444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Анке Штеллинг » Овечки в тепле » Текст книги (страница 12)
Овечки в тепле
  • Текст добавлен: 17 октября 2026, 10:00

Текст книги "Овечки в тепле"


Автор книги: Анке Штеллинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Любовь

Который теперь может быть час? Десять?

Вероятно, даже больше, потому что окна, выходящие в сторону улицы, почти все уже тёмные. Спальни обычно выходят окнами на другую сторону, за исключением спальни Ульфа и Каролины, у них лофт, и там трудно сказать, что служит спальней, а что нет.

Что бы я здесь ни искала, фасад, обращённый к улице, мне это не выдаст.

Проникнуть во внутренний двор можно только через ворота дома, расположенного с другой стороны, эти ворота обычно стоят открытыми, а потом взобраться на дворовую стену этого соседнего дома, что тоже не представляет собой трудности, потому что у стены стоят мусорные баки. Проблема в том, что на дворе ночь, а я не мальчишка; что могла потерять взрослая женщина на контейнере для бумаги? К тому же придётся задрать юбку, чтобы вообще туда залезть.

Ну и пусть.

Пошли бы вы, соседи, сородители и сохранители приличий, частные собственники, домоправители и порядочные дамы, пекитесь о своих собственных делишках.

А я на сей раз – та женщина у лифта на станции метро. Никто не может мне указывать, что делать и чего не делать, где мне сдержаться, а где нет. Я часть этого человеческого сообщества и обеспечиваю себе оптимальный обзор. Крышка контейнера для бумаги немного прогибается подо мной. Несколько окон в фасаде дома К-23, выходящем во двор, ещё светятся, правда, слабым светом ламп на ночных столиках, или озаряются голубыми вспышками экрана телевизора. На балконах никого, да и некому, никто уже не курит, а просто посидеть на воздухе уже холодновато. И тем не менее: дом говорит мне о многом. О благосостоянии и тепле, надёжности и серьёзности; никакого хлама, выставленного на балкон, если не считать пустых цветочных горшков на балконе Фридерике. Фридерике весной поедет на садовый рынок, засадит балконные ящики цветами и позаботится о том, чтобы горшки тоже не пустовали. Это уже в будущем году. Это нормально, не противоречит серьёзности её намерений и дел. Фасад бормочет что-то умиротворяющее. Фасад удерживает дом в своих пределах, а меня и всех остальных посторонних удерживает от того, чтобы мы совались к его жителям. Это нормально. Для того они и фасады.

Эй вы, трýсы, выходите и пошли вы на хрен!

У меня нет ничего, чем я могла бы в вас запустить, разве что насрать вам на газон, благо сад лежит прямо подо мной в своём ночном покое и осеннем отмирании, но, во-первых, мне нечем, а во-вторых, никто бы этого даже не заметил, а то и был бы рад: как-никак удобрение.

Сердце у меня колотится, когда я возвращаюсь к себе домой. Я не хочу быть совсем одна, хочу видеть других и хочу, чтобы они видели меня. Вся улица в моём распоряжении, но пользы мне от этого никакой, я хочу общества, а не автобана.

Марианна была в этом смысле больше похожа на поколение своих родителей. Она не пекла пироги и не собирала вокруг себя людей, а, как только смогла себе позволить, получила права и купила автомобиль.

Может быть, она и с Вернером была только из-за его автомобиля. Он давал ей порулить. Экологичное мышление, которое я выказывала с началом вымирания лесов в конце восьмидесятых, от неё попросту отскакивало. Она ехала даже на самые короткие расстояния. Страстно любила ездить. У неё никогда не было кассетного магнитофона или си-ди-плеера в машине – не нуждалась в дополнительной стимуляции и развлечениях.

Может, мне тоже следовало бы попробовать, Беа: On the road, down the highway[8]8
  В дороге, по хайвэю (англ.).


[Закрыть]
. Я в конце концов даже не могу оценить, много ли потеряла. Может, этот наркотик продуктивный, и я бы дольше продержалась, будь у меня автомобиль.

Я могла бы ездить, вместо того чтобы писать. Направить взгляд на дорогу, а не на лица, бежать из Лауэли, пристегнув вас, детей, на заднем сиденье.

И даже если бы в этом случае всё пошло так же, как идёт, мы хотя бы могли сейчас забиться в машину, был бы у нас дом на колёсах, стоял бы на парковке универсама «Нетто».

Раннее утро четверга. Осталось ещё два учебных дня в школе.

Я пишу что есть мочи, не задерживаясь, как в безумии.

Какая разница между приготовлением пирогов и вождением автомобиля? Разве созидание помогает голодному сердцу лучше, чем разрушение? Какую роль играют скорость, сахар и головокружение?

Под душем я намечаю линии связи и переходы. Ничто из этих намёток мне потом в каморке так и не пригодится; я слышу голоса, а к тем, которых не слышу, прислушиваюсь особенно внимательно.

Снаружи доносится какая-то дисгармония. Свен ругается в прихожей.

Киран потерял свою куртку, Свен не понимает, как это возможно:

– Проклятье, ты что, не чувствовал холода?

Я не хочу, чтобы Свен выговаривал Кирану, но что поделаешь, я бы и сама ему выговаривала.

Когда это делаю я, это не то же самое. И почему? Потому что я люблю Кирана: к его куртке я безразлична.

Подставляю под струю воды голову, вода течёт по лицу.

Навсегда бы под этот душ, под его тёплые, благодатные струи.

Список для Беа:

Будь осторожна, чтобы не попасть в зависимость.

Ни от автобанов, ни от сахара или сигарет, а особенно – от того, чтобы тебя понимали или даже просто обращали на тебя внимание.

С этим в любой момент можешь пролететь.

Занимайся карате. Танцами на пилоне. Физическим развитием.

Сделай своё тело как гибким, так и крепким, по-настоящему способным к сопротивлению, жёстким и в то же время податливым. Усердно тренируйся держать язык за зубами. Душ принимай холодный.

Тренируй свою душу. Отдавай себе отчёт в том, что однозначности не бывает, всё имеет как минимум две стороны. Любовь – это одновременно и защищённость, и зависимость, а зависимость – это и связь, но и обморочное бессилие; обморочное бессилие – это и беспомощность, но и свобода, и так далее.

Ничего не удержать неизменным. Всё движется, ни на что не опирайся, обходись с достоверностью так же, как с дверями нашей квартиры: на первый взгляд они солидные и прочные, но стоит на них опереться – и они подадутся под тобой. Распахнутся, потому что они двустворчатые, а фиксатор сломался.

Идея для танцевального спектакля: пустая сцена, только двери. Танцоры нетвёрдо держатся на ногах, пошатываются, пытаются опереться на двери, чтобы отдохнуть;

хлоп, двери распахиваются, не успеваешь глотнуть воздуха, как уже снова надо продолжать танец. И я знаю точно:

это навсегда. Пока зрители сами не разойдутся по домам.

Вера меня любит.

И я её люблю.

Я никогда ей не завидовала, даже в детстве их дому с огромным садом, с гигантским холодильником, всегда хорошо наполненным – и из него можно было угощаться без спросу. Гараж – сам по себе отдельный домик, полный всякого хлама, с лыжами, конечно, а в подвале морозильник с мороженым на палочке.

Тебе это не кажется чем-то особенным, Беа, разумеется, сегодня это есть у всех. Но тогда мороженое на палочке бывало только в магазине или на заправке, но никак не у людей дома. А у Веры – да. У Веры было всё и даже больше, но она не жадничала, делилась. В первую очередь со мной, своей подругой и родственной душой.

Штутгарт, 1981 год.

Мы с Верой – что-то особенное. Наша дружба прочнее, чем у других, и мы вместе осуществим небывалое. Наше будущее лучезарно, наша сила неисчерпаема.

Когда нас спрашивали, кем мы хотим быть, мы отвечали: «Государственными канцлерами». Мы были уверены, что такого ответа не даст никакая другая девочка. Мы понятия не имели, какую работу делают государственные канцлеры, знали только, что они обладают властью. И государственным канцлером ещё никогда не была женщина, то есть мы будем первыми в этом, как и во многом другом.

Мы задаваки и выскочки. Раскрашиваем лица в коричневый цвет и играем в пиратов. Делаем вид, что завоевали мир. И мир действительно принадлежит нам.

В трамвае мы горланим, пока не начинают вмешиваться старики, одерживая верх над нашими наглыми ответами на их обывательские швабские наставления. Ну ничего, мы им ещё покажем.

Мы сильны. Мы равносильны.

Родительские дома у нас выглядят по-разному, потому что наши родители разительно отличаются друг от друга. Мать Веры куда раскованнее моей: у моей не поешь колбасы без хлеба; у Веры можно есть и делать что угодно и как нравится. И можно ничего за собой не убирать. Можно играть и чувствовать себя непринуждённо. Я чувствовала себя непринуждённо.

Штутгарт, 1984 год.

Мы носим одинаковые береты – Вера розовый, а я бирюзовый. Мы никогда их не снимаем, даже когда нам велят их снять.

– Дамы имеют право оставаться в головных уборах в закрытом помещении, – парирует Вера требование своей учительницы английского, которой следовало бы это знать, взгляните на королеву.

Мы хихикаем.

– Этот берет у тебя имеет какое-то религиозное значение? – спрашивает меня моя учительница физкультуры, и я сперва пытаюсь отделаться коротким «да», но всё же не хочу врать и потому отвечаю:

– В известном смысле да, это означает, что он очень важен для меня.

И учительница физкультуры, которая ко мне хорошо относится, засчитывает ответ и разрешает мне остаться в берете.

После школы и в выходные мы делимся друг с другом своими подвигами в этой борьбе; мы больше не учимся в одной школе. Не знаю почему, но Марианна чувствует себя обиженной из-за этого. Я же не вижу в этом ничего дурного. Мы с Верой боремся за наши опорные точки в деле свободы и справедливости и потом сообща оцениваем наши успехи. Мы очень успешны. Возможно, в наших рассказах более успешны, чем в действительности, но главное здесь то, что мы ждём с нетерпением, когда снова будем действовать сообща – в славные времена после окончания школы. Подобно пираткам Энн Бонни и Мэри Рид мы поднимем флаг с черепом и костями и пустимся на подвиги – и тогда ничто и никто не сможет нас остановить.

Марианна не объяснила мне, почему она была так обижена. Не хотела, чтобы разница в положении родителей бросила тень на дружбу дочерей. Может, она и ошибалась, может, выбор, сделанный в пользу частной школы, не был настолько уж принципиальным. А оказался просто уступкой дедам, а не отказом от общего проекта, который должен был изменить общество в целом. Высказать это Марианна не решилась. Или надежда была сильнее.

Штутгарт, 1991 год.

Школа позади, мы готовы к новому времени. Которое должно состоять – независимо от аттестата зрелости – из искусства, секса, крестьянской усадьбы, из того, чтобы занять дом, ярко размалевать комнаты, иметь на кухне диван, снимать кино, делать маски и марионеток, устраивать уличные представления, разъезжать по южным странам в списанных, разбитых автобусах и петь. Основать музыкальную группу, ну или хотя бы заниматься сексом с членами музыкальной группы в списанных автобусах. И разумеется: козы, разгуливающие среди старых сараев.

Откуда мы всего этого набрались? Уличные представления и автобус? Дворы и члены музыкальной группы?

Мы и сами тогда недоумевали. И обнаружили, что нам, пожалуй, надо перестать мечтать, а надо овладеть профессиями и инструментами, найти каких-нибудь союзников и/или спонсоров, подходящие места или возможности их организовать, чтобы осуществить то, что нам грезится.

Отец Веры хотел, чтобы Вера получила диплом. Именно она как женщина.

– Что это значит? – с негодованием спрашивали мы. Мы и правда этого не знали.

Однако Вера в конце концов взяла его деньги и посещала частную школу дизайна. В какой-то момент у неё одной из всех нас оказалась хорошо оплачиваемая работа, потому что она умела пользоваться программой «Фотошоп» и монтировала цифровые видео намного раньше, чем этим овладели другие. Я же со своей стороны не воспринимала компьютер всерьёз. Хотела иметь в руках что-то более ощутимое, целлулоид и скульптуры из металлолома, пыталась поступить в высшую школу искусств, но меня не приняли. И хорошо, такой же неходовой товар. Кто становится в конце концов учителем? Кому не удалось выбиться в художники.

* * *

Берлин, 1993/94 годы.

Наконец-то предвкушение той жизни, о которой мы мечтали. Полтора года на Мюзамштрассе, в доме, который отец Кристиана то ли купил, то ли получил в качестве компенсации долга, то ли ещё как-то – нам было всё равно, Кристиан туда вселился и дал нам знать, явились мы, разложились, сверху положили видеокамеру «Супер-8».

Курт Кобейн поёт, что у него лично воскресенье – каждый день. Его голос замазывает все противоречия, заштриховывает те места, где мечты расходятся с действительностью. Солнце светит у нас над головами.

Я хожу убирать и готовить и читаю корректуру. Остальные ходят два раза в неделю в университет и за это получают содержание от своих родителей. Подлинное – вот что главное для нас, а двойная жизнь – как раз то, что надо для людей, которым всё мало – вроде нас.

Курт поёт, что всё о’кей и уж он-то не свихнётся.

Курт всаживает себе пулю в голову.

Нам приходится выметаться с Мюзамштрассе.

Ульф печалится о Курте так, будто знал его лично. Я вяжу ему такую же светло-зелёную мохеровую куртку, в какой Курт выступал на акустических шоу на Эм-ти-ви.

Ульф рвёт со мной. Он теперь всерьёз изучает архитектуру.

Берлин, 1995 год.

Вера монтирует видеофильмы. Поэтому вскоре знает настоящие музыкальные группы, берлинских музыкантов и клубы, в которых они играют; я не хочу идти туда с ней и стоять рядом; петь я всё ещё не умею, но, может, умею хорошо писать.

Я пишу текст, и Вера его поёт. Мы снимаем это на видео.

Мы могли бы стать знаменитыми, как… Да, как кто, собственно? Как Пол и Арт? Томас и Дитер? Дитер и Борис?[9]9
  Имеются в виду Пол Саймон и Арт Гарфанкел, Томас Андерс и Дитер Болен, Дитер Майер и Борис Бланк.


[Закрыть]

Один тип из Фридрихсхайна хотел стать нашим менеджером. Он рассылал демо-записи, но так и не нашёл нужных людей. Или не был с ними достаточно хорошо знаком. Вера с ним трахалась, но не поэтому; мы искали любви, а не карьеры. Лучше всего, конечно, чтоб было два в одном, как у… Да, как у кого, кстати? У Курта и Кортни?

Курт мёртв, и Кортни, слава богу, вовремя успела заиметь от него ребёнка.

И Марианна так радовалась внукам.

Мать Веры тоже, но уже не надеялась, что когда-нибудь их дождётся!

И мать Фридерике поначалу. Уже боялась, что вдруг Фридерике… Но нет. Всё в порядке.

Мы не были такими, как наши матери.

У нас, в конце концов, было это дикое время.

Мы осуществили свои мечты, видали не по одному пенису, если и следили за фигурой, то лишь втайне, и наши мужчины умеют управляться со стиральной машиной.

* * *

Мы с Верой сохраняли нашу связь. Мы знали друг о друге всё, знали точно, что происходит с другой, проверили на деле, кем мы были, кем мы стали, кто мы есть. Мы подходили друг другу. Были как семья – и любили друг друга по-матерински. Так же самоотверженно и вместе с тем самонадеянно. С таким же пониманием в непонимании. Без зла. Без зависти.

– Возьми же, – с готовностью говорили мы, – этот последний, самый большой и лакомый кусок, ибо если тебе будет хорошо, я тоже буду счастлива. Кроме того, я сильнее тебя, держу себя в руках, мне не надо всё время в себя что-то впихивать…

Материнская любовь – отрава. Вроде бы ничего не требует, но на самом деле требует всё. Говорит: «Я есть, потому что есть ты, а ты есть только потому, что есть я. Потому что я о тебе забочусь! Но не обращай на меня внимания…» – хотя я каждый твой шаг и каждый твой вдох отношу к себе.

Есть истории, которые могли бы нас предостеречь – истории, где речь идёт о соблазнении, о падении и о маскировке, а также об отраве материнской любви, противоположности желания добра, о страхе матерей оказаться ненужными: народные сказки.

В собрании братьев Гримм все они подвергнуты цензуре, там матери превращены в мачех. Ты это знала, Беа? Я нет.

Хотение

– Почему ты тогда не захотел на мне жениться?

Мне кажется благоразумным начать с абстрактного, уже завершённого дела, а не с конкретной, тлеющей претензии.

Ульф заказал себе бутылку пива, я себе вино. Ульф тем самым подчёркивает свою готовность повернуться лицом к пролетариату, а я до сих пор не знаю разницы между каберне, бордо и пино нуар, давно бы пора научиться различать, но я вместо этого блефую, при заказе делая вид, будто мне нужно немного подумать.

– Не знаю, – сказал Ульф. – Никто не хотел жениться. Ты разве хотела замуж? Я бы удивился.

– Нет, я не хотела, – сказала я и откашлялась. – Но это как раз то же самое. Я не хотела переезжать в ваш общий дом. Но что же тогда с хотением? Со свободной волей?

Ульф печально смотрит на меня. Выглядит он хорошо: стройный и тренированный, сидит прямо, потому что он ходит на йогу, и у него ещё все волосы на месте, а я знаю от своей парикмахерши, что они сохранятся у него навсегда, если он до сих пор их не потерял. Вот скорбь в его лице мешает, она выдаёт его возраст, отпугивает потенциальных претенденток на любовное приключение, разве что они окажутся охочи до проблем с психикой, до ссор и бездн. Если приглядеться, печаль таится и в хорошо тренированных плечах.

– Не стоит нам ходить вокруг да около, – сказал Ульф.

– Вот именно, – сказала я. – Какова причина?

– Провести чистку? – сказал Ульф. – Ты не можешь претендовать на это только для себя.

– Что ты имеешь в виду?

– Ты отреклась от нас. Своей статьёй. А теперь ещё и книгой.

– Думаю, я слишком сильно на вас полагалась! Слишком надеялась на вас, в этом была проблема.

– Проблема – твоя обособленность. В этом всё коварство. Ты дала понять, что находишь это тупым. Ну и ладно. Тогда и не надо.

– А ты помнишь лыжные каникулы?

– Какие лыжные каникулы?

– На святки. В те выходные, когда вы были в Лауэли, а я нет.

– Да. Смутно.

– Смутные воспоминания или тёмная глава?

– Прекрати, Рези. И не надо мне ничего приписывать.

Он встаёт, чтобы заменить пустую бутылку пива на полную. Я вытираю уголки губ на случай, если там собралась слюна или красное вино.

Когда Ульф возвращается, я спрашиваю:

– Ты считаешь, что мне надо было взять у Ингмара деньги?

Ульф выглядит измученным. Я вдруг вспоминаю, что он порвал со мной приблизительно с тем же обоснованием, что и Вера, тогда, когда нам было по двадцать. Он сказал, что – как мой партнёр – принуждён смотреть на мир моими глазами и что до сих пор это его воодушевляло, но теперь ему интересен и собственный взгляд на мир.

Мне это казалось красивым и понятным способом прекращения отношений, за это я его любила. Хотя тогда за этим прочитывалось и то, что будь мой взгляд на вещи более мягким, более весёлым, тогда он бы выдержал дольше, но это было всего лишь рассуждение, а критика тогда ещё не так сильно подвергалась критике, как сегодня, она была даже желательной и, как сказал Ульф, даже вдохновляющей. По крайней мере, это было не так позорно, как если бы он сказал, например, что хотел бы себе кого-то с грудью побольше, вдруг это больше торкает. «Торкает» – это было выражение, которое мы тогда употребляли.

Я добавила:

– Ты думаешь, это бы торкнуло?

Но Ульф не среагировал. Может, он и правда всё забыл. Забыл, что значит быть со мной, забыл, по какой причине он решил расстаться, забыл, как мы строили планы, про кошек и детей, про коз и уличный театр, про занятый нами дом, не обременяющий нас собственностью, и секс. Как забыл и выражение «торкнуло».

Я решила идти на всё, раз уж и без того всё едино.

– Я думаю, у нас были радикально разные предпосылки, и мы по возможности игнорировали это, и я думаю, что это и сейчас так же, а то и больше, и что это игнорируется больше, чем когда-либо, хуже того, прикрывается неолиберальной болтовнёй о карьерных шансах и о чём там ещё, и я едва осмеливаюсь высказать это, потому что ты тоже подпевал этой отвратительной песне, упрекая меня, что я изображаю из себя жертву, а я и поверила, что сама виновата и что другие из-за меня страдают, но что я всё равно имею право размышлять о причинах, а также говорить об этом, потому что это слишком просто – сделать из меня козла отпущения и объявить меня невменяемой. А это расторжение договора аренды – это же просто свинство, этому нет оправдания, тем более такого, как «известно же» и «сама виновата» или «м-да, он только реагировал». Да, Франк провёл чистку и выбросил ненужное, но то, что он выбросил, ещё живёт!

Я с трудом перевела дух.

Лицо Ульфа, красивое, выбритое рано утром, теперь уже сдержанно поблёскивало серебристой щетиной. Маска. Я знаю, что он был против фасада ванильного цвета, он хотел серый цвет с примесью граната и слюды, чтобы дом вспыхивал под лучами солнца, а в остальное время держался скромно. Я знаю, что он раздумывал, не продавить ли всё-таки этот вариант вопреки решению большинства; что он размышлял, не выступить ли ему как архитектору, а не как равноправному члену строительного кооператива. Но всё-таки не выступил, потому что внешнее было для него не так важно; потому что одобрение группы было дороже признания в профессиональных кругах. Я догадываюсь, что это далось ему нелегко, потому что он всегда был рыцарем эстетики; он знает, что знает это лучше, доказал это тысячу раз, и тем не менее: он решил принести жертву ради общей спайки.

– Ты думаешь только о себе, вот в чём проблема, – говорит он, а я – почти одновременно:

– Я откровенно эгоистична, вот в чём проблема.

Мы не смеёмся. Мы не говорим: «Чур, не я, и шкурка не моя», как делали это в детстве, когда получалось что-то произнести в один голос, да мы и сказали не одно и то же, но шкурка была наша, я впервые поняла значение этой присказки.

У Ульфа нет детей, а у меня нет желания объяснять ему детские поговорки, мне хотелось получить объяснения от него, я хотела заставить его объясниться.

– Как дела у Вилли? – спросила я.

Я впервые обратила внимание, что Вилли зовут Вилли[10]10
  Имя созвучно немецкому слову Wille – воля, стремление, хотение.


[Закрыть]
и что он сын Веры и Франка.

– Он тоже знаменит своим эгоизмом, – говорю я. – Выдающийся мастер добиваться своего, за что взрослые его терпеть не могут.

Ульф смотрит на меня без всякого выражения. Он придерживается правила приличия – не говорить о третьих лицах в их отсутствие. Я же нарушаю и это правило:

– При этом он остаётся измученным и принуждённым и в итоге никогда не добивается того, чего действительно хотел. А именно признания, что все лгут! Он хочет оказаться где-то в другом месте, успокоиться. Ты думаешь, Франку охота каждые выходные отправляться с мальчиками в бассейн? Просто это единственное место, какое ему остаётся, чтобы держать их в узде, единственное, что приходит ему в голову. Эти каникулы, эти вечеринки, эти постоянные инсценировки. В этом! Нет! Ничего хорошего! Быть семьёй. Это утомительно, это изматывает, это вечные раздоры. Мёрзнуть, бояться грибка на ступнях, переступать через раздавленное печенье на полу кабинки. И очень удобно свалить вину на кого-то одного, лучше всего на того, кто не сразу заметит это и не может как следует защититься, потому что он маленький, или слабый, или отчаянно строптивый, а ещё можно изобразить сваливание вины как помощь, или воспитание, или укрощение, а самооборону считать самооправданием, прибегать к более жёстким мерам, не добровольно, разумеется, а вынужденно, сугубо в качестве реакции.

– Ты говоришь сейчас о себе или о Вилли?

– Ты присутствовал при этом, чёрт возьми! На этих ужасных крестинах! Ты видел, как Франк выволок Вилли, как зажимал ему ладонью рот, это было жестоко!

Ульф ничего не сказал. Я закрыла глаза. Не может быть, чтобы Ульф не видел этого, мы с ним стояли рядом. Он тогда ничего не сказал, я тоже. Никто ничего не сказал на это, насколько я помню. Это была вина Вилли, потому что он спровоцировал, не умел вести себя в церкви, и Франк был беспомощен и, возможно, даже испуган, испуган, как мой дед, когда Бригитта, не оглядываясь по сторонам, перебегала через дорогу. Детей надо держать в строгости, иначе что-нибудь случится, и поэтому строгость – на благо их же самих. Меньше всего я хочу, чтобы они погибли, и я понимаю Франка, я понимаю это желание схватить, удерживать и молчать, а что тут скажешь. Но то, что это жестоко, что деревянные плечики сломались, а Вилли ушибся голенью о церковную скамью, когда его выволакивали наружу, это тоже правда. Невзначай, не нарочно, а лишь вследствие, но это было.

Ульф не слушает меня. Ульф ничего не говорит. Мы не находим общего языка в этой пивной. Но ты, Беа, ты должна меня слушать, потому что язык ты усваивала от меня.

Сентябрь 2014 года, ты помнишь, нет?

Ты тоже присутствовала при этом, пышные крестины Фрица, сыночка Вериной подруги Неле, для которой Франк предоставил свою сперму.

Вы, дети, не находили это заслуживающим упоминания, ну, Фриц и Фриц, толстый младенец, у которого две мамы. Для рождения ребёнка, конечно, нужен отец, но этот отец не обязательно должен быть ему папой.

Франк пожертвовал свою сперму, чтобы Неле и Тина могли иметь ребёнка, и у Веры была идея устроить пати в честь крещения младенца в саду К-23, потому что там достаточно места, там царит правильная атмосфера, там все – одна большая семья, и Фриц теперь – часть этого пёстрого родства где по выбору, где по генам.

Конечно, то здесь, то там на лбу у участников появляется морщинка озадаченности, кто-нибудь стоит со своим стаканом берлинского светлого у тростника рядом с площадкой для мусорных баков и спрашивает себя, как ему относиться к этим радужным семействам – какой-нибудь пожилой дядюшка из Баварии, но ему тотчас подливает пива улыбчивая со-мать в платье без рукавов. Которая перед этим стояла с ним рядом у купели, там вообще было полно народу: мать, со-мать, биологический отец, его жена и к тому же ещё трое крёстных. Кто кому кем приходится и кто с кем, – гм-м – что делает? – спрашивает себя дядюшка потихоньку, вот именно поэтому дядюшке больше слова не дают, а только позволяют стоять возле тростника у площадки для мусорных баков и пить светлое пиво, тогда как остальное общество радуется, что Фриц родился и ему будет хорошо с двумя матерями и двумя единокровными братьями и донором-отцом, который на задах сада бросает фрисби, а его жена со своими подругами передают с рук на руки очаровательного малыша в саду при доме, где можно так чудесно отдыхать.

Я сама слышу, Беа, что это звучит насмешливо. Хотя всё это чистая правда!

Состоялся чудесный праздник, было что поесть, все выглядели великолепно. У тебя красная бархатная юбочка и косички, помнишь? Тина уже снова влезала в свои чёрные джинсы, хотя Фрицу всего три месяца от роду, а Неле нарядилась в платье, которое Вера несколько лет назад купила в «Хумана» и никогда не надевала, но Неле оно оказалось очень к лицу, она из тех женщин, которым очень идут эти одёжки в стиле пятидесятых. Настроение царило превосходное. Погода подыгрывала.

Только Вилли в очередной раз не хотел подыгрывать. «Никакой он мне не брат! Знать его не хочу!» – это он кричал ещё в церкви. Так громко и яростно, что все слышали.

Ты помнишь?

Вам, детям, велено было всем пройти вперёд, к алтарю, и встать вокруг Фрица. Священник был старый друг семьи, шестьдесят восемь лет, свободомыслящий, добрый. Что-то изобретал, чтобы дети не скучали и чтобы они участвовали в обряде. Все прошли вперёд и встали вокруг младенца – принимали его в своё сообщество. «Как вашего друга и брата!» – сказал священник, и вы должны были все поднять руки и воскликнуть: «Добро пожаловать, Фриц!»

Что вы и сделали, вы, старшие – немного робко; ты даже взглянула на меня, но потом тоже крикнула.

Только Вилли отказался. «Это не мой брат!» – завопил он и хотел убежать.

Франк сделал к нему два шага и схватил его за локоть.

«Отпусти меня! – вопил Вилли. – Ты меня не заставишь! Никакой он мне не брат и никогда им не будет!»

И Франк зажал ему рот и выволок Вилли наружу.

Мне это как раз понятно: именно Вилли, настоящий кровный брат новорождённого. Он стыдился, к тому же он, наверное, неправильно понял. Священник имел в виду «брата» в смысле брата по вере или вообще собрата, так? Это не намекало на донорство семени. Но почему тогда нельзя было спокойно отнестись к тому, что Вилли не хочет соучаствовать? Чем можно объяснить такую резкую реакцию Франка?

Праздник получился великолепный, но в то же время такой, ходу которого нельзя было мешать, на котором следовало держать язык за зубами и подыгрывать, как и на любых других семейных празднествах. Правда, под другим знаком и с другими людьми – с баварским дядюшкой вместо берлинского мужичка; но и свободным и непринуждённым этот праздник тоже не назовёшь, не надо притворяться.

Но мы тогда притворились.

Потому что мы не хотели никому позволить испортить нашу инсценировку пёстрого, свободомыслящего сообщества, как другие не хотят испортить свой патриархальный порядок или святость семьи. И уж не такому строптивому сопляку, как Вилли, и не такой галлюцинирующей ведьме, как я, которая во всём видит только плохое.

Я снова открыла глаза. Ульф уже опорожнил и вторую бутылку, он пьёт очень быстро, я спросила:

– Хочешь ещё одну?

Он отрицательно помотал головой.

– Как ты думаешь, что можно теперь изменить? – спросил он. – Почему ты не вмешалась сразу на месте, если для тебя это было так важно?

– Из страха. Может, мол, не так уж это и плохо. Может, это просто в порядке вещей. Может, всё пройдёт, если не обращать особого внимания; всегда же что-то не так, всегда кто-то плачет, а в принципе всё как бы и хорошо.

– Ты явно так не считаешь.

– Но хотела бы считать. Я хотела бы находить хорошим всё: тебя, ваш дом, нашу дружбу, прошлое, будущее, детей, вечеринки и так далее! Разумеется, всё это должно быть хорошо. Почему ты думаешь, что я хочу находить это глупым?

– Потому что ты так себя ведёшь.

– Нет! Вилли тоже хотел, чтобы всё было хорошо. Все этого хотели! Но это не было хорошо!

Ульф смотрел в сторону, где сидела группа молодых женщин – ещё не матери, ещё лучистые и свежие, – которые не обращали внимания на мои крики. Разве что парочка справа от нас, нашего возраста, скорее молчаливая – они, наверное, думали, что мы с Ульфом ведём тяжёлый разговор, выясняя отношения, и что Ульфу лучше было бы взять себе одну из тех весёлых двадцатилетних слева, чем выдерживать эту истеричную старуху.

Я допиваю своё вино и со стуком ставлю бокал на стол.

– Стыдно же, правда? Так волноваться прилюдно и кричать. Да ещё при всём честнóм народе, собравшемся на крестины. Вилли посмел это сделать, а я не посмела. А вдруг я поняла что-то неправильно? Вдруг я со своим чувством совсем одинока? Никто меня не поддержит? Так что лучше уж я брошу Вилли в беде, хотя точно знаю, что он прав. «Брат», что это ещё за глупость! «Я его не знаю», вот именно! Но чтобы последовать этому импульсу, требовалось мужество.

Я представила, как бы я выскочила в проход между церковными скамьями и стала вырывать Вилли из рук Франка – вот бы началось, Франк, разумеется, сильнее меня. Но мне на помощь пришёл бы эффект неожиданности! Франк выпустил бы Вилли, и Вилли бросился бы бежать, я за ним, а Франк нет, он бы сел сзади, рядом с книжками псалмов, и тяжело отдувался. Пытаясь успокоиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю