Текст книги "Краткая история стран Балтии"
Автор книги: Андрейс Плаканс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Трансформация городской жизни
Если внимательно присмотреться к изменениям, происходившим в указанный период в больших и малых городах побережья и в связанной с ними экономической деятельности, следует особенно тщательно следить за тем, чтобы не обмануться такими терминами, как «модернизация», «урбанизация» и «индустриализация». Хотя все эти процессы происходили во второй половине XIX в., ни один из них не зашел настолько далеко, чтобы нейтрализовать общий сельскохозяйственный характер жизни региона. Население большинства городов росло, и, соответственно, деятельность, не связанная с сельским хозяйством, расширялась; последовательное ослабление законов, регулирующих внутреннюю миграцию, способствовало увеличению масштабов переселения крестьян в города; охват региона всероссийской сетью железных дорог, соединявших балтийские порты с российской «глубинкой», увеличил интенсивность и объем движения товаров. В конце 70-х годов XIX в. новый общероссийский закон, изменивший систему управления городами, способствовал увеличению числа горожан, имевших доступ к управлению; к тому же многие сельскохозяйственные процессы были к тому времени механизированы.
Однако все эти изменения не давали быстрых результатов. К концу столетия доля городского населения Прибалтики выросла с 10 до 20 %; увеличилось также количество собственности, принадлежавшей живущим в городах эстонцам, латышам и литовцам, но общая доля собственности других национальных групп (балтийских немцев, поляков, русских и евреев) оставалась впечатляюще значительной. Внутренним продуктом, производимым на побережье, как и основным предметом торговли, по-прежнему оставалась сельскохозяйственная продукция. Несмотря на то что светила националистических движений были, как правило, университетски образованными людьми, проживающими в городах, они сохраняли тесные семейные связи с жителями деревни; более того, в большинстве своем эти движения состояли из сельских учителей. По мере того как националистическая философия трансформировалась в идеологию, она отводила крестьянству, сельскому образу жизни и сельским добродетелям центральное место в национальной идентичности эстонцев, латышей и литовцев, даже несмотря на то, что инструменты распространения этой идеологии – газеты, литературные журналы и книги – рождались главным образом в городских центрах. Желание найти «чистые» формы национальных языков неизбежно вело в деревню, как и стремление собирать, записывать и публиковать произведения устного народного творчества, теперь рассматриваемого как национальное. Для тех, кто мыслил в националистическом ключе, сельская местность стала хранилищем национальных добродетелей и крестьяне – фермеры, сельскохозяйственные рабочие и сельские ремесленники – являлись не просто грубыми пахарями, но потенциальными представителями эстонской, латышской и литовский наций. Если бы это было не так, то кого же еще оставалось бы им «пробуждать»?
Для сельских жителей побережья города представляли объект восхищения, и народные песни отражают такое отношение. На протяжении столетий крестьяне возили товары на городские рынки и с них; города обладали магнетическим притяжением для беглых крестьян; крестьянские жалобы на помещиков часто рассматривались в соответствующих городских институтах; в крупнейших городах, таких, как Рига, Таллин, Вильнюс и Каунас, часть постоянного населения составляли представители коренных народов побережья, занятые в областях, которые позже назовут сферой услуг. Таким образом, городской образ жизни был, без сомнения, чужд общему культурному опыту крестьянского населения, и такое отношение оставалось неизменным до тех пор, пока сами города не стали заметно меняться. Однако с середины XIX в. подозрения, испытываемые большинством населения по отношению к городской жизни, стали все чаще оправдываться. Городская жизнь предоставляла большие экономические возможности, но при этом не прощала ошибок, поражений и неумения конкурировать. Городское население являлось чрезвычайно стратифицированным и представляло собой корпорации, закрытые для пришедших извне, если только те не претендовали на роль прислуги. Стратификация была как экономической, так и языковой, что показывает существование общин, которые жили бок о бок, но не смешивались. Разные стили одежды, места, где было принято питаться, спать, работать и отдыхать (например, городские парки), – все это подчеркивало скорее различия, чем сходство, и никак не способствовало интеграции.
Таким образом, города становились для представителей «национального пробуждения» полем действия, несмотря на то что они при этом воспевали сельские добродетели. Однако родившиеся в деревнях националисты были не единственной группой населения побережья, высоко ценящей сельскую жизнь. Среди сотен тысяч эстонских, латышских и литовских крестьян проживали представители землевладельческой аристократии – в основном балтийские немцы в Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, в большинстве своем поляки и русские в Латгалии и литовских землях, – успешно защищавшие свой образ жизни от перемен, вызванных отменой крепостного права, реформами, предполагавшими выкуп земли, и другими мерами, сокращавшими прежние привилегии. Хотя теперь их поместья обрабатывались другой рабочей силой, образ жизни помещика не потерял своей притягательности. Помещики повсеместно составляли меньшинство населения: только одна пятая всех балтийских немцев Эстляндии, Лифляндии и Курляндии проживали в сельской местности; вопрос о роде занятий, включенный во всероссийскую перепись населения 1897 г., показал, что лишь 3,5 % общего числа балтийских немцев занимались сельским хозяйством в качестве помещиков или управляющих поместьями, а также трудились на подсобных работах в поместьях в качестве ремесленников; в это же число вошли сельские представители лютеранского духовенства. Несмотря на столь малое число, балтийские немцы, проживавшие в сельской местности, особенно принадлежавшие к рыцарствам, пользовались значительной властью, поскольку имели практически монопольное представительство в местных органах власти (ландтагах). Такое влияние различными способами распространялось и на городскую жизнь: эта часть населения была состоятельна, располагала средствами для инвестирования и многие ее представители обладали предпринимательскими наклонностями и могли диверсифицировать свои доходы. Подобным влиянием несложно было пользоваться: большинство могущественной лифляндской знати имело дома в Риге, недалеко от центров власти городского патрициата – Большой гильдии (объединявшей купцов, ведущих торговлю с дальними землями) и Малой гильдии (объединявших местных торговцев и ремесленников). Более того, рыцарства знали, как наладить хорошие отношения с высокопоставленными представителями российской администрации (на уровне «одна элита общается с другой») и как ими манипулировать, – и, таким образом, оказывали значительное влияние на петербургские придворные круги. Но в своих поместьях они выделялись: в балтийских губерниях практически отсутствовали крестьяне немецкого происхождения, что усугубляло социальное расслоение языковым. В Латгалии и литовских землях сложнее увидеть столь четкое разделение – там помещики были в основном поляками, частично – русскими. Однако еще во второй половине XIX в. значительное количество говорящих по-польски землевладельцев – в основном мелкопоместных – продолжали называть себя литовцами на основании того, что их предки были гражданами Великого княжества Литовского. Восстания 1830–1831 и 1863–1864 гг. также привели к тому, что польские помещики считались подозрительными при петербургском дворе, и их влияние по сравнению с возможностями балтийских немцев было незначительным. Но и здесь образ жизни помещика считался желанным и достойным для людей высокого общественного положения. Концепция Stilleben («жизнь без изменений»), используемая балтийскими немецкими авторами, была приложима как к северной, так и к южной части побережья: ей было присуще желание сохранять существующее положение вещей, глубоко укоренившийся социальный консерватизм, ставящий во главу угла поместье, убеждение в нежелательности спешки и суеты современной жизни, привносимых пришельцами извне.
Тем не менее, во второй половине XIX в. сравнительная значимость городов продолжала расти в соответствии со схемой, сломать которую смогла лишь Первая мировая война. Среди всех городов Прибалтики крупнейшим была Рига, население которой к 1867 г. увеличилось почти в четыре раза по сравнению с началом века (1800 г. – 27 894 человек; 1867 г. – 102 590). Рост продолжился до 1914 г., когда население города составило 517 500 человек. Российское правительство считало Ригу «столицей» балтийских губерний и размещало там множество органов местного управления. Рига долго боролась за то, чтобы отличаться от окружавших ее территорий, и в XVII и XVIII вв. эти мечты сбылись: новые хозяева побережья (шведы и русские) сочли выгодным заключать с этим городом отдельные мирные договоры и подтверждать экономические «привилегии», на которые Рига претендовала как портовый город и центр региональной торговли. Однако к середине XIX в. она стала одним из крупнейших городов Империи, уступая по размеру лишь Петербургу, Москве, Варшаве и Одессе, но к 1910 г. Киев и Лодзь обогнали Ригу по числу жителей, поставив ее, соответственно, на седьмое место. Правивший в Риге немецкий городской патрициат приспосабливался к росту населения: в 60-е годы XIX в. была снесена стена, окружавшая город, и пригороды вошли в состав Риги, после чего началось серьезное внутренние планирование. Множество мелких поместий за стенами города, где богатые рижане проводили лето, стали теперь частью городской территории.
В 60-е годы XIX в. сеть железных дорог связала Ригу с другим крупными городами – Петербургом, Варшавой, Москвой (а также с российской «глубинкой»), с Двинском (Даугавпилсом) в Латгалии, Митавой (Елгавой) в Курляндии и Валкой в Лифляндии. Помимо этих основных транспортных артерий, появились второстепенные, соединяющие другие города Прибалтики, и вся эта сеть увеличила роль Риги как центра. Современные промышленные предприятия – фабрики, где использовались машины и сила пара, – увеличились как в количестве, так и в размерах, и темп данного роста превышал общий темп промышленного роста в стране. В период 1879–1914 гг. среднегодовой коэффициент роста, выраженный в увеличении количества заводов, числа рабочих, а также стоимости произведенной продукции, в 103 крупнейших промышленных центрах России составил, соответственно, 0,9; 3,3 и 4,8, тогда как в Риге эти цифры составляли 2,0; 5,2 и 7,3. Что касается абсолютных чисел, то, если в 1864 г. количество наемных рабочих на промышленных предприятиях Риги составляло 6114 человек, к 1905 г. их число достигло 43 252 человек, которые проживали в рабочих кварталах так называемых Московского и Петербургского предместий Риги или на левом берегу Даугавы в Задвинье (Pārdaugava). «Средневековая» часть города – Старая Рига (Vecrīga) – на правом берегу Даугавы оставалась отделенной от этих новых пригородов парками и каналом. В этих пределах появились длинные улицы в форме полукруга, на которых были построены большие многоквартирные дома, чтобы расселить возрастающее население, относящееся к среднему и верхнему среднему классам. Эти постройки, как и тесные средневековые кварталы, продолжали оставаться территорией балтийских немцев, горстки успешных бизнесменов из числа латышей и лиц так называемых свободных профессий (медицины, юриспруденции и архитектуры). Рост населения Риги отражал возрастающий «удельный вес» латышского населения в городе, а также в Лифляндии и Курляндии: количество балтийских немцев в Риге снизилось с 42,8 % в 1867 г. до 25,5 % в 1897-м, тогда как число латышей возросло с 23,5 % в 1867 г. до 41,6 % в 1897-м; за тот же промежуток времени количество русских уменьшилось от 25,1 до 16,9 %. Еще одной растущей группой населения города были евреи, количество которых увеличилось за это же время с 5,1 до 16,9 %. Немецкое население, хоть и уменьшившееся в абсолютных цифрах, показало способность поддерживать свое экономическое могущество: в 1912 г. (когда доля немцев в Риге снизилась до 16,4 %), немцам принадлежало в городе 38,5 % 2828 объектов недвижимости стоимостью более 10 тыс. рублей каждый, тогда как латышам принадлежало 36,9 %.
Сходная модель долгосрочного роста – умеренное развитие до 1850 г. и гораздо более резкий рост после – наблюдалась в других городах латышскоязычных регионов. Некоторые из этих городов были теперь менее важными, чем в прошлом: Елгава (Митава), например, на протяжении столетий являлась столицей Курляндского герцогства и резиденцией герцогов, а теперь она стала относительно небольшим городом (с населением 28 531 человек в 1881 г.) в относительно небольшой российской провинции. Цесис (Венден) был некогда резиденцией Ливонского ордена, а теперь потерял всю свою значимость (1881 г. – население 4300 человек). Другие же небольшие города в XIX в. выросли с точки зрения не только населения, но и значимости – их роль в экономике побережья стала более важной: Лиепая (Либава) и Вентспилс (Виндава), портовые города, расположенные на западе Курляндии, смогли извлечь выгоду из своего местоположения и вступить в период экономического роста. Однако доля сельского населения продолжала доминировать над долей городского, так что к концу века число горожан достигло лишь 30 % общего населения латышскоязычных регионов. Лифляндия была более «урбанизированной», Курляндия – менее, а рост городов Латгалии пренебрежимо мал; там крупнейшим и наиболее значительным городом к концу века стал Даугавпилс (Двинск), обязанный своим успехом тому, что имел важное значение для российской армии. Даугавпилс также был наименее «латышским» из городов: в 1897 г. большинство его населения составляли евреи (46 %), русские (30 %) и поляки (16 %).
Несмотря на впечатляющую долю латышей в растущем населении городов, представителям латышского «национального пробуждения» было очень трудно осознавать города частью будущей латышской культурной нации. Большинство городов продолжали сохранять немецкую атмосферу, и балтийские немцы доминировали в их управлении. Хотя латышская устная традиция часто упоминала города в сочетании с местоимением «наш» (mūsu), этот термин предполагал скорее место жительства, разделяемое там с представителями других народов, чем растущее осознание собственной культурной гегемонии. Более того, во всех городах сохранилось не только немецкое политическое доминирование; русский язык и идиш использовались там так же часто, как немецкий и латышский. Культурное и языковое смешение вследствие межнациональных браков было крайне незначительным и никогда не превышало 3–4 % даже среди латышей и немцев, живущих в небольших городах. Каждая городская языковая община развивалась сама по себе, без неизбежного ежедневного экономического взаимодействия, порождающего общую городскую культуру. Историки культуры этого периода, например, отмечают, что рост населения Риги в период 1850–1900 гг. способствовал появлению множества небольших «Риг», каждая из которых представляла собой отдельную культурно-языковую общину. Сказанное справедливо и в отношении других крупных городов, за исключением случаев, когда имелись причины, благодаря которым одна языковая группа могла доминировать во всем городе. Такой тип мультикультурализма представлял собой палку о двух концах: с одной стороны, он порождал интересное многообразие, а с другой – соседство различных групп основывалось скорее на удобстве и соблюдении собственных интересов, чем на ощущении общегородской общности. Некоторые латышские интеллигенты в 80-е годы XIX в. – в первую очередь Якобс Апситис (1858–1929) – уже изображали города как средоточие ложных ценностей, где молодым людям, прибывающим из «чистой» латышской деревни в поисках работы и перемен в жизни, легко сбиться с пути истинного.
Литературные обобщения подобного рода никоим образом не могли остановить миграцию из сельской местности в города, носившую преимущественно экономический характер, однако они привносили в развивающуюся латышскоязычную литературу ностальгию по сельской жизни и убеждение, что модернизацию не следует проводить столь рьяно, как на том настаивали наиболее активные представители «национального пробуждения», такие, как Вальдемарс. Тем не менее даже писатели вроде Апситиса пользовались всеми выгодами городского и экономического роста, порождавшего все большую читательскую аудиторию для газет и журналов на латышском языке, по мере того как богатеющие жители деревень и городов с удовольствием приобщались к чтению. При всей ироничности этой ситуации, латышскоязычный национализм действительно с самого начала отличался приверженностью родному языку и сельской жизни: латышами считались те, кто говорил по-латышски и был тесно связан с деревенской жизнью, особенно с той частью побережья, которая могла считаться землей их предков. А к социально-экономическим переменам второй половины XIX в., принесшим латышам столь разнообразные ценности, они относились с подозрением.
В Эстляндии и эстонской части Лифляндии во второй половине XIX в. также наблюдался рост городов, но нигде он не достиг таких масштабов, как в Риге. Два наиболее важных города на момент начала XIX в. – Таллин и Тарту (Дерпт) остались такими и к концу столетия. Оба города некогда были членами Ганзейского союза, и оба, как и Рига, стремились достичь некоторой независимости в отношениях с рыцарствами, однако в XIX в. балтийские немцы продолжали удерживать в них власть. В Таллине они контролировали гильдии, местную и международную торговлю, а в окрестностях города строили первые заводы. Преимущественно немецкая профессура Тартуского (Дерптского) университета создала городу заслуженную славу главного университетского центра побережья.
Как наиболее важный город Эстляндской провинции, Таллин после 1710 г. стал российским административным центром. Во второй половине XIX столетия в нем начался быстрый рост населения: в 1850 г. в городе было 27 тыс. жителей, а к 1913 г. – 160 тысяч. Для эстонского деревенского населения Эстляндиии (северная часть Лифляндии) Таллин постепенно становился индустриальным центром притяжения, таким же, как Нарва; наибольшее число переселенцев из сельской местности направлялось именно в эти города. В Нарве преобладали текстильные предприятия, в то время как в Таллине развивались в основном металлообработка и машиностроение. К 1900 г. 41 % всех эстонских промышленных рабочих были сконцентрированы в Нарве и 33 % – в Таллине. Хотя динамика экономических и демографических изменений была одинаковой по всему региону, в абсолютных цифрах эстонские земли очевидно уступали латвийским, где количество промышленных рабочих выросло с 6,5 тыс. человек в 1860 г. до 24 тыс. в 1900 г. Хотя население эстонских городов увеличилось в три раза, доля городских жителей в общем составе населения возросла не так значительно: с 8,7 % в 60-х годах XIX в. до 19,2 % к концу столетия. Как и на латвийских территориях, большинство эстонского населения (и землевладельцев из числа балтийских немцев) оставалось сельским и зависело от доходов, получаемых от сельского хозяйства; в том числе по этой причине философия эстонского национализма в данный период связывала принадлежность к эстонскому народу с принадлежностью к крестьянству (или, по крайней мере, с крестьянским происхождением), полагая, что основные добродетели присущи именно сельским жителям, и считала устное народное творчество квинтэссенцией народного духа (Volksgeist). Благодаря относительно небольшой доле городского населения среди эстонцев эстонская литература уделяла противостоянию город – деревня гораздо меньше внимания, чем латышская. К концу же столетия доля городского населения среди эстонцев была больше, чем среди латышей; к этому времени в 12 из 13 эстонских городов балтийские немцы составляли менее 20 % населения.
Тарту (Дерпт), будучи единственным университетским центром Прибалтики, несмотря на то что являлся сравнительно небольшим городом (в 1854 г. – 13 тыс. жителей, в 1900 г. – 40 тыс.), играл уникальную роль в жизни региона. Этот город стал известным уже в XVII в., когда шведское правительство, контролировавшее в то время Лифляндию, основало здесь в 1631 г. Густавианскую академию. Также в Тарту появилась первая в Эстонии типография (1632) и, в XVIII в., семинария Форселиуса, первое учебное заведение в Эстонии, готовившее учителей. Город Тарту давно и прочно стал ассоциироваться с высшим образованием, и даже то, что на протяжении значительной части XVIII в. Тартуский университет был закрыт российским правительством (в 1802 г. он был открыт вновь), не разрушило этой ассоциации. Численность населения Тарту всегда была сравнительно небольшой; известность городу давало количество его студентов. Балтийские немцы считали Тартуский университет «своим», имея для этого определенные причины. Латышские студенты из Лифляндии и Курляндии (количество которых на протяжении XIX в. росло) называли этот город по-своему– «Тербата» или, в более разговорном варианте, «Метрайне», тогда как русские колебались между вариантами «Дерпт» или «Юрьев» – под последним названием город был известен в средневековых русских летописях и это же имя получил позже в результате русификации балтийских губерний, всерьез начавшейся после 1883 г. (об этом см. ниже). Множество молодых балтийских немцев получали университетское образование именно здесь, наряду со множеством деятелей латышского «национального пробуждения». Именно в Дерпте было основано первое общество студентов-латышей (Lettonia), созданное по образцу немецких студенческих корпораций (Burschenshaften). Для небольшого, но растущего количества латышей, имеющих университетское образование, Дерпт (Тарту) был столь же привычным компонентом картины мира, как в Курляндии (по различным причинам) Рига и Елгава. Именно в Тарту впервые произошло множество важных событий эстонского «национального возрождения» – первый певческий праздник в 1869 г., открытие первого национального театра в 1870 г., основание Общества эстонских литераторов в 1871 г. В то время как латышские студенты Тартуского университета закладывали основы «национального пробуждения», студенты немецкого происхождения испытывали чувство культурного превосходства, полагая это место и учебное заведение «своим», «немецким». Новая притягательная цель в области образования появилась в 1862 г., когда был основан Рижский политехнический институт, в котором, в отличие от «гуманитарного» Дерпта, предполагалось делать упор на точных науках и технических дисциплинах. Традиционные механизмы приема новых студентов в Дерпте значительно изменились с началом русификации 1883 г., когда университет был переименован в Юрьевский и русский стал обязательным языком преподавания.
Литовская часть Прибалтики в середине века была преимущественно сельскохозяйственной и оставалась таковой и к концу столетия. Около 90 % населения составляли крестьяне; отмена крепостного права в 1861 г. дала им землю, но вместе с тем обрекла на долгосрочные выкупные платежи правительству. При этом на литовских территориях находились два крупных города – Вильнюс и Каунас, население которых стало быстро расти с 1850 г.; к 1897 г. население Вильнюса составляло 154 тыс. человек, а Каунаса – 86,5 тысяч. Оба они пережили свой расцвет раньше; в XIX в. это были просто крупные города на западной границе России. Ни Вильнюс, ни Каунас не имели выхода к морю (как, например, Таллин и Рига) и, как большинство крупных литовских городов, не отличались быстрым промышленным развитием. К 1912 г. в Виленской и Ковенской губерниях, а также в Сувалкии было всего лишь 21,8 тыс. промышленных рабочих, проживавших в городах Вильнюс (Вильно), Каунас (Ковно) и Шяуляй (Шавли). Во всех литовских землях к 1912 г. только на семи из 3143 промышленных объектов трудилось более сотни рабочих. Эти рабочие являлись переселенцами из деревень, как и во всей Прибалтике, но, в отличие от эстонских и латышских земель, в Литве миграция не увеличивала число литовского населения городов. Как в Вильнюсе, так и в Каунасе доля литовцев в городах колебалась от 2 до 6 %; население данных городов состояло преимущественно из евреев, поляков и русских, а к 1897 г. евреи составляли около 40 % всего населения. На протяжении последних десятилетий XIX в. национальный состав городского населения резко отличался от состава городов Северной Прибалтики, в которых эстонцы и латыши составляли абсолютное большинство (что не имело политического отражения). Различия севера и юга все же не исключали одной общей черты: в деревнях, селах и других небольших поселениях в обоих регионах жили только представители коренных национальностей побережья. Помимо препятствий, создаваемых российским правительством развитию литовской языковой культуры, перед деятелями «национального пробуждения» стояла еще одна проблема: они не могли рассчитывать на жителей городов и им приходилось воздействовать преимущественно на сельское население.
Несмотря на относительно небольшие размеры и почти не литовский состав населения, а также слабое развитие промышленности, Каунас и Вильнюс занимали важное место в исторической памяти литовцев, поскольку некогда играли значительную роль в Великом княжестве Литовском. Оба города на протяжении веков страдали из-за неудачного расположения – во времена Речи Посполитой они вечно оказывались на пути мародерствующих армий, польской, шведской и русской, и, вследствие своего богатства, становились первоочередными целями для захвата. Несколько раз Вильнюс подвергался почти полному уничтожению; к моменту установления российского правления в конце XVIII в. его население сократилось до 20 тыс. человек.
Население Каунаса было и оставалось небольшим (около 5 тыс. человек) до середины XIX в., когда этот город стал административным центром Ковенской губернии. Это вызвало сильный приток переселенцев из деревень и последующее четырехкратное увеличение населения к концу столетия. К тому же российское правительство стало укреплять значение Каунаса как военного центра – из-за того, что он был расположен недалеко от российско-прусской границы (и совсем близко от Малой Литвы, находившейся прямо за линией границы). С исчезновением Речи Посполитой и Великого княжества Литовского после разделов Польши конца XVIII – начала XIX в. исчез и политический контекст, дававший Вильнюсу и Каунасу их статус; теперь это были всего лишь среднего размера города, население которых едва ли можно было назвать литовским. Впрочем, некоторые литовские националисты периода «пробуждения», мечтавшие о воссоздании независимой Литвы, восстановленной в прежнем блеске и славе, непременно включали эти два города в свои планы, так как в их представлениях реставрация означала государство, максимально приближенное к Великому княжеству Литовскому.
Миграционная волна, несшая сельское население в города, обильно орошавшая националистические движения на побережье и в значительной мере обеспечившая эти движения аудиторией, имела еще одну черту, не столь благоприятную для дела национализма: она вынесла множество жителей Балтийского побережья за его пределы, поместив их в контексты, в которых потеря языковой и культурной идентичности была угрозой гораздо боле реальной, чем на родине. С каждым десятилетием, проходившим после 60-х годов XIX в., росло число эстонцев, латышей и литовцев, эмигрировавших за пределы родной земли в поисках лучшей работы или земли для возделывания либо просто в поисках такой жизни, которая бы обещала большие возможности в чем-то еще. Точные данные по количеству таких эмигрантов нам недоступны, но перепись населения 1897 г. дает некоторую возможность заглянуть в эту диаспору конца XIX в. и позволяет сделать некоторые предположения о мотивах мигрантов. К 1897 г. около 23 тыс. литовцев покинули родные места и проживали в Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, при этом большинство (53 %) – в сельской местности; около 5 тыс. литовцев переселились из литовской части Лифляндии в эстоноязычную часть той же провинции. В Центральной России на тот момент проживало 1300 литовцев (27 % в сельской местности и 72 % в городах), 6079 латышей (83 и 17) и 2537 эстонцев (77 % в сельской местности и 22 % в городах). Даже в сибирских провинциях России жили люди, говорившие на языках народов Балтийского побережья: 1900 литовцев (83 % в сельской местности и 16 % в городах), 6700 латышей (93 и 6) и 4200 эстонцев (93 % в сельской местности и 6 % в городах). Во многих крупных российских городах проживало настолько большое число бывших жителей побережья, что они могли создавать собственные клубы, ассоциации и культурные программы: в Москве проживало 435 литовцев, 710 латышей и 318 эстонцев; в Санкт-Петербурге было 3763 литовца, 6277 латышей и 12 238 эстонцев; однако в Варшаве эти цифры были меньше: 116 литовцев, 649 эстонцев и 634 латыша. В крупнейшие города побережья также переезжали на постоянное жительство уроженцы других регионов: в Риге проживали 6362 литовца и 3702 эстонца; в Вильнюсе – 164 латыша и 19 эстонцев. По одной из оценок, в России за пределами Прибалтики проживало 120 тыс. эстонцев и 112 322 латыша. Численность представителей каждой из балтийских национальностей, покинувших родные земли, но нашедших себе место жительства в пределах Российской империи, в целом сопоставима с другими и, таким образом, не позволяет сделать вывод о большей или меньшей привязанности носителей того или иного языка к родной земле; лишь литовцы оказались наиболее склонными к миграции на дальние расстояния. Данные, полученные по одним только США, позволяют утверждать, что прибывшие за период с 60-х годов XIX в. до 1914 г. на территорию этой страны порядка 300 тыс. литовцев – в основном для работы на сталелитейных заводах и шахтах в городах Пенсильвании и на бойнях Чикаго – немедленно стали объединяться в церковные приходы, братства и общества взаимопомощи. Количество эстонцев и латышей, готовых совершить подобное путешествие, было сравнительно меньшим: по оценкам, к 1900 г. на него решились 5100 эстонцев и 4309 латышей, большинство которых осели в портовых городах Восточного побережья Америки. Сразу после революции 1905 г. (см. гл. 7) количество эстонских и латышских эмигрантов возросло, но так и не достигло впечатляющих цифр, сопоставимых с числом литовских эмигрантов. Значение всех этих данных очевидно: когда к концу века жители Прибалтики оказывались перед выбором – оставаться на родине или искать лучшей жизни, тысячи из них выбирали последнее, даже если этот выбор означал перемещение в социально-культурный контекст, подразумевающий адаптацию к новым языкам и обычаям и, возможно, ассимиляцию. Существовала и обратная миграция (то есть возвращение эмигрантов), данные по которой остаются неизвестными, но, тем не менее, в городах, где селились мигранты, их сообщества были достаточно большими, чтобы организовать общение на национальных языках. Верно и то, что продолжение подобных миграционных процессов внесло некоторые сомнения в движение «национального пробуждения»: его представители признавали, что сколько бы ни было сделано для создания в Прибалтике эстонско-, латышско– и литовскоязычных институтов культуры, тем не менее их существующие и предполагаемые возможности не были достаточными, чтобы в полной мере объединить тысячи соотечественников. Работа по строительству национальных культур продолжалась, но конечный успех этого процесса становился все менее предсказуемым.








