для Харриса характерна известная идеализация доброго, старого, довоенного времени. Уже в самом начале сборника – во вступлении – он рисует патриархально-идиллическую картину содружества рабов и рабовладельцев. «Жизнь на плантации во многих отношениях была нелегкой, но рабы обычно любили своих господ и располагали достаточным досугом для игр и прогулок».
В наивности и простодушии твеновского Джима есть много общего с дядюшкой Римусом. Но эти черты его характера имеют совершенно иной смысл. Для Твена это не «прирожденные» качества негров, а социально типичные формы сознания негритянского народа, обусловленные историческими условиями его существования.
Джиму, родившемуся и выросшему в условиях рабского существования, недоступны даже скудные крохи той школьной премудрости, которой располагает Гек. Он весь находится во власти невежественных представлений и чудовищных суеверий. Но в то же время его совершенно не коснулось растлевающее влияние циничной морали буржуазного чистогана. Находясь вне сферы ее воздействия, он сохранил непосредственность и чистоту своего душевного мира; все лучшие качества народной психологии: бескорыстие, великодушие, глубокая честность и благородство – в его характере приобретают необычайно чистое и целостное выражение. Гонимому и униженному Джиму свойственно подлинное великодушие, доходящее до самопожертвования. Сколько раз он рискует своей столь дорого доставшейся ему свободой во имя благополучия своего спутника и покровителя Гека! Бескорыстно преданный мальчику, Джим сторицей воздает ему за то человеческое участие, которое Гек, единственный из всех белых людей, проявил к преследуемому рабу. Недаром Гек временами «был готов целовать его черные ноги». «Одна эта фраза делала Марка Твена заклятым врагом всех реакционеров Америки, проповедующих и насаждающих расизм»[75]75
Боброва М. Н. Указ. соч.
[Закрыть].
Перед Джимом ни разу не возникает та мучительная дилемма, которая стоит перед Геком. Ему ни разу не приходит в голову, что его бегство из неволи является преступным нарушением «мудрых» и «справедливых» законов Америки. Невежественный, добродушный пожилой негр твердо знает, что людей нельзя продавать и покупать, что право человека на свободу – столь же несомненно, сколь его право дышать, ходить, говорить… Эта истина живет в его простой и чистой душе, и весь его печальный жизненный опыт – опыт бесправного невольника – укрепил в нем сознание ее непререкаемости.
Гек и Джим как бы представляют разные (хотя и внутренне взаимосвязанные) формы стихийно-демократического мироощущения, и его внутренняя целостность и чистота находится в отношениях обратной зависимости от степени близости героев к буржуазной цивилизации. В этой постановке вопроса уже во многом намечалась перспектива дальнейшего развития литературы, в которой тема «демократии сердца» получила большую жизнеустойчивость. Число «потомков» Гекльберри Финна в литературе XX в. огромно, и в него входят не только его прямые преемники – «земляные» и «лесные» люди литературы 30-х годов (Ансельмо из романа Э. Хемингуэя «По ком звонит колокол», Минк из «Особняка» У. Фолкнера, Джоуды из «Гроздьев гнева» Дж. Стейнбека и т. д.), но и другие «стихийные бунтари», в рядах которых не последнее место занимают и мятущиеся интеллигенты Хемингуэя, состоящие с героями Твена в отношениях если не близкого, то отдаленного и опосредствованного родства. Сформулировав тему последующего искусства, Твен вместе с тем наметил и путь ее дальнейшей разработки. В его романе раскрылся ее глубоко трагический смысл. Слив воедино человеческое и демократическое, он показал, что ни для того, ни для другого нет места в буржуазной Америке. Фантастический Каир – страна свободы – существует лишь в наивном воображении героев Твена. Их погоня за призрачным городом происходит внутри некоего замкнутого круга. В этом смысле характерна и сама композиция романа, финальные сцены которого представляют своеобразную параллель его начальным эпизодам. Вольная стихия Миссисипи примчала Гека и Джима не в обетованный край свободы, а в крошечный городишко Пайксвилль. Захолустный городок с невежественными обитателями, со всем убожеством жизненного уклада представляет собою точное подобие того Санкт-Петербурга, который был исходным пунктом путешествия героев романа. И как бы для того чтобы усилить сходство, Гек встречается здесь со своими старыми друзьями – Томом Сойером и тетушкой Полли. Все начинается сначала. Убежав от вдовы Дуглас, он попадает к тетушке Салли. Как и прежняя воспитательница Гека, она собирается сделать из него «порядочного человека», Все пути фатально ведут в Санкт-Петербург. Этот заколдованный круг, в пределах которого блуждают герои романа, олицетворяет противоречия сознания самого Марка Твена.
В этом плане чрезвычайно многозначительным представляется финал романа. Именно здесь, в последних сценах книги Твена, вновь возникает уже знакомый читателю мотив игры в приключения. Том Сойер и Гекльберри Финн по инициативе Тома освобождают Джима из неволи. А между тем Джим уже свободен, и Том отлично знает, что бывшая его владелица – мисс Уотсон – отпустила своего раба на волю. Но Том до времени держит это в секрете и не посвящает в тайну ни Гека, ни Джима.
И вот, педантично следуя инструкциям своих любимых романов, Том с наивным эгоизмом шаловливого подростка делает невыносимой и без того тяжелую жизнь Джима. Снова и снова в романе Твена возникают пародийные мотивы, изображающие в нарочито комическом плане стандартные ситуации авантюрно-приключенческих романов. Подземные ходы, переодевания, зловещие анонимные письма, пироги, начиненные веревочными лестницами и напильниками, – весь традиционный реквизит приключенческих романов, лишенный своего романтического ореола, предстает как чудовищное нагромождение бессмыслицы и нелепостей. «Каждый раз, когда крыса кусала Джима, он вставал и писал строчку-другую в дневнике» (6, 278), – с обычной своей эпической обстоятельностью рассказывает Гек, и одной этой фразы достаточно для того, чтобы ощутить вопиющую нелепость тщательно организованного Томом Сойером романтического дивертисмента с крысами, пауками, змеями и дневниками, написанными кровью.
Но Джим и Гек послушно подчиняются Тому Сойеру, перед авторитетом и познаниями которого они благоговеют. Они, прошедшие сквозь горнило многочисленных жизненных испытаний, пережившие много реальных приключений, столь дорогой ценой купившие познание действительной жизни, покорно отдают себя в распоряжение озорного мальчугана, начитавшегося вздорных книг.
Фальшивая подделка под романтику побеждает подлинную романтику. Живая, действительная жизнь почтительно отступает перед высокопарным вымыслом, признавая его мнимое превосходство. В лице Тома Сойера с его культом «романтической литературы» сама «цивилизация» – система искусственных, нелепых, условных, вопиющих в своей бессмысленности и жестокости установлений – торжествует над здравым смыслом, над естественной человеческой логикой, над человечностью и гуманностью. Эта мысль, глубоко спрятанная в комических финальных сценах романа, представляет собою как бы итог всего повествования. Вместе с тем в заключительных эпизодах развенчивается прежний герой Твена – Том Сойер. Том – «мальчик из порядочной семьи» – позволяет себе участвовать в освобождении беглого негра только в том случае, когда он заранее знает, что этот негр уже свободен.
Игра Тома Сойера, при всем ее обаянии и прелести, не затрагивает незыблемых основ буржуазной жизни. Она великолепно согласуется с законами буржуазного общества. Создавая книгу о реальной борьбе и реальных приключениях, Твен с сатирической беспощадностью развенчивает фальшивую романтику со всем ее поддельным блеском и мишурой.
Рабство лежит в основе всех отношений «цивилизованного» мира и определяет не только его мораль и религию, но и его «поэзию» и «романтику». Игра в «героизм» и «свободу» происходит здесь за счет того же затравленного и многострадального Джима, чье «освобождение» «осуществляется с помощью столь искусственных трюков, что мы не способны поверить в него»[76]76
Smith H. N. Mark Twain. The Development of a Writer. Harvard Univ. Press, 1962, p. 115.
[Закрыть].
Появление «бунтарской» книги Твена произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Реакционная критика неистовствовала.
«Скучная и грубая книга», «книга – самая настоящая дрянь». Такими отзывами встретили буржуазные критики выход в свет величайшего произведения американской литературы.
«Фарс в литературе и фарс на сцене исходит из того духа непочтительности, который, как мы часто и справедливо отмечали, является отрицательной стороной американского характера, – писал «Атлантик мансли». – Культивируя этот дух непочтительности, Марк Твен проявил и талант и прилежание. Мы надеемся, что теперь, когда его последняя попытка так позорно провалилась, он использует их в направлении более похвальном для него и более благотворном для его страны».
Все эти негодующие отзывы служили хотя и косвенным, но в то же время несомненным доказательством огромного новаторского значения книги Твена. Поистине роман Твена был необычным явлением. Эту необычность по-своему отметила современная Твену американская литература. Буржуазная критика не пожелала простить автору «Гекльберри Финна» смелости, с которой он заявил о моральном и нравственном превосходстве своего героя над «порядочными» людьми «цивилизованного» общества – общества мещан, стяжателей и лицемеров.
Из всех современных Твену американских писателей лишь один Уолт Уитмен сумел с такой убедительностью показать душевное величие простого человека, сложность и красоту его внутреннего мира. Но если в героически величавой поэзии Уитмена эта тема воплотилась в форме грандиозных космических символов, то в романе Твена она предстала в своих обычных, будничных, неказистых одеждах, в прозаически неприкрашенном виде. И эта реалистическая простота, будничность и неприкрашенность «Гекльберри Финна», с его простонародным языком и многочисленными «вульгарными» сценами, давали врагам Твена лишний повод для злобных инсинуаций.
Несмотря на то что Хоуэллс постарался выбросить из лексикона Гека все «непристойные» слова и обороты, буржуазные филистеры увидели в книге угрозу общественной нравственности.
Так, слово «sweat» (пот), которое произносил Гек (более «изысканным» и «благопристойным» обозначением этого понятия было слово «perspiration»), вызвало у благовоспитанных леди и джентльменов настоящий взрыв негодования.
Когда в 1884–1885 гг. избранные места из романа были напечатаны на страницах трех номеров «Сэнчери магэзин», пуритански настроенные подписчики протестовали против появления этой «непристойной» книги.
В дальнейшем она была издана с большими купюрами: так, из нее были целомудренно изъяты сцены, изображающие постановку «Королевского чуда» – спектакля, на который, как известно, «дети и женщины не допускались».
Мнение «благочестивой» Америки выразила Луиза Олькотт, с негодованием заявившая: «Если мистер Клеменс ничего лучшего не может сказать нашим чистым мальчикам и девочкам, пусть он помолчит».
«Богохульную» книгу не раз изымали из детских библиотек; за то что Гек выразил пожелание отправиться в ад, его вышвырнули из библиотеки города Конкорда в штате Массачусетс… После этой катастрофы его оставили в покое на 16–17 лет… Затем книгу выбросила вон Денверская библиотека. Сам писатель хорошо понимал «кощунственный характер» своего произведения. Полушутя, полусерьезно он заявил: «Когда Гека Финна оставляют в покое, он мирно бредет своей дорогой, время от времени то тут, то там калеча душу какому-нибудь ребенку, но это не страшно – в раю детей и без того будет предостаточно. Настоящий вред он приносит только тогда, когда благонамеренные люди принимаются его разоблачать. В такие периоды он сеет в детских душах ужас и смятение и уж тут не упускает случая – вредит сколько может. Будем надеяться, что со временем люди, действительно пекущиеся о подрастающем поколении, наберутся ума и оставят Гека в покое» (12, 261).
И в то же время автор романа правильно оценивал все значение своего творческого подвига. Когда один из бруклинских библиотекарей попросил Твена вступиться за «Гекльберри Финна» и дать ему «хорошую рекомендацию», писатель ответил: «Я бы искренне желал сказать два-три добрых слова в защиту Гека, но, по правде говоря, я считаю, что он не лучше Соломона, Давида, сатаны и прочих представителей этой почтенной братии».
В этом сопоставлении, при всей его иронической парадоксальности, заключается глубокий смысл. Причисляя своего героя к лику легендарных библейских мудрецов и бунтарей, Твен как бы подчеркивал значение и величие тех идей, которые воплощены в его образе.
Писатель по праву считал «Гекльберри Финна» одним из сильнейших своих произведений и ставил его рядом с «Личными воспоминаниями о Жанне д'Арк» (1896) – книгой, которая была любимым детищем Твена. Это пристрастие автора к своему роману вполне объяснимо: ни в одном из его произведений не отразились так полно сокровенные мысли и чаяния писателя.
Позднее творчество Твена
Высшая точка творческого развития Твена – роман «Приключения Гекльберри Финна» стал переломным моментом его эволюции. В этой книге уже определилось направление дальнейшего пути писателя. Критические мотивы «Гекльберри Финна» в позднейших произведениях писателя получали все более острое, непримиримое выражение.
На рубеже веков США стремительно становились «одной из первых стран по глубине пропасти между горсткой обнаглевших, захлебывающихся в грязи и роскоши миллиардеров, с одной стороны, и миллионами трудящихся, вечно живущих на границе нищеты, с другой»[77]77
Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 37, с. 49.
[Закрыть].
В последние десятилетия XIX – начале XX в. глубина этой пропасти стала поистине необозримой. Об этом свидетельствовали и демонстрации безработных вокруг Белого дома, и массовое обнищание фермерства, раздавленного «железной пятой» капиталистических монополий, и непрерывные вспышки костров ку-клукс-клана, и, наконец, серия колониальных войн, развязанных империалистическими кругами США. Все эти зловещие симптомы общественного неблагополучия помимо национального имели и общеисторический смысл. Они означали вступление США, как и всего буржуазного мира, в эпоху империализма.
Империализм, обнаживший противоречия современного общества, обнажил и двойственную природу буржуазного прогресса, раскрыв тем самым разрушительную функцию буржуазной цивилизации. На пороге войн и революций она превратилась в тормоз человеческого развития, машину гнета и истребления народов. Ее именем освящались колониальные «подвиги» империалистов, и все их преступления против человечества мотивировались необходимостью ее насаждения. Все эти явления, вызывавшие глубокую тревогу современников, требовали не только социально-политического, но и историко-философского осмысления. Нужно было обобщить весь опыт, накопленный человечеством, и дать оценку его достижениям. Этим путем и двигались историки, философы и художники конца XIX – начала XX в., и он, как и следовало ожидать, приводил их к диаметрально противоположным выводам, «полярность» которых определялась различиями их идейных позиций. Одним из наиболее заметных итогов этих «футорологических» и историко-культурных изысканий явилась концепция «тупика» истории, ее трагической бессмысленности и бесполезности и обреченности всех ее созидательных усилий. Приобретя в трудах европейских культурфилософов начала века видимость целостной теории, она получила наибольшую завершенность в известной книге Освальда Шпенглера «Закат Европы» (1916). Обобщая пессимистические раздумья буржуазных идеологов, ее автор объявил цивилизацию «продуктом разложения, окончательно ставшими неорганическими и умершими формами жизни общества»[78]78
Шпенглер О. Закат Европы. М. – Пг., 1923, с. 32.
[Закрыть]. Неизбежность их отмирания, по мнению Шпенглера, объяснялась полной исчерпанностью творческих возможностей. Книга Шпенглера вышла в 1916 г., но уже задолго до ее появления мысли, высказанные в ней, «прорезывались» в трудах его единомышленников, вступая в непримиримое противоречие с логикой реального движения истории и с теми ее живыми, революционными силами, которым, вопреки всем мрачным прогнозам, принадлежало будущее. Опорой этих прогрессивных сил становились передовые идеи современности, в первую очередь социалистические и марксистские. Их отзвуки слышались в произведениях даже тех мыслителей и художников, которые не находились непосредственно в сфере их влияния. Все эти тенденции духовной жизни на рубеже веков проявлялись и в области американской идеологии. Но если у историков Европы главный акцент лежал на вопросе о судьбе культуры, то американцы передвинули его на проблему научно-технического прогресса (предпосылкой чего было бурное индустриальное развитие США, особенно содействовавшее обострению социальных конфликтов). Отдельные американские социологи (Генри Адамс) уже в то время пытались найти источник бедствий современного человечества во внутренних, имманентных законах развития технической цивилизации. Но наряду с такой системой объяснения жизни в Америке 80-90-х годов (равно как и первых годов XX в.) предпринимались попытки построения других, прямо ей противоположных, и они носили неизмеримо более активный и действенный характер. Правда, среди прогрессивных «футурологов» также не существовало полного единства мнений. Так, если Эдуард Беллами – автор романа-утопии «Взгляд назад» (1891) стремился построить здание будущего общества на фундаменте всеобщего равенства, то Хоуэллс, как явствует из его романов «Путешественник из Альтрурии» (1894) и «Сквозь игольное ушко» (1907), возлагал свои надежды главным образом на моральное совершенствование людей. Э. Беллами создал роман-утопию – жанр, который в конце XIX – начале XX в. пользовался в Америке известной популярностью (романы С. Х. Стоуна, С. Шиндлера и др.). Самой общей чертой произведений подобного типа явилась тенденция истолкования прогресса в тесной связи с социальными законами жизни общества. Процесс индустриального развития не вызывал у их авторов мистического трепета. Они находили для науки и техники законное (и достаточно значительное) место в разумно организованном царстве будущего и справедливо полагали, что разрушительные функции прогресса возникают не внутри его, а навязываются ему людьми. Но поиски внебуржуазных форм существования совершались не только в романах-утопиях. Они составляли внутренний пафос деятельности нового поколения американских писателей-реалистов: Фрэнка Норриса, Стивена Крейна, Хемлина Гарленда, Теодора Драйзера, Линкольна Стеффенса[79]79
См. об этом: Гиленсон Б. А. Указ. соч., с. 47.
[Закрыть]. Их литературный идеал, четкое выражение получивший у Гарленда, при всей своей устремленности в будущее уже давал характеристику и существующим явлениям литературы. Та литература, которая, согласно Гарленду, не будет создаваться на основе «салонной культуры» и «придет из дома простого американца», дабы «решать проблемы борьбы за сохранение демократии, связывая вопрос о свободе с вопросом о национальном искусстве»[80]80
Гиленсон В. А. Указ. соч., с. 47.
[Закрыть] была уже не только «утопией», но и жизненной реальностью, и ее создателем был не кто иной, как Марк Твен. И все же дорога его не вполне совпала с новой магистралью развития реалистического искусства XX в. Соприкоснувшись с нею во многих точках, Твен обошел ее стороной.
При всей близости к своим преемникам он принадлежал к другому, раннему этапу литературной истории Америки. Его связь с романтическими и просветительскими традициями XIX в. носила более прямой и непосредственный характер, чем у его последователей. Социальные проблемы, поставленные перед Америкой конца XIX – начала XX в., с трудом вмещались в его идейно-философский кругозор. Поэтому его позднее творчество развивалось под знаком острейших, непримиримых противоречий. Двигаясь в общем русле идейных исканий эпохи, Твен приходил к трудносочетаемым выводам. Углубившаяся социальная прозорливость писателя одновременно рождала в нем и надежды на лучшее будущее человечества, и настроения все усиливающегося пессимизма. Вера Твена в возможность обновления общества на этом этапе, несомненно, получила новую точку опоры. Растущий размах рабочего движения помог ему увидеть общественную силу, способную спасти цивилизацию и вознести ее на высоту, еще невиданную в истории. Он понял, что «только рабочий класс заинтересован в сохранении всех ценных завоеваний человечества»[81]81
Фонер Ф. Указ. соч., с. 227.
[Закрыть]. Его уже упоминавшаяся речь «Рыцари труда – новая династия» по существу открывала выход к новому пониманию истории.
Используя «метод широких обобщений»[82]82
Савуренок А. К. Роман М. Твена «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура». – В кн.: Литература и эстетика. Л., 1960, с. 269.
[Закрыть] и соотнося «рыцарей труда» со всем историческим процессом прошлого, настоящего и будущего, Твен рассматривает профсоюзное движение как росток, из которого возникнет завтрашний день человечества.
Так апофеоз рабочего класса уже обнаруживает тенденцию к перерастанию в своеобразную философию истории. Подготовленное всей логикой предшествующего развития писателя, выступление в защиту «рыцарей труда» свидетельствует о процессе его внутренней перестройки. «Усилившееся господство плутократии и движение американского общества по направлению к империализму заставило его подвергнуть пересмотру свою концепцию прогресса и вырабатывать новую философию истории»[83]83
Smith H. N. Mark Twain's Table of Progress. – In: Political and Economical Ideas in a «Connecticu Yankee». N. Y., Buthers Univ. Press, 1964, p. 145.
[Закрыть].
Действительно, прогресс предстал перед Твеном, как и перед его современниками, в формах, заставивших писателя произвести переоценку своих просветительских ценностей. Его представление об общественном прогрессе как о неуклонном движении по прямой линии пришло в противоречие с объективной логикой исторического развития. Поставленный перед необходимостью выработки новой системы исторических воззрений, он в своей речи уже делает шаг навстречу этому открытию. Но, приблизившись к самому его порогу, Твен так и не сумел перешагнуть через него. Новая концепция истории могла возникнуть лишь на основе социалистической теории. Для Твена – одного из последних могикан буржуазной демократии[84]84
Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 27, с. 409.
[Закрыть], далекого от понимания экономических законов развития общества и возлагавшего все свои надежды на «разум»[85]85
Даже в 1902 г., в период, когда мизантропические и пессимистические настроения, казалось бы, полностью овладели писателем, он пишет о высоком царстве разума, самая малость радости которого недоступна для самой тугой мошны (12, 661).
[Закрыть], условие это было невыполнимо. Эти глубоко противоречивые тенденции внутренней жизни писателя и воплотились в его новом романе «Янки при дворе короля Артура». Создававшаяся на протяжении ряда лет эта «притча о прогрессе» отразила и процесс духовных исканий писателя, и во многих отношениях их трагический результат. Твен не смог в ней свести концы с концами и дать ответ на им же поставленные вопросы.
Но при всей неразрешенности этих проблем его роман (задуманный как «лебединая песня» писателя) стал одной из вех в истории мировой и американской литературы. Призвав на суд истории буржуазную Америку, Твен создал сатирический шедевр, достойный стать рядом с произведениями Джонатана Свифта.
В созданном на грани 90-х годов романе «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» (1889) Твен возвращается к теме средневековья. (Отправной точкой для экскурсов Твена в легендарное царство Артура послужила книга английского писателя XV в. Томаса Мэлори «Смерть Артура».)
Вместе с тем именно при сопоставлении нового произведения с предшествующими бросаются в глаза изменения, происшедшие как в исторических воззрениях Твена, так и в общем духовном климате его творчества.
Они проявились и в поэтике его исторического романа. Тема европейского средневековья разработана здесь иными средствами, чем в «Принце и нищем». В гротескно-сатирическом произведении Твена нет лирической мягкости, столь характерной для его исторической сказки. Нет в нем и сдержанного, тонкого юмора. Он написан в воинственно-боевой, вызывающей манере, краски в романе сгущены до предела, а образам свойственна почти плакатная резкость очертаний. Все пустоты здесь заполнены, все пунктирные линии вычерчены. Картина народных страданий в новой книге Твена выписана во всей широте, во всем многообразии оттенков. Мрачные подземелья, в которых десятилетиями томятся люди, костры, пытки, бесконечные надругательства над человеческим достоинством, чудовищная грязь и нечистоплотность – все это увидено с предельной остротой зрения. Беспощадность и ясность этого взгляда мотивирована многими причинами. Наблюдателем здесь становится взрослый человек, способный не только увидеть, но и логически осмыслить происходящие процессы. Но характерная резкость твеновского рисунка здесь идет не только от возрастных особенностей героя романа. Она зависит от некоторых чисто пространственных отношений между изображаемыми предметами (что снова заставляет вспомнить о «Гулливере» Свифта). Оттенок ретроспективности, еще присутствующий в палитре «Принца и нищего», в «Янки» окончательно исчезает. Расстояние между наблюдателем и наблюдаемым сокращено до минимума. Объект изображения находится, в такой близости не только от героя, но и от самого автора, что становится осязаемым. Воображение Твена здесь питается вполне реальными жизненными фактами, происходящими где-то рядом с ним, и ощущение этой близости определяет всю атмосферу романа, а до известной степени и сам характер его замысла. Секрет романа о средневековье заключается в том, что его автор обнаружил «средневековье» в XIX в. Уже здесь он приближается к мысли о том, что «нынешний день человечества ничуть не лучше вчерашнего» (12, 650), выраженной им с полной логической ясностью в одном из писем 1900 г.
Двойной прицел сатиры Твена не составлял тайны для его современников. Хоуэллс, сердце которого, по его собственному признанию, «обливалось кровью» при воспоминании о жестокости и несправедливости прошлого, столь точно воспроизведенной в романе Твена, тем не менее ясно увидел, что речь в нем идет не только о VI в.: «Душа наполняется стыдом и ненавистью к тем порядкам, которые по сути дела похожи на настоящие»[86]86
Howells W. D. Op. cit., p. 146.
[Закрыть]. Подобные выводы подсказывались всей внутренней организацией романа.
Пространство здесь, как в некоторых романах Герберта Уэллса, становится своего рода визуально воспринимаемым временем. Герой романа, современник Твена, попадает в VI в. Сокращение дистанции между вчера и сегодня осуществляется через сдвиг в историческом времени, и этот условный гротескно-фантастический прием позволяет Твену «столкнуть лбами» две эпохи. В его романе происходит встреча «начала» и «конца» европейской истории и отсутствие промежуточных звеньев создает возможность установить их сходство и различия между ними. Процесс возникновения цивилизации демонстрируется здесь и в его первоистоках, и в конечных итогах. Тем самым XIX столетие призывается на очную ставку с историей, и писатель производит беспристрастный смотр его достижениям. Результаты этой проверки оказываются неблагоприятными для обеих сторон: XIX век – век «прогресса и гуманности» – не только оказывается чем-то похожим на варварский мир средневековья, но и, сколь ни парадоксально, в некоторых отношениях как бы проигрывает от сравнения с ним. В артуровском царстве процесс наступления на природу еще только начинается, цивилизация еще не до конца прибрала ее к рукам, поэтому здесь существуют ее нетронутые оазисы, изобилующие таким богатством красок, что они почти ослепляют Янки, привыкшего к серым и тусклым тонам. «Спокойная и мирная» местность, на которой он очутился в результате какого-то необъяснимого чуда, показалась ему «прелестной как мечта» (6, 317), а огненно-красные цветы на голове маленькой девочки, бредущей по пустынной тропинке, как нельзя более шли к ее золотым волосам.