355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Бизар » Текст книги (страница 3)
Бизар
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:53

Текст книги "Бизар"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Часами он сидел у окна, дул пиво, сплевывал семечки на улицу, расписывал жене их «светлое будущее», точно хохломской чайный сервиз. Все вокруг аж густело от его слов. Наполнялось красками. Там были свой бизнес, стоянка, мастерская, парусник, оранжерея, попугайчик в клетке, даже свой пони, на котором катался их младшенький Адам, в пестрой рубашонке, мягких сапожках и в шапочке с кисточкой, его румяные щечки вздрагивали, малыш с важностью взирал на мир свободным человеком, пони бил копытцами, рядом собачкой бежала Лиза, за ними шли мудрые родители, которые вырвались из Ада, привели своих детей в Парадиз; над картинкой поднималась радуга…

Хотелось рыдать от убогости этих мечтаний.

Налившись надеждами до хрустящей спелости, Михаил больше не крался вдоль кромки поляны, а срезал напрямик, вальяжно, чтобы все слышали, как шуршит под его ступнями гравий. И даже походка его изменилась: он ставил ноги с ощутимой сановитостью, точно атлет. Взгляд его обрел твердость – как большинство датчан, он буравил тебя зрачками, по-хозяйски примечал нарушения. В щеках его плескалось презрение, на губах плавала ухмылочка. За ним следовал целый оркестр побрякивающих предметов – он был окружен дребезжанием, как бандой невидимых бесов. Иван способствовал этой буффонаде, бегал за ним как привязанный – Миха то, Миха сё, – подыгрывал Потапову, то роняя что-нибудь с матерком, то звякая какой-нибудь дрянью, и посреди этой канители – твердые, неподобающе смелые шаги Михаила Потапова.

Однажды я поймал себя на мысли, что шагает и гремит он в точности, как Иверсен, зверски наглый полицейский, который часто наведывался в лагерь. Приставленный к окружным лагерям амта[15]15
  Административно-территориальная единица в некоторых странах Северной Европы, в том числе Дании; округ.


[Закрыть]
, Иверсен являлся, чтобы зачитать какой-нибудь отвратительный документ, поставить к стенке и унизить фотовспышкой… погрузить, увезти в наручниках, сделать обыск и тому подобное. Он вел себя вызывающе, как барин: кричал, топал, дергал дверные ручки, врывался без стука и даже шастал вокруг билдингов, заглядывая в окна. У меня сердце замирало, когда я его слышал (с кем-либо перепутать его было невозможно). С другой стороны, он был чудовищно узколобым: ему было плевать на нелегалов, он занимался только теми, кем должен был заниматься по службе. Подвернись я ему, он не стал бы выяснять, кто такой, есть ли у меня документы, и все равно… все равно я его жутко боялся, мой страх перед ним был сродни религиозной боязни. Меня даже устрашали бумаги с его подписью. Наверное, у всех они были. Хотя б одна писулька. У Непалино их было несколько. Он показывал. Подпись Иверсена была такая крючковатая, с петлей, как обещание поимки, расправы. Непалино с ним три раза разговаривал. Иверсен ему выразил недоверие датских властей, сказал, что предоставленная непальчонком информация вызывает сомнение у кого-то в Директорате, требовались дополнительные данные, которые подтвердили бы, что он там наговорил на интервью. Но давить на лягушонка не стал. Сразу понял, что не за чем. Непалино слезно поклялся раздобыть и послать в Директорат «дополнительные данные». Так – три раза! Непалино посылал дополнительные документы, и через некоторое время его вызывал Иверсен… и все повторялось. Непалец рассказывал нам эту историю шепотом; мы с Хануманом слушали, прижав уши. Но когда Непалино доходил в своем рассказе до фотографирования, он начинал улыбаться: ему нравилось фотографироваться – на всех снимках он получался застенчивый, но довольный.

Призрачное присутствие Иверсена, который проглядывал сквозь неподобающе смелые для беженца шаги в коридоре, меня изводило. Все это прежде всего говорило о родстве стихий, из которых они – Иверсен и Потапов – происходили, о мерзости одного биохимического состава, которую они несли в своих душах. Я понял: даже если Иверсен не мог знать о нашем существовании, душа Потапова так или иначе сдавала нас потихоньку.

Особенно остро мы ощутили, что ходим по лезвию, как только началась осень, – менты приезжали каждый божий день! У них стало больше работы. Посылочки с краденым барахлишком – сотни и сотни посылок! Начались аресты. Людей выдергивали на допросы. Рейды на Кристиании. Легавые расплодились повсюду. И вели они себя так, словно в стране комендантский час. Поговаривали, что лагерь планируют обнести стеной с пропускным пунктом. Обстановка накалялась. За несколько дней беспрестанного курения я так себя накрутил, что собрался дернуть в Хускего, но тут вошел Ханни, швырнул куртку в Непалино и сказал, что мы едем с Потаповыми на Лангеланд.

– Отлично! – воскликнул я. – Мне по пути.

– В каком смысле?

– Я как раз собирался в Хускего.

– Послушай меня, – начал Хануман, сворачивая джоинт. – Сперва поедем на Лангеланд, посмотрим, что там… какие там возможности… Оттуда паром ходит в Германию… Понимаешь? Должны быть и смекалистые люди, которые помогают на этот паром взойти таким, как мы… А? Поднакопим деньжат, сдерем с Мишеля три шкуры, кинем кого-нибудь… того же Ярослава или его старика… Ирландца… Посмотрим, кто подвернется, посмотрим… Вот что, – присел он, облизывая пальцы, подлечивая джоинт. – Что, если достать какие-нибудь бумаги или как-нибудь проникнуть на паром тайком?.. Все ж лучше, чем на брюхе ползти.

Я согласился, но напомнил «золотое правило нелегала», которое он сам когда-то вывел: чем более комфортным способом ты пересекаешь границу, тем больше риск.

– Ты сам говорил, – сказал я, – чем больше в дерьме, тем надежней. А если по поддельным паспортам, то либо паспорт фуколкой окажется, либо мент зацепит взглядом.

– Думать об этом пока рано в любом случае, – отрезал Хануман, взрывая косяк, и я, глядя на то, как он заворачивается в складки дыма, понял: там что-то другое… что-то уже сложилось в его голове… зреет какой-то план, которым он пока не хочет со мной делиться.

– Мишеля нельзя упускать из виду, – шептал Хануман, – мы вложили в него деньги, Юдж, деньги! Жить будем по соседству с Полом. Это удобно. Мы к ирландцу в гости едем, понял? К ирландцу, а не к Мишелю. Этот поэт-алкоголик вечно ищет компанию. Ты мог бы ему здорово поднять настроение баснями о кельтах и прочей дребедени, а? Он же так тебя любит! Джойс, Йейтс и всякий прочий кал. Ну, Юдж?

Передал мне джоинт, затих. Я глянул на него: Хануман погрузился в себя и сделался похожим на новенький глиняный сосуд, красный от свежего обжига. Из его ноздрей курился дымок Задержав дыхание, я внезапно вспомнил, как Михаил, пока мы ездили в Ольборг, повторял, что его поразил винный погреб ирландца. «В комнатах у него бутылки виски штабелями стоят, – таращил глаза Михаил, – а рядом на полках папки с нотами и текстами Битлз!» Пол часто говорил, что играет песни битлов. «Битлз – это мой хлеб! – гордо говорил он. – В мире не так много музыкантов, кто знает все песни битлов. А я знаю. Все до одной!» У него был богатый репертуар: Rolling Stones, U2, Joe Cocker, Sinead O'Connor… и многие другие. Он и гримасами битлов овладел; у него губы складывались, как крылья бабочки, когда он играл роллингов; он знал, когда в песне Let It Be нужно воздеть к небу глаза, а когда наклонить голову. Полная мимикрия! Я представил его всклокоченные волосы, представил, как он мечется между полками и кричит: «Вот Битлз! Вот Стоунз! Вот Боуи! Вот U2! Все песни! Все! Все играю! Каждую! Это мой хлеб!» Он часто играл в барах, на вечерах, на каких-то странных посиделках, его приглашали, чтобы скрасить какую-нибудь панихиду, и он играл Eleanor Rigby или Ruby Tuesday, Ziggy played guitar или With or without you… Репертуар был бездонный! Как и его подвал. Ирландец похвалился перед Михаилом своим винным погребом, распахнул дверь, прыснул лучом фонаря, вспугнул летучую мышь: «Все вино, вино… Испанское, чилийское, аргентинское, из Южной Африки, калифорнийское. Там португальский ром, но это так, на любителя. А вон французские и немецкие вина – я их не люблю, это для гостей. Ни одного свободного сантиметра на стенах! Все занято! Ставить некуда!»

От этих мыслей у меня пересохло в горле. Я закашлялся, вернул джоинт Хануману и объявил, что тоже еду; сказал, что ничего плохого в том, чтобы уехать из лагеря, не вижу.

– Наоборот, – хитро сказал я, – мы что-то застряли в этой дыре. В движении жизнь, сам говорил, Ханни.

– Да, несомненно, – подхватил Хануман. – Проживание в лагере становится все более опасным. На нас могут стукануть те же афганцы. Они перестали заказывать гашиш, но дедушка Абдулла курит каждый день. А это значит…

– Они нашли дилера.

– Да.

– Черт! Если они нашли дилера, они узнали цены.

– И поняли, что мы с них драли втридорога.

– Черт!

– Видишь, Юдж, пора отсюда сваливать. Да и в любом случае, нас уже несколько раз видели стаффы. Ты ездил на школьном автобусе. Мы примелькались, примелькались…. Все когда-нибудь кончается. Даже жизнь в лагере. Всему когда-нибудь приходит конец. Даже самые красивые телки становятся старухами, а самые надежные автомобили рано или поздно отправляются в свой последний путь на свалку. Что уж говорить про нелегала!

Хануман притушил косяк, спрятал в коробочку, где уже скопилась не одна дюжина пяток и труха из трубки, открыл карманный атлас Дании. Я свесился со своей полки над ним. Ханни указал на самые крупные города возле Лангеланда: Свенборг, Оденсе, Нюборг…

– Посмотри! – воскликнул он, щелкнув пальцем в атлас.

– Недурно, недурно, – пробурчал я.

– А по мне так отлично! Надо быть поближе к большим городам. Большие города – большие возможности…

Я и тут с ним согласился.

– Только Михаилу пока не будем говорить, – спрятал атлас Хануман. – Пусть сначала машину продаст и деньги вернет. Вот если не вернет, перед фактом поставим. Пусть везет нас к себе и кормит! Месяц! Два! Я считать буду – каждую ложку сахара, каждый грамм риса, – пока не выплатит! Там видно будет…

На следующий день Непалино получил уведомление о том, что его дело рассмотрено, и в нашей комнатке моментально поднялся градус напряжения. Хануман много курил, расхаживая по коридору. В звуке его шагов было нечто предвещавшее стражу. Завелся ежедневный монотонный стук печатной машинки (точно протоколировали). Непалино перепечатывал апелляции, посылал по второму кругу. Он их посылал в таком впечатляющем количестве, что я с тех пор навсегда уверовал в то, что в мире гораздо больше организаций и судебных инстанций, которые занимаются соблюдением прав человека, чем самих людей. Он печатал по восемь часов в день, не разгибая спины; у него была кипа бумаги и стопка желтых конвертов, которые мы принесли для него со свалки; он пожертвовал парой сотен крон на марки (ничего другого тут придумать было нельзя). В середине дня он паковал письма и шел на почту; вернувшись с почты, он вновь садился за машинку. Хануман смотрел на него с изумлением, будто не узнавал. Непалино ушел с головой в этот процесс и стал похож на клерка – настоящий маленький бюрократ! Он так сосредоточенно работал, отгородившись от жизни лагеря и никого вокруг не замечая, словно писал роман. Во всяком случае вид у него был самый писательский!

Куда он только не писал!

В «Помощь беженцам», департамент по делам о предоставлении убежища по гуманитарным причинам, министерство юстиции, министерство иностранных дел, институт взаимосвязи Запада и Востока, бюро по культурным урегулированиям конфликтных ситуаций на почве религиозных и национальных противоречий, своему адвокату, в кабинет омбудсмена, Букин-оффис, общество защиты прав человека в странах с правовой незащищенностью, ЮНЕСКО, «Эмнисти Инт.», представителю комиссии по нарушениям прав человека в зонах кризиса и вне таковых, общество сексуальных меньшинств Дании, апелляции в Международный Красный Крест, Красный Крест Голландии… Он писал самой королеве! У него был адрес ее кабинета, который рассматривал якобы какие-то экстренные случаи. Он знал, куда и что надо было писать. У него было огромное собрание подобных петиций, непальчонок был превосходно оснащен документами, ему ничего не надо было выдумывать: сиди да перепечатывай! За годы жизни в лагере он собрал настоящую коллекцию. Кое-что унаследовал от дяди, ходил по людям и лагерям, собирал; садился и рассматривал чьи-нибудь документы, изучал и думал, был у него такой или нет, и вот – под кроватью пыльный талмуд из сотни листов и адресов. Безнадежно, конечно. Он это и сам понимал. Но цеплялся – из последних сил – за соломинку. Заодно укреплял свой дух, нервы успокаивал. Сидел, пальцем в клавиши клевал – стук, стук, – и ему становилось легче.

У меня от этого стука начали болеть зубы, воображаемые протоколы наслаивались на мою душу, я представлял, как и что можно было бы настукать в моем случае, в каком-нибудь пыльном кабинете, с жуткой лампочкой над столом, с тенями – моей и следователя – на отслоившихся обоях, с закопченным думами потолком, с глухими допросами, вжившимися в стены, со спекшейся кровью в трещинках между половицами, – думал об этом, и сердце сжималось. Если засыпал, мне снились кошмарные сцены; неумолимый стук машинки внушал их мне, и еще о многом говорил мне стук, в самое сердце долбил.

За ним могли приехать в любой момент, а он спокойно – стук да стук. Сходил, позвонил своему дяде, договорился, что свалит к нему, а потом снова за машинку – стук… подумает – стук. Я с головой прятался под одеяло. Лежал, зажав уши. Я едва расслышал, как Хануман сказал:

– Мишель завтра уезжает, Юдж. А он так и не продал машину. И вряд ли продаст. Кому нужна эта развалюха? Он нам должен, он нам должен… И он вернет. Всё до последней кроны! Никуда не денется.

Непалино продолжал стучать, настукивать; я не выдержал – мысль, что менты могут нагрянуть за ним в любую минуту, сводила меня с ума. Я спрыгнул со своих нар и увидел, что Ханни стоит у окна, одетый в один из своих индийских халатов. Я хлопнул дверью и пошел к библиотеке.

Актер! – ругался я про себя – Паяц!

По пути купил бутылку крепкого пива; долго тянул его за библиотекой, выкурил пять сигарет, не меньше, а в пачке как будто даже не убавилось! Рейверы катались на роликовых досках и не падали. Кто-то где-то взрывал петарды, как назло громко. В поле тарахтел трактор. Низко над лужайками летали чайки, гонялись друг за другом, вскрикивали, свивались в клубки, разлетались…

Я долго слонялся по Фарсетрупу, тыкаясь то в один закуток, то в другой, везде было одно и то же: клумбы, чистые дорожки. На автобусной остановке, возле музея пожарной охраны, я увидел Ханумана, он стоял возле статуи пожарника в окружении сикхов. Все они были в длинных халатах, с тюрбанами, все были бородатые, кровавоглазые. Хануман тоже был в халате, со своим дежурным тюрбаном темно-красного цвета. Я подумал, что они собрались в пакистанский ресторан развеяться, как не раз уже бывало, но тут приметил в глазах Ханумана дьявольский блеск. И как-то странно он кривился, на что-то, очевидно, жалуясь бородачам, которые уж больно заботливо его охаживали, поглаживая по плечам и поддерживая, чуть ли не приседая перед ним. Тут я понял: Ханни кривился не просто так! Он – хромал! У него был костыль, который от меня первоначально скрывал его халат. А когда подошел автобус и сикхи, подхватив Ханумана, на руках внесли внутрь, я увидел, что на ноге у него была здоровенная повязка. На мгновение наши взгляды встретились, и его глаза стали стеклянными, замутненными переживанием какого-то драматического момента; я похолодел от ужаса, потому что на долю секунды подумал, что это последний раз, когда вижу Ханумана, но тут он подмигнул мне (глаз его словно вздрогнул, как если б какая-то мошка прыгнула на веко), и я немедленно направился в нашу комнату паковать вещи!

Он объявился около полуночи.

– Мы уезжаем, – сказал он, его лихорадило, взгляд его метался по комнате. – Надо уносить ноги, Юдж! Сию секунду!

– Все собрано, – сказал я, взваливая сумку на плечо. – Все давно готово.

– Отлично! – воскликнул Хануман. – Молодец, сукин сын! – Ханни скинул тюрбан, пнул его ногой, халат сполз с него, как чешуя, он топтал его и бранился: – Проклятые черти! Гребаные сектанты! Чертовы кретины! Хэх, Юдж! Если б ты только знал… О! Если б кто-нибудь знал!.. Какое святотатство я совершил! Возможно ли представить себе большую низость, чем то, что только что сделал я?!

Он захохотал. А потом завыл. Несколько раз выдохнул, откашлялся, сплюнул, глаза его просветлели. Не помню, чтоб я видел его таким нервно-возбужденным. Он словно только что совершил убийство. Рубашка его была мокрой, насквозь мокрой, по вискам, лбу, шее струился пот. Он схватил сумку, решительно распахнул ее, чуть не оторвал ручку, и стал выгребать из карманов брошки, амулеты, бусы и прочие украшения в неимоверном количестве; опустошив карманы, он расстегнул рубашку, и снова – амулеты, бусы, брошки, идолы, – все это вываливалось и тянулось из него, как фантастические кишки; время от времени сзади, из-под выбившейся рубахи, выпадали мятые купюры, монеты – со стороны могло показаться, что он ими испражнялся (Непалино ловко поймал пятидесятикроновую купюру и утянул под одеяло).

– Это тебе, Непалино, – сказал Ханни не оглядываясь, – мой друг, прощай! Нас подбросят до станции, Юдж… только никаких разговоров в машине… ни слова… у нас абсолютно нет времени… ни секунды… поезд через десять минут… Всё!

По пути он зашел к Михаилу, сказал, что мы выезжаем на Лангеланд теперь же, увидимся завтра в Оденсе.

– Будем у тебя жить до тех пор, пока не выплатишь долг, хэ-ха-хо! – и хлопнул дверью.

– И что он сказал? – спросил я Ханумана, пока мы пересекали футбольное поле.

– А что он мог сказать? Ничего. Развел руками… Сказал, что у него нет денег… Бе-ме… бла бла… Много вещей – паковать – посылать – семья… Хех!.. Полный придурок. Он никогда не научится говорить. Ни слова в машине, – снова сказал он, выпустил из себя весь воздух, натягивая улыбку, и лениво, почти безмятежно, напевая Me bol bol bol, направился к черному «мерседесу», в котором сидел старый жирный Хью.

Три раза меняли поезда. Заночевали на станции. Хануман совсем выбился из сил. Он жаловался, что это слишком. «It's too much for one night, man! It's fucking too much! Is there ever gonna be end?»[16]16
  Для одной ночи это слишком! Это чертовски слишком! Кончится это когда-нибудь вообще? (англ.)


[Закрыть]
– стонал он. Пришлось взять инициативу на себя. Мы замерзали. Три часа ночи. Дождь. Ветер. Менты. Пакистанцы на хвосте. «Они наверняка подняли на ножи Непалино!» – усмехался обессиленный Хануман. Меня посетило озарение. Я потянул его к будке для пассажиров на перроне. Ввалились. Стеклянные двери закрылись, тут же теплый воздух подул из невидимого вентилятора. «Хэ-ха-хо! – воскликнул Хануман. – Юджин, сукин сын! Мы спасены! Эти чертовы будки работают!» Он растянулся на металлической скамеечке и моментально уснул. Я остался стоять, глядя на него. Во сне он вздрагивал. Лицо его было похоже на трясину, которая будто колеблется, когда над ней пролетают птицы, всего лишь отражаясь в глянцевой воде; его веки вздрагивали, губы шептали что-то, лицо было зеркалом, в котором отражались кошмары. Когда обогрев отключался и становилось прохладно, я делал движение рукой, чтобы датчик среагировал на меня, и теплый воздух снова наполнял усыпальницу. Так я стоял, карауля спящего Ханумана.

Потом нам повезло: нашли в поезде билеты, бросили их перед собой на столик и притворились спящими; контролер нас не дергал до самого Оденсе.

3

Дом Потаповых – неказистый и мрачный – был последним у дороги, дальше было море. Болота, холмы, пруд. Лес. Зеленые знаки с птичками. «Was für ein Arschloch!»[17]17
  Какая жопа! (нем.)


[Закрыть]
– только и сказал Хануман.

Мы – я, Ханни и Иван – поселились на втором этаже, в маленькой комнатушке, в которой, как сказал Михаил, не далее как три недели тому преставился больной сербский старик (его кончины, собственно, и ждали в Директорате). Казалось, еще чувствовался запах мертвого тела; впрочем, он чувствовался там все время, сколько бы мы ни проветривали (может, то были лекарства). Мы находили ватки, напитанные гнойной кровью. Они были под войлоком, в щелях, под столом, на книжной полке, даже в бумажном шарообразном японском фонаре, в котором помимо миллиона дохлых мух, комаров, мотыльков мы нашли ватку со следами крови… а потом через день еще… сколько бы ни трясли… и еще через неделю из нее вывалилось… больше не заглядывали… все равно где-нибудь да находили.

Фантом старика, который продолжал искать свои лекарства после смерти, преследовал воображение. Он представлялся мне маленьким, сухоньким, похожим на горца, с кривым носом и серебряной щетиной. С клюкой, как дедушка Абдулла. В телогрейке-безрукавке и с ехидной улыбочкой. Руки у него должны были быть коричневые, узловатые, со вспученными венами. Таких я уже насмотрелся. Никакого другого я не мог себе вообразить. Никаким другим он и не мог быть! Таким он мне и снился. «Полторы сотни за грамм, говоришь? – кряхтел старик. – А если сразу на тысячу взять?.. Что, без скидки, говоришь?.. Косой скидки не делает? А Йене? Не делает?» Я просыпался. Шел в туалет и будил Адама. Адам начинал орать, просыпались все. Маша меня журила. Михаил крыл матами всех. Воздух вспыхивал от его брани. Хотелось бежать вон – в болота, в поля, пешком по морю в Германию!

Мы спали на двух матрасах. Иван спал на одном, и мы с Ханни – на другом. Я постоянно съезжал или скатывался, оставался лежать на полу, завернувшись в одеяло. В соседней комнате спала Лиза. Она почему-то вскрикивала во сне. Маша приходила к ней перед сном, укладывала, говорила с ней. Это было обязательной процедурой. Иначе девочка не засыпала. Все равно она часто просыпалась, слишком часто… Проснувшись, она начинала плакать, а через некоторое время уже просто ревела, уткнувшись в подушку. У нее были какие-то истерики. Плакала она голосом взрослой женщины… Но Хануман утверждал, что так ревут обезьяны в джунглях, – «в брачный период», дополнял он. Иван спускался вниз и скребся в дверь к Потаповым, говорил, что Лиза опять ревет. Маша ползла наверх и долго говорила с Лизой, и тогда она опять засыпала. Иногда Лиза ходила по коридору во сне. Половицы дико скрипели; казалось, что они скрипели еще больше, чем от моих шагов; они даже не скрипели, а выстреливали, после чего начинали хрустеть, как трескающийся лед. Адам начинал ворчать, а потом – орать. Просыпался злой Михаил, шел к нам наверх и наказывал Лизу – за сомнамбулизм! Он бил ее сдержанно, приговаривая сквозь зубы: «Спи-и-и! Я тебе говорю: спи-и-и! Тварь такая!» И бил, а она скулила. Каждый шлепок, выбивал из нее взвизг, а если он замахивался, она начинала судорожно выть. Еще до удара. Это его заводило. Видимо, она еще и елозила, пыталась увильнуть. И он злился. Скулила она в точности, как служебные собаки, которых бил мой отец, и пыталась увильнуть наверняка, как и они, приседая и перебирая вокруг него (отец держал их на поводке и примерялся, чтоб всыпать как следует, а те вертелись и – скулили, скулили так, что резало слух).

Отец часто брал меня с собой в питомник, особенно летом. Он говорил: «Ну что, сходим на карьер, искупаемся?.. С собаками!.. А?..» И мы шли. Сначала он упражнялся, заставлял их выполнять какие-то трюки, учил командам и, если они не подчинялись или не соображали, бил, а потом он брал самую смышленую овчарку, мы с ней шли купаться. Для него это было развлечением; к тому же он считал, что для меня такие походы – тоже развлечение и оздоровительная практика; он был уверен, что его работу со всеми экзекуциями и дрессурой, питомник с вонючими клетками и горбатой уборщицей, купание с другими ментами и собаками я воспринимаю как праздник, как нечто невиданное, приобщение к крутой взрослой жизни. Он думал, что воспитывает меня, развивает во мне что-то. Кажется, я даже где-то подслушал им оброненные слова: воспитание… дрессировка… наука… пример… закалка… что-то такое кому-то он говорил, и мать – самое интересное! – моя мать тоже так считала – она радовалась, когда отец брал меня с собой. Она верила, что для моего развития это важно: когда я просил ее, чтоб она меня как-то избавила от этих походов, она сказала мне: «Нет, иди, сходи с ним! Это важно… для твоего развития…» Она даже представить не могла, как меня тошнило от всего этого; все мое нутро сжималось от ярости, когда я видел, как его рука с палкой взлетает в воздух, лицо наливается кровью, морщины образуют маску жестокости, он резко бьет наотмашь и – собака взвизгивает, а затем скулит. Я закрывал глаза и слушал…

Да, думал я, прислушиваясь к плачу девочки, собаки скулили точно, как она.

Комната Лизы была практически в два раза больше нашей, но Михаил сказал, что девочка должна жить в просторной комнате, настоял, чтоб мы пожили в комнате поменьше, которая выглядела как большая картонная коробка. Мы там находились просто в суицидальной тесноте!

Ветер с моря приносил только комаров, которые летели с резервуара, полного криков птиц; плодилось комарье в камышах и просачивалось сквозь невидимые трещины в стенах. Мы били их денно и нощно, а Михаил разыгрывал одни и те же сцены из-за любой ерунды. Он только и искал повод, чтоб зайтись бешенством. Не успели проснуться, а он уже тянет за ухо Лизу, ругает Машу за яйца, которые стухли в его трусах, выговаривает Ивану за блуждание в нижнем белье…

Мы с Хануманом пили чай, брали бутерброды и уходили. В лесу Ханни со вздохом доставал металлическую коробку, скреб гаш, мял табак, скручивал небольшой джоинт. К морю мы выплывали как два легких облачка. Шли, обмениваясь бессмысленными фразами. Он мог говорить об Омаре Хайяме… Салмане Рушди… Арундати Рой… Авраме Чомски… анархо-синдикализме… О чем угодно!

Я даже представить себе не мог, когда он успевал набраться всего этого; казалось, вся эта словесная дурь сама возникала в его голове. Он говорил, что давно мечтает присоединиться к какой-то ультралевой политической организации, его останавливало только то, что они давали обет безбрачия и, кажется, были скопцами, – надругательство над собой в его планы не входило.

Он говорил, говорил… Я шел и слушал. Останавливались, курили сигарету на двоих и шли дальше, по гальке, в направлении старого маяка.

Наткнулись на лодку. Разбитая, она лежала вверх дном. Изнутри сквозь дыры торчали сеть, леска, сломанное весло. Сели.

– Вот так и человек, – сказал Ханни, скреб по дну банки и говорил: – Человек тоже как эта лодка. Бывает, смотришь, с виду вроде ничего, а на воду поставишь, он и на дно пойдет.

Вечерами ходили в порт. Мимо апокалиптической выставки кранов, которую охранял старик с граблями, мимо лошадей, лужи с утками, доходили до старинного баронства, мочились там во дворе, возле музейной конюшни, курили, сидя на скамейке, шли дальше, в магазин, брали немного пива, шли обратно, распивали пиво во дворе баронства, выкуривали сигарету и плелись к морю. Глазели на ненормально медленные машины с немецкими номерами, на рыбаков в резиновых штанах, на холмы…

В порту курили трубку. Она свистела и еле тянулась. Отдавала горечью на языке. Хануман не стал ее чистить, выбросил в море.

– Everything is falling apart,[18]18
  Всё разваливается (англ.).


[Закрыть]
– сказал он.

Я спросил его, почему бы не скрутить хорошенький джоинт, вместо того чтобы курить гарь, добавить побольше свежего гашиша? На это он ответил, что гашиша не так уж и много, надо экономить.

– Сам видишь, в какой дыре оказались. Где тут взять халявный гашиш?

Я предложил съездить в Хускего. Он скривился, но согласился скрутить один крепкий джоинт… покурить и подумать: ехать – не ехать? Укрылись в конюшнях музейного баронства, он скреб ногтем гашиш (комочек был еще весьма приличный, могло надолго хватить); я сушил табак; он скреб и бормотал себе под нос:

– Кажется, мы влипли с этим идиотом. Мне почему-то кажется, что он не поставил «кадет» на продажу.

– Я просто уверен в этом! – выпалил я. – Он и не думал его ставить на продажу! Это же денег стоит. Там аренда, процент от продажи… Да и кто возьмет такую рухлядь?

– Вот-вот, – кивал Хануман, зловеще ухмыляясь. – Он и не думал его выставлять на продажу. Он его уже продал! Суши табак тщательней! Втихаря продал на какой-нибудь свалке на запчасти или в каком-нибудь лагере… каким-нибудь грузинам! За штуку… А сколько еще дадут за такой раздолбанный «кадет»? Штуку крон, не больше! Продал и молчит. Чтоб не возвращать.

– Так, может, прижать его?

– Прижать… Хэх, Юдж, ты кто? Ну кто ты такой в этой стране? В Дании прижать могут только Ангелы Ада или Бандидос![19]19
  Две самые крупные в Скандинавии криминальные группировки.


[Закрыть]
Не смеши меня. Прижмешь ты его, он в ментовку позвонит или стаффам скажет. Они приедут в очередной раз бабло ему выдавать, он им шепнет, ты и не услышишь! И куда ты побежишь? Без денег. В Хускего?.. Проще сразу ехать.

– Так едем!

– Нет, я так не сдамся. Надо что-то придумать, вытянуть из него все до последнего, и еще – надо ехать в ближайший город. Что там было у нас? – Его черты исказились, он стал похож на помешанного. – Свенборг? Как думаешь, Юдж, может быть гашиш в Свенборге?

– Он может быть где угодно, – сказал я.

– Да, ты прав, и все же…

Я хотел его спросить: «При чем тут гашиш?», но он так сосредоточенно мельчил его, с таким страданием в морщинах и отупением в глазах, что я замолк, просто ждал, когда он скрутит.

Закурили… Чувствовалось, что Хануман все равно поскупился.

Через несколько дней Хануман нашел задрипанный цветочный магазин, купил сухой мак, сварил головы, мы потихоньку тянули варево, думали, изредка взвешивая, куда ехать: в Свенборг или сразу в Оденсе… или Нюборг? А, Юдж? Может, сразу в Нюборг? – спрашивал Ханни, я пожимал плечами, а его и не интересовал мой ответ, он говорил сам с собой, отмачивал в опиумном вареве табак, крутил самокрутки. Они еле тянулись. Голова наливалась густым гулом – скорей от усердия, чем от опия.

Было бабье лето, которое ничуть не вдохновляло Ханумана. Он застегивался на все пуговицы, заматывался в шарф, натягивал рукава свитера на руки. Он готовился. Холод должен был навалиться не сегодня-завтра.

– Просто ветер подует чуть сильнее, море почернеет, небо помрачнеет, и все, прояснения не последует, – бубнил Ханни, не вынимая сигареты изо рта. – И это может произойти в любой момент, мэн! И что мы будем делать? Понимаешь, о чем я говорю? Мы снова застряли!

Так и было: в природе чувствовались скудость и безразличие. Свинья-копилка опустела, раз в неделю солнце медяк тебе кинет в обед, и снова черный хлеб да вода. Зима подгребала, как безногая потаскуха, расправив подол. Мы в нее проваливались, как покойники в могилу.

Более того, Хануман считал, что мы уже сидели в яме по самое горло и выбираться из нее не было смысла. Несмотря на мягкий бриз и солнышко, Ханни считал, что зима уже началась; по его меркам, зима уже полновластно правила. Поэтому он носил плащ, шарф и перчатки, серую шляпу с полями. Он был похож на детектива (ему нравилось, когда я ему это говорил).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю