355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анджей Сапковский » Польская фэнтези (сборник) » Текст книги (страница 8)
Польская фэнтези (сборник)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:44

Текст книги "Польская фэнтези (сборник)"


Автор книги: Анджей Сапковский


Соавторы: Томаш Колодзейчак,Яцек Собота,Яцек Дукай
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

– Яцек... Я не помню...

– Румянец тебя красит. Но я знаю, что ты помнишь. Пожалуйста, Моника.

 
Шла в долину тайною дорожкой,
Милый ждал меня нетерпеливо.
Как ласкал меня он, Матерь Божья!
Но – была ли я тогда счастливой?
Жар поцелуев, любви красота.
 

 
Тандарадай!
 

 
О, как алеют мои уста!
 

– Читай, Моника, не останавливайся. Пожалуйста.

 
Из цветов и трав он стлал мне ложе,
Смейтесь, кто проходит стороною,
Веселитесь, но любите все же
Розы под моею головою.
Угадайте в зелени травы —
 

 
Тандарадай! —
 

 
След моей лежавшей головы.
 

– Прекрасно, Моника. В самом деле прекрасно. Только, прости, эти стихи нельзя декламировать, понурив голову и таким замогильным голосом. Ты сама знаешь, что Вальтер фон Фогельвейде отступил в этой песни от нелепого канона Миннезинга и рыцарской любви, экзальтации и воздыханий к недоступной даме сердца. Эта песнь, Моника, о любви осуществившейся, единственной любви, которая имеет смысл, которая дарит радость. Прекрасный эпизод, прекрасно описанный. Эту песнь поет женщина, которая лежала вместе с возлюбленным на ложе из роз... Боже, как тебя красит румянец!.. Она была с возлюбленным – и счастлива, и хочет прокричать об этом на весь мир, хочет, чтобы все видели след ее головы, отпечатавшийся в розах, чтобы все узнали о ее счастье.

– Уже страшно поздно, Яцек. И у меня голова болит.

– Последняя строфа, Моника.

– Я не помню перевод, правда не помню...

– Прочти в оригинале. Но прочти голосом счастливой женщины. Пожалуйста.

 
Wie ich bei ihm ruhte
Wenn jemand es wusste
Du lieber Gott – ich schämte mich.
Wie mich der Gute
Herztze und küsste
Keiner erfuhr
es als er und ich
Und ein kleines Vogelein
 

 
Tandaradei!
 

 
Das wird wohl verschweigen sein! [121]121
He дыша я с ним лежала рядом,Кабы видел это шедший мимо —Святый Боже! – мне б стыдиться надо.Как ласкал, любил меня мой милый!Видела лишь птица нас в тот час —Тандарадай! —Но она не пропоет о нас,Не расскажет никому о нас! (нем.)

[Закрыть]

 

– Ты околдовываешь меня, Моника.

– Перестань, Яцек. Прошу тебя.

– Ты пленительна, знаешь? В тебе есть великие чары. Я из-за тебя уже теряю рассудок. Не знаю, как это случилось, Моника, только не могу перестать думать о тебе.

– Яцек... Ты смущаешь меня.

– Моника... Стоит только закрыть глаза, и я вижу твое лицо, твою улыбку. Чувствую порой, как что-то во мне вибрирует, как что-то стискивает мне горло...

– Пожалуйста, не надо. Уходи. Уже очень поздно, сейчас вернется Эля...

– Еще чуть-чуть...

– Нет, пожалуйста. До завтра, Яцек.

– Скажи мне это.

– Что?

– Что любишь меня, Моника.

(Я?)

– Моника.

– Я люблю тебя.

Миннезингер – тонкий, невысокий, маленький, изящный; ветер играет его черным плащом. Откуда этот ветер, здесь, в тронной зале, где не дрогнет пламя свечей, не колыхнутся длинные вуали на островерхих женнинах заслушавшихся, завороженных звуками лютни дам? Только за спиной миннезингера нет уже гобелена с единорогом, нет колонн и стрельчатых витражных окон. За его спиной – обрыв и чернолесье.

Глаза миннезингера горят в полумраке, пылают черным огнем. В его лице нет ничего – ничего, кроме этих глаз, этого пламени.

Дай руку.

Забытая. Да, никаких сомнений. Тянет вас Река, тянет вас этот холм. Дай руку, wie ist so rot mein Mund [122]122
  О, как алеют мои уста! (нем.)


[Закрыть]
!

С первого же взгляда видно, что этот холм – не естественного происхождения. Здесь, на возвышенности, стояла, наверное, крепость, стерегущая переправу. Святилище, языческий храм, жертвенный алтарь...

Нет, кричит Элька по прозвищу Куропатка. Нет, не пойду туда, ни за что на свете, посмотрите, какой он жутко темный, этот лес, как там мокро, там пауки, я боюсь пауков.

Дай руку. Ты пленительна. Захохотали, защелкали, маски из шкур на головах смешно покачивают огромными ушами. Zernebock; der Shwartze Wahnsinn, кричит Элька, нагая до пояса.

Дай руку.

Нет! Беги! Глаза светлые, почти прозрачные. Не возвращайся, сгоришь, угаснешь, ржа пожрет.

Моника, Моника... Жар поцелуев, любви красота... Ты пленительна, знаешь?

Знаю.

Забытая. Боже, как тебя красит румянец. Стоит только закрыть глаза, и я вижу твою улыбку. О, как алеют твои уста!

Дай руку.

Болото. Черная лоснящаяся топь медленно расступается, на маслянистой поверхности вскипают пузыри. Бездна, в глубины которой ведут Тысяча Ступеней. А на дне этой бездны нечто, чья тайна непостижима, нечто – что дрожит, пульсирует, бьется. И ждет призыва.

Тандарадай!

Сгоришь, угаснешь, ржа пожрет.

* * *

Она проснулась.

Лежа на мокрой от пота, скомканной, смятой простыне, долго не могла уснуть, тщетно пытаясь собрать воедино обрывки сна, которого не помнила.

На следующий день вся компания, как обычно, радостно и весело загрузилась в машины, чтобы традиционно вывезти шум, гам и суматоху в какой-нибудь отдаленный закуток, где царят тишина и покой.

Вся компания, кроме Моники, которая на сей раз решительно – и убедительно – симулировала мигрень. Разумеется, ее уговаривали. Он ее уговаривал. Разумеется, она отказалась. Он хотел остаться с ней. И снова отказалась.

Почему, спросила она себя позже, блуждая одна, бесцельно, не обращая внимания ни на красоты природы, ни на других отдыхающих, прогуливавшихся по тропинкам и дорожкам. Почему я отказалась? Чего боюсь, думала она, сгибая длинную ветку, которую нашла у дороги. От чего бегу? От жизни? Потому что жизнь – не поэзия?

Буду бродить так до вечера, подумала она. А вечером...

Вечером у меня действительно разболится голова. Уже чувствую боль. Недоброе со мной творится. Что-то очень недоброе.

Малыш, которого мать насильно оттащила от киоска, полного яркого сувенирного великолепия, посмотрел на проходящую мимо Монику и расплакался – пронзительно, резко, безудержно.

Она этого не заметила.

Чего я страшусь, думала она. Разочарования? А разве то, что со мной сейчас творится, не разочарование? Что я почувствую, если сегодня вечером спрячусь, запрусь от него на ключ? Осуществившаяся любовь, о которой поет женщина Вальтера фон Фогельвейде, может, и правда есть в этом смысл? И может, он кроется не в слове «любовь», а в слове «осуществление»? Может, и правда назавтра, подумала она, еще сильнее выгибая ветку, может, и правда назавтра я смогла бы гордо оглядеться по сторонам и прокричать: смотрите все, смотрите, о, как алеют мои уста!

Может.

Знаю, чего боюсь, подумала, проходя по мосту. Собственной слабости.

Чего бы я только не дала, думала она, сгибая палку, за то, чтобы сделаться сильной. Нет, не красивой, хотя...

Но сильной.

Ветка с треском переломилась.

Под мостом, на пойме, проплывающий байдарочник грязно выругался, в недоумении глядя на два обломка весла, оставшиеся у него в руках.

Пламя. Бушующее пламя, подступившее к ней со всех сторон, жар, от которого лопаются глаза, дым, от которого невозможно дышать, цепь, впивающаяся в тело, безжалостно сковавшая... Гул раскаленной печи, готовой брызнуть огнем и угольями...

Солнце. И ветер. Ветер с реки, шелест ольховых листьев. Обнимающие ее руки, излучающие тепло и силу. Ты пленительна, знаешь? В тебе есть великие чары. Стоит только закрыть глаза, и я вижу твое лицо.

Ох, Яцек.

Не хочу в лес, кричит Элька по прозвищу Куропатка. Нет, там пауки! Боюсь пауков! Я умру, если...

Тандарадай! Глаза светлые, почти прозрачные. Вернешься мотыльком – сгоришь.

Скажи, что ты меня любишь. Глаза миннезингера – черные и огромные. Скажи это голосом счастливой женщины, которая лежала вместе с возлюбленным на ложе из роз. И там, на ложе из роз...

Сгоришь. Угаснешь. Ржа пожрет.

Где я видела эту улыбку?

Чернолесье, огромные корявые дубы, темная кора покрыта наростами, напоминающими нарывы. Множество людей, все – в масках из шкур, с огромными стоящими ушами. Девушка, нагая по пояс.

Камень – черный, плоский. На нем... розы?

...Розы под моею головою. Угадайте в зелени травы след моей лежавшей головы.

Тандарадай!

Zernebock, кричит Элька по прозвищу Куропатка.

Тянет вас Река, тянет, словно магнит. Глаза светлые, почти прозрачные. Единорог, вскинувший передние ноги в геральдической позе.

Дай руку. Это миннезингер. Нет, нет, кричит Элька, заберите его, он противный, знаете же, что я боюсь пауков.

Пробуждаешь меня... Помню полные губы Беатрикс, дочери Беренгара фон Пассау.

Zernebock, кричит полуголая девица, швыряя розы на плоский черный камень. Der Schwartze Wahnsinn!

Дай руку. Встань. Пойдешь за мной, чтобы познать истину. Мудрость не несет в себе предательства, не верь этому. Мудрость дает силу. Истина – это сила. А ты ведь хочешь быть сильной, жаждешь силы и власти. Дай руку.

Нет! Глаза светлые, почти прозрачные.

Встань. Иди за мной, чтобы познать истину. Я покажу тебе, как выглядит истина.

Дай руку.

Она проснулась.

Я должна встать и идти, подумала она трезво, прямо сейчас. Должна встать и идти. И тогда я познаю истину. Так сказал...

Нет. Он сказал: Die Wahrheit [123]123
  Истина (нем.).


[Закрыть]
.

(Die Wahrheyt? [124]124
  Истинное? (нем.)


[Закрыть]
)

Моника Шредер встала, ступив прямо в лужу разлитого на полу лунного света.

– Ну и как было?

– На комплимент напрашиваешься?

– Ага.

– Мужское эго, так? Ладно, стало быть, было божественно. Такой ответ – вполне в рамках приличия, как по-твоему? Ой, прекрати! Ты что делаешь, ненормальный?

– Изменяю приличиям.

– Ой! Это, по-твоему, изменение? Не чувствую разницы.

– Ты становишься до неприличия неприлична.

– Упрекал котел кастрюлю. М-м. Так нравится?

– Я должен ответить в рамках приличий?

– Можешь вообще не отвечать. Пусть дела говорят за тебя.

– Думаешь, я кто? Любовник-почасовик? По вызову?

– Сам старался вовсю, чтоб именно так я о тебе и подумала, стало быть, теперь не отвертишься. В конце концов, я и так возьму что хочу, такая уж я. Не двигайся.

– Так?

– М-м. О-ох!

– Что?

– Меня комар в зад тяпнул.

Сейчас я его поймаю и раздавлю, развратника. Он что, думает, у нас менаж-а-труа? Куда он тебя тяпнул? Сюда? Неглупый кровосос.

– Ай-й!

– Эля?

– М-м?..

– Почему тебя прозвали Куропаткой?

– Как -то раз, в поезде, разгадывали мы кроссворд, там был вопрос, с которым никто не мог справиться. По горизонтали, девять букв. Птица, обитающая в тундре, белая... А я угадала. Белая куропатка.

– Эля...

– Ох... М-м... Яцек...

(Монику, прижавшуюся к стене прямо рядом с открытым окном, трясло от отвращения. Хотела уйти. Не могла.)

– Яцек?

– М-хм?

– А Моника?

– Что – Моника?

– Ты прекрасно знаешь – что. Думаешь, никто не видит, как ты ее обольщаешь? Как вокруг нее скачешь?

– О Боже, Куропатка. Не делай поспешных выводов. Жаль мне ее, вот и все. Хочу, чтоб у нее был приятный отпуск. Такой, как она, требуется чуточку обожания. В какой-то момент нужно такой, как она, сказать, что она прекрасна, и тогда она и впрямь хорошеет. В меру весьма скромных возможностей.

– Еще лучше с такой переспать, враз похорошеет еще пуще. У тебя это на уме?

– Ха! Как это я сразу не догадался! Так вот чему я обязан сим очаровательным приключеньицем, Эля? И впрямь, подтекст угадать нетрудно.

– Ну, ну, теперь ты становишься банальным, подозревая меня в ревности. Хуже, в зависти. И кому? К такой мышке! Боже. Не разыгрывай тут Пигмалиона. Нашелся благодетель. Говорю тебе на полном серьезе: переспи с ней. Если ты этого не сделаешь, испортишь ей отпуск. Оставишь ощущение неудовлетворенности. Переспи с ней, Яцек.

– Вся загвоздка в том, что я не хочу. Нет у меня к ней влечения.

– Так что, стало быть, все это – искусство ради искусства? Говорила ж я, Пигмалион. Профессор Хиггинс для убогих.

– Она... она некрасивая. Просто – некрасивая. И асексуальная.

– Эгоист. Пожертвуй собой и сделай это только для нее. Закрой глаза и думай о благе Англии. Только, по-моему, ты врешь. Именно эта ее мышиность тебя и возбуждает.

– Эля, мы что, действительно не можем найти более приятную тему для разговора?

– Мне кажется, мальчик, мы вообще слишком много времени тратим на болтовню.

– Элька!

– М-м...

* * *

Она бежала, ничего не видя, не разбирая дороги, сквозь лес, ударяясь о древесные стволы, путаясь в когтистых стеблях ежевики, спотыкаясь о пни, о корни, о поваленные деревья. Бежала, желая как можно дальше позади оставить отвращение, унижение, от которого горело лицо, стыд, от которого стучало в висках. Желая как можно дальше позади оставить...

Не буду плакать. Не буду. Нет. Нет. Нет.

Ветвь, гибкая и жгуче-острая, хлыстом хлестнула ее по щеке, наполняя глаза влажной, слепящей болью, оправдывающей... Дающей повод...

На коленях, молотя стиснутыми кулаками в ствол ольхи, Моника Шредер заплакала горькими слезами, забилась в сдавленных, хриплых рыданиях.

В белом домике на плоской вершине холма, омываемого неспокойным, говорливым течением Реки, старая лекарка подняла голову от пожелтевших страниц. С минуту вслушивалась в тишину, внезапно повисшую над округой. Черный кот, свернувшийся клубочком на вышитой подушке, открыл золотистые глаза и зашипел, всматриваясь во тьму.

Лекарка вновь вернулась взглядом к книге.

...известно, что его, который имеет множество имен, нельзя ни призвать, ни вызвать proprio motu – он является только тогда, когда сам желает. Ступая по Тысяче Ступеней, восходит он из Бездны, имя которой есть Радм-Агах. Он явится на крик, даже если в крике том нет его имени. Он, который есть Pluribus Mortibus Imago и который есть Исхудавший. Ни один, даже самый мудрый, если встанет на пути его extra periculum, не имеет надежды. Ибо если призвать его нелегко, то во сто крат труднее остановить, когда, призванный на пищу, восходит он по Тысяче Ступеней из Бездны, имя которой есть Радм-Агах...

В оконное стекло ударилась серая ночная бабочка. Потом вторая. И третья.

Моника плакала, обнимая ствол ольхи, прижимаясь щекой к влажной коре. Лес, залитый бледным, призрачным лунным светом, застыл в неестественной тишине.

Внезапная вспышка, всплеск силы. Белый единорог вскинул передние ноги в геральдической позе. Моника, чувствуя поднимающуюся в ней мощь, вобрала в легкие воздух, вскинула руки, сжатые в кулаки, выкрикнула в потусторонний мрак не своим голосом:

– Тандарадай!!!

Лекарка охнула, глядя на ночных бабочек, бьющих в оконное стекло безумным стаккато.

– Железом и Медью, – прошептала она. – Серебром. Magna Mater, Magna Mater... [125]125
  Великая Матерь, Великая Матерь... (лат.)


[Закрыть]

Луна, выглянувшая наполовину из-за подсвеченных туч, рассмеялась ей прямо в лицо, скривилась в оскорбительной трупной гримасе.

Еще не ощутив присутствия, она почуяла запах. Запах черного, поросшего ряской, гнилого, дышащего метаном болота. Запах бездонной топи, в которой нечто, что есть тайна, страшно, ужасающе дрожит, пульсирует и бьется. И ждет призыва.

Не устрашилась. Знала, что ей известен тот, кто приближается. Знала, что он придет на ее призыв. На крик.

Не испугалась, услышав мокрые, хлюпающие шаги, плеск воды, брызжущей из пористой почвы.

Моника Шредер подняла голову.

– Это я, – сказал миннезингер.

Ощутила, как охватывает ее спокойствие. Как возвращается уверенность в себе. Мощное, непреодолимое спокойствие, спокойствие холодное, пронзительно-голубое, как вода, как огонь, как...

– Дай руку, – сказал миннезингер.

Как ненависть.

Посмотрела.

Миннезингер – она все не могла решиться даже в мыслях назвать его истинным именем – улыбнулся. Моника уже видела когда-то такую улыбку. Вспомнила где. На иллюстрации Джона Тенниэла, изображавшей Чеширского Кота. Сейчас я окажусь по ту сторону зеркала, внезапно подумала она.

Глаза миннезингера – огромные, неулыбающиеся – черны и бездонны. Безгубый рот, блестящие длинные зубы, скругленные, конические, как у хищной рыбы.

Она не испытывала страха.

– Дай руку, – повторил миннезингер, обдав ее запахом тины.

Протянула руку.

Где-то в глубине чернолесья, в круге могучих, покрытых наростами дубов, ждали они, столпившиеся у плоского черного камня, устланного тысячью роз. Ждали в полной тишине, высоко подняв головы в ушастых масках из шкур, в прорезях которых пылали безумием горящие глаза.

Пальцы миннезингера были холодными, обжигающе-ледяные иглы вонзились в кожу, взорвались в теле миллиардами осколков боли. Боли, которую она приняла с наслаждением.

Лекарка, сидя на стуле внутри пентаграммы, вписанной в круг, мелом начертанный на полу, отняла ладонь от виска, вскинула вверх руки в стремительном жесте. Раскаленная, гудящая печь завыла, застонала, в стекло забарабанили тучи ночных насекомых.

– Дееееескаааааат!

Печные дверцы с треском отскочили, из топки брызнул огонь, дым, раскаленные уголья картечью застучали по жести и доскам пола, рассыпая искры.

Из огня шаром выкатился голый малыш – полуторагодовалый, не больше. Перекатился, перекувырнулся, замер, переваливаясь на пухлых непослушных ножках. Кожа покрыта серыми шершавыми следами ожогов. Единственный жидкий клочок волос на лысой головке тлеет неверным коптящим пламенем.

– Дескат, – сказала лекарка.

Малыш дымился, стоя среди разбросанных по полу угольев.

– Дескат, – повторила она. – Это ты...

– Я это, – невнятно ответил малыш. – Как тебе понравилось мое антре, старуха? Это всегда впечатляет, не правда ли? Воскрешает кое-какие воспоминания. Помнишь?

– Довольно, – прошептала лекарка.

Очень худой, одетый в черное юноша, который вдруг появился вместо горящего младенца, обнажил в улыбке длинные конусовидные зубы.

– Предпочитаешь меня в этом обличье? Пожалуйста, вот я. Ну, ведьма, к делу. Ты вызвала меня в самый неподходящий момент. Помешала кое в чем неимоверно важном. Как мне помнится, я уже предупреждал тебя, что будет, если ты станешь мне мешать. Если еще раз рискнешь встать на моем пути.

– Я всегда буду вставать на твоем пути, Дескат.

Черный юноша покачал головой.

– Нет, – сказал он. – Не будешь. Поздно. Сегодня ночью возродился Огненный, в лавине пламени, так, как ты только что видела. Все уже готово. Думаешь, каких-то жалких нескольких десятилетий достаточно, чтобы меня забыли? Ошибаешься. Есть те, кто не забывает. Память передается из поколения в поколение.

Новые тучи насекомых забились в окно, покрывая стекло толстым шевелящимся налетом.

– Придется тебе с этим смириться, ведьма, – протянул юноша, неспешно обходя круг, внутри которого сидела лекарка. – Ничего ты уже не сделаешь. Не помогут тебе ни символы, нарисованные мелом, ни дилетантский перевод известной книги. Поздно.

– Поздно не бывает никогда, – спокойно сказала лекарка. – Смотри, Дескат.

Подняв руку, показала янтарный амулет, свисающий с цепочки, плотно намотанной на левое запястье.

Глаза черного юноши сузились.

– Хлам, – констатировал он. – Почему бы тебе не отвезти это в город, не продать на блошином рынке? Может, у тебя еще и распятие есть, а? Святая водица? Не смеши меня, ведьма.

– Воздухом и Водой, – тихо проговорила лекарка. – Ивой и Камышом. Дескат! Возвращайся на дно Топи. Возвращайся в Бездну, что изрыгнула тебя. Провались в Болото, в Трясину, в Топь.

– Слова, слова, слова. – Юноша приблизился к кругу, перешагнул черту, остановился, улыбаясь, перед старухой. – Слова, которые утратили силу и смысл уже давно, еще прежде, чем первый поезд прошел по рельсам сквозь нашу Долину. Ничего не осталось от твоей прежней силы, ведьма. Не идешь ты в ногу со временем.

– Это ты переоцениваешь свою силу, Дескат.

– Полагаешь? Сейчас посмотрим. Я тебя не убью, нет. Только сломаю тебе обе руки. В твоем возрасте кости срастаются с трудом. Загипсую тебя по самые плечи, а гипс будет холодный, очень холодный. А когда на тебя нападет горячка, отвезу тебя в дом болезни. Проникну в тебя сквозь иглы капельницы, вбитые в твои заизвесткованные вены. Поговорим тогда о былых временах. Посмотрим образы. Итак, займемся делом. Я спешу. Там, в ольховнике, ждет меня дивное льноволосое создание, певшее ночами мне песни. Не могу допустить, чтоб она ждала, это было бы весьма неучтиво.

– Один шаг, Дескат, – прошипела знахарка, – еще один шаг – и Тысяча Ступеней разверзнутся под тобой.

– Поздно. Она коснулась моей руки. Сегодня ночью возродился Огненный.

– Коснулась твоей руки?

– Да, – улыбнулся юноша. – Коснулась моей руки.

– Так посмотри на свою руку, Дескат.

Он взревел, поднимая руку, потрясая бесформенной окровавленной культей, с которой стекала зеленая жижа, отваливались иссиня-черные дымящиеся ошметки. Длинные тонкие кости, вылезающие из-под разлагающихся тканей, выгибались, таяли, шипели, как резина, брошенная на раскаленные угли. Булькала, шла пузырями кожа на худом предплечье.

– Сам не знаешь, чего коснулся, Дескат, – проговорила знахарка. – Роковая ошибка.

Худой юноша исчез. Голый малыш, покрытый коростой ожогов, заплакал, затопотал босыми ножками, замотал дымящейся головкой, потряс чернеющей культей.

– Прочь, Дескат! В Трясину и Топь!

Малыш заплакал еще пронзительней. На пальчиках неповрежденной ладони выросли когти, огромные, как у коршуна.

– Magna Mater! – вскричала знахарка. – Gladius Domini! [126]126
  Великая Матерь! Меч Господень! (лат.)


[Закрыть]

Угли на полу и в топке зашипели, точно залитые водой, пыхнули клубами пара, черного дыма.

– Я тебя достану! Я еще тебя достану! – взревел малыш, скрытый дымом. – Слышишь, ведьма?

На мгновение дым развеялся, и она увидела его в истинном обличье, огромного, горбатого, с кривыми рогами, отбрасывавшими тени на деревянный потолок.

– И ее, – прогудел он с явным усилием, едва внятно, – и ее я тоже достану... До... стану...

– Не думаю, чтоб это было возможно, Дескат.

– Достааа... ну, – пробулькал он, обращаясь в едкий тягучий дым, медленно наполнявший избу.

– Нет, – прошептала лекарка, тяжело дыша, хватая ртом воздух. Сердце колотилось, адреналин бился тяжелыми волнами, затмевал зрение. – Нет, Дескат. Ее ты уже не достанешь. Никто уже ее не достанет.

Ночные бабочки, облепившие окно, закружились в бешеном танце, сорвались, улетели в ночь.

– Никто, – бесслезно всхлипнула лекарка. – Никто уже ее не достанет. И никто не удержит.

Моника стояла одна в ольховнике, глядя на кончики пальцев вытянутой руки. И глядя, сказала...

Нет. Не она сказала. Сказало то нечто, что было в ней, внутри. То нечто, что было ею.

– Наконец-то. Наконец-то свободна.

Где-то в глубине бора все забурлило. Обнаженная до пояса девушка сорвала с головы уродливую маску. Кто-то закричал, кто-то упал, покатился в конвульсиях по жухлой листве. Кто-то еще повернулся, помчался прочь, в лес, не разбирая дороги, хрустя валежником, ломая ветви.

– Zernebock! Zernebock!

Полуголая девица завыла – прерывисто, истерически, жутко.

Лекарка все не решалась покинуть круг, хотя явственно ощущала легкую, спокойную пустоту, пульсирующее в воздухе отсутствие зла. Посмотрела на дверь. Я истощилась, подумала она. Чересчур ослабела. Следующее усилие меня убьет. Если... она...

Черный кот опасливо выполз из-под кровати, потянулся, мяукнул – тихо, неуверенно. Потом сел, вылизал лапку, потер ею ухо, отсутствующий, спокойный.

Лекарка вздохнула с облегчением – истинным, долгожданным и окончательным.

То, что шло через темный бор, смеясь и нашептывая, не приближалось к ее холму.

Оно двигалось в противоположном направлении.

Моника протерла глаза, посмотрела на пальцы, позеленевшие от замшелого ствола ольхи, о который молотила кулаками там, в чаще леса. Теперь она стояла в собственном пансионатском домике, посреди ясного пятна лунного света, льющегося в окно. Элька по прозвищу Куропатка, ее соседка, спала у себя на постели, на спине, полуоткрыв рот, легонько похрапывая. Успела уже вернуться в собственную постель.

Моника Шредер улыбнулась, исполненная силы и покоя.

Посмотрела в окно, на искореженную сосну, где в развилке ветвей серебрилась капельками росы паутина.

Легким, небрежным движением протянула руку, поманила пальцем.

Огромный жирный паук-крестовик тотчас выскочил из скрученного листка в углу паутины, молнией соскользнул по нити вниз. Спустя мгновение прополз по подоконнику, по занавеске, по полу. У Моникиных ног остановился, замер, поднял в ожидании две передние ножки.

Все так же улыбаясь, Моника указала на открытый рот Эльки по прозвищу Куропатка. Не дожидаясь, вышла из домика. Для этого ей не понадобилось открывать дверь.

Паук, послушный приказу, быстро пополз в сторону кровати.

Он открыл глаза, задыхаясь, охваченный ужасом. Хотел дотянуться рукой до рта – не мог. Хотел поднять голову.

Не мог. Словно его парализовало. Чувствовал пронзительно-сладкий запах цветов, чувствовал прикосновение лепестков, стеблей, шипов, мокрых листочков – везде: на щеках, на шее, на плечах.

Он лежал среди груды цветов.

Моника Шредер подошла ближе и улыбнулась. И увидев ее улыбку, он открыл рот в крике. Крике, который должен был поднять на ноги весь пансионат, все окрестные села и даже пожарную охрану в далеких Лясковицах. Но то, что вырвалось из стиснутого невидимой гарротой горла, было лишь едва слышным отчаянным хрипом.

Моника Шредер подошла еще ближе, встала над ним, шепча, и в этом шепоте пульсировала страсть – безумный, неистовый призыв, неодолимая сила. Он отреагировал, пораженный тем, что способен реагировать. Он слушал ее шепот, теперь уже отчетливый и внятный.

 
Шла в долину тайною дорожкой,
Милый ждал меня нетерпеливо.
Как ласкал меня он, Матерь Божья!
Но – была ли я тогда счастливой?
Жар поцелуев, любви красота.
 

 
Тандарадай!
 

Она раздевалась спокойно, не спеша, не переставая улыбаться. Он смотрел на нее глазами, раскрытыми до боли. И – до боли – был для нее.

Когда она коснулась его, он вздрогнул так, словно к груди ему прижали раскаленную кочергу. Когда обняла его и сжала бедрами, показалось, будто на него выплеснули ведро жидкого кислорода. Прямо над собой он увидел ее глаза.

 
О как алеют мои уста!
 

– И что, пан доктор?

– Обширный инсульт. Лопнул сосуд в мозге. Перетрудился, Казанова эдакий, сверх меры.

– То есть вы думаете, что...

– Вскрытие покажет. Однако из того, что я вижу, следует, что это была прекрасная смерть, достойная мужчины. Пал в сражении, на поле брани, если можно так выразиться.

– Такой молодой? На мой взгляд, ему еще сорока нет.

– У молодых, пан Казик, тоже бывают слабые сосуды. Что ж, романтичный был мужик, вы гляньте только на эти цветы. Что за фантазия, холера! Усыпал цветами постель и на этих цветах ее...

– Пропади оно все пропадом! И что мне теперь делать? Ведь я ее должен буду найти, эту бабу, что с ним была. И как? Что, ходить и расспрашивать?

– А зачем? Разве это наказуемо? Говорю ж вам, у него случился инсульт. С ним такое могло произойти на работе или за водкой.

– Ну, эти... показания или протокол какой надо б составить. Из того, что вы говорите, пан доктор, следует, что она с ним была, когда... Ну, вы понимаете...

– Еще как была! Удивительно, что и ее тогда удар не хватил. А впрочем, какая разница? Пойду вызову транспорт, сам я его не повезу. А вы поищите ту красотку, пан Казик, ежели вам охота. Хотя бы по следам.

– По каким следам?

– Да, вы явно не Шерлок Холмс. Посмотрите на цветы, здесь, на подушке.

– Смотрю, ну и что?

– На них отпечатался след головы.

Поезд из Черска, следующий до Лясковиц, прибыл на станцию строго по расписанию, подъехал к перрону, едва отзвенел сумасшедший, назойливый звонок шлагбаума. Перрон был пуст, только три рыболова, увешанные сумками, рюкзаками и длинными футлярами с удочками, поднялись по железным ступенькам в вагон.

Они разложили багаж на полках и на сиденьях, вылезли из толстых курток, которые были на них надеты, хоть утро и выдалось теплым и солнечным. Один вытащил из кармана жилетки пачку сигарет, протянул друзьям.

Друзья рыбака сидели неподвижно, впиваясь взглядами в льноволосую девушку, которая рядом, в том же купе, напротив них, слегка склонила голову над книгой.

Рыбак застыл с протянутой рукой. Не мог отвести глаз. Потому что эта девушка была... была... просто неправдоподобно... невероятно...

Прекрасна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю