Текст книги "Следы на траве (сборник)"
Автор книги: Андрей Дмитрук
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
С л е д о в а т е л ь. Ну, ладно. Эту тему мы сняли. Попробуем зайти с другой стороны. Я так понял: Формика разумнее обычного лесного муравейника, может, раз в тысячу. Верно?
М а н о х и н. М-да… Разница примерно такая, как между человеком и кошкой.
С л е д о в а т е л ь. И в этом заслуга Ломейко?
М а н о х и н. Исключительно его. Он на несколько порядков поднял крупность и сложность семьи. Вывел теломозг из порочного круга, в который загнала его природа: добывание пищи, защита от стихийных бедствий, врагов, вырождения… Изучив код феромонов, сумел химическими сигналами мобилизовать муравейник для нетрадиционной деятельности, обучить, развить интеллект Формики…
С л е д о в а т е л ь. Значит, у Ломейко были только добрые побуждения?
М а н о х и н. Самые добрые и гуманные. Готов поручиться за это – хоть устно, хоть письменно.
С л е д о в а т е л ь. Так почему же Формика совершила убийство?
М а н о х и н. А вы не встречали родителей, которые сокрушаются о своем детище: «Мы-де его растили-кормили, учили только хорошему, а он вырос хулиганом… или там мошенником»?
С л е д о в а т е л ь. Сплошь и рядом. Но я не понимаю, какое отношение…
М а н о х и н. Более чем непосредственное. Очевидно, что вместе с разумом пришла свобода воли. М-да… И Формика встала перед вечной и острейшей человеческой проблемой. Проблемой выбора между добром и злом.
С л е д о в а т е л ь. Но за каким же… почему она выбрала зло?! Вот до чего я хочу докопаться в конце концов!
М а н о х и н. Вероятно, на чашу зла был подброшен добавочный груз.
Л о м е й к о. Я так понимаю, вы меня осуждаете. Не согласны, значит, что сына моего она окрутить хотела. А чего же она хотела, по-вашему?
С л е д о в а т е л ь. А вам не приходило в голову, что, может быть, ничего?
Л о м е й к о. Это как же вас понимать?
С л е д о в а т е л ь. Очень просто. Ничего, и все тут. Любила она его, ясно? Сами же говорите – детдомовская. Ни родных, ни близких. Первый муж – бестолочь, недоразумение, спившийся идиот… В девятнадцать лет осталась одна с грудным. Беззащитная, красивая, во всем нуждавшаяся… Представляете, какие находились «доброхоты»?
Л о м е й к о. Да уж. Повидала девочка…
С л е д о в а т е л ь. А вы не спешите с приговором-то… «Повидала»… Да, повидала! Обозлилась, конечно, с людьми ужиться не могла. Оттого и работы меняла часто… Потом со вторым мужем осечка. Вроде и неплохой человек, серьезный, но – оказался домашний тиран. Ревнивый, вздорный, грубый…
Л о м е й к о. Скажите пожалуйста! Грубый! А она, значит, святая? Наверное, такое вытворяла…
С л е д о в а т е л ь. Еще раз прошу, Маргарита Васильевна, – не рубите сплеча. Прошу вас. Мы же разбираемся… Пытаемся понять, что к чему… Ей любить хотелось, а не терпеть! Раз в жизни – любить и быть любимой. Отдать себя без остатка. И тут появляется Павел. Умный, тонкий, ласковый… Казалось бы – вот оно, счастье! Протяни руку и бери. А ему этого не надо. У него на первом плане муравейник. Устал от опытов – позвонил Вике, поиграл в любовь. Может, раз в две недели. Или раз в месяц. Мало, понимаете? Не от хорошей жизни она ему предложение свое сделала. Ой, не от хорошей… Ниточкой, хотя бы тоненькой ниточкой надеялась привязать любимого… А он…
Л о м е й к о. Ага! Стало быть, святая она все-таки? А мы с Павлушей – злодеи… Интересно у вас получается! Да что же я ему сказать-то должна была? Благословляю, сынок, женись?
С л е д о в а т е л ь. Не знаю я. Не знаю… И осуждать вас формально не имею права… Но чувствую: не так вы поступили. Опрокинули на человека ведро грязи.
Л о м е й к о. Ох вы какой чуткий да совестливый! Свои-то дети есть, а?
С л е д о в а т е л ь. Есть, да только я их под крылом не прячу…
Л о м е й к о. А я вот прячу! Хоть убейте меня! Я – наседка? Так всякая мать наседка, дорогой товарищ! У матери глаза велики…
С л е д о в а т е л ь. Хватит! Довольно! Мне с вами говорить страшно, Маргарита Васильевна. Люди мы, а не наседки. И людьми должны оставаться, людьми!..
Л о м е й к о. Чего уж… Теперь не вернешь…
(Из письма колхозницы В. С. Улетовой в Верховный суд республики.)
«…И еще скажу вам от имени всего нашего колхоза. Муравейник товарища Ломейко П. Г. нам полезный был. Мы тоже поначалу боялись, предсельсовета даже согнать хотел. Отдадим ему деньги за дом, и все. А тут совка начала строевой лес бить. Столько гусениц, как никогда. И тов. Ломейко П. Г. пришел на колхозное собрание и сказал, что муравьи у него послушные и могут совку извести. Мы над ним чуть не посмеялись. А утром ребята пошли по грибы и возвращаются с плачем. Мол, полный лес муравьев. Под вечер решили бабы поглядеть – ни муравьев, ни гусениц. И вынесли мы тов. Ломейко П. Г. благодарность. И предсельсовета прощения просил, что раньше не понял, как по науке делается. И потом тов. Ломейко П. Г. нам тоже помогал часто. А что муравьи ту гражданку до смерти заели, так, может, она сама виновата. Полезла не туда или раздразнила. Вот молотилка – вещь нужная, никто против не скажет. А сунь в нее руку, оторвет начисто. Не надо руки совать. Когда возле Кочетов машина с зерном опрокинулась и все зерно высыпалось в грязь – муравьи тов. Ломейко П. Г. по нашей к нему просьбе зернышки до одного собрали. И тлю обобрали на горохе. Вы мне можете не поверить, но я вам правду скажу. Муравьи тов. Ломейко П. Г. даже в комбайне маслопровод прочистили, на то в сельхозтехнике документ есть. А если кто по своей неосторожности, так хорошего человека наказывать не надо. Я понимаю, у самой трое детей. Но думаю, что тов. Ломейко П. Г. еще много добра стране принести может…»
(Из показаний П. Г. Ломейко, доктора биологических наук, заведующего специальной лабораторией биокибернетики.)
«…Никого в жизни я не любил так, как ее. И ни к кому не испытывал таких приступов ненависти. Она приходила ко мне – и уходила, когда ей хотелось. Возможно, встречалась с кем-то другим, потом оставляла…
Мириться – вот что ей нравилось! Заново переживать волнующие дни сближения. Я реагировал с завидным постоянством. Сперва становился в позу – холодный тон, сухая манера обращения. Это ее только поддразнивало. Она пускала в ход все свои чары. И я, понятно, складывал оружие. И, убедившись в моей покорности, она остывала ко мне, выказывала скуку и пренебрежение…
Виктория считала, что выплатила свой долг жизни – детством без родителей, неудачей первого замужества, разочарованиями последующих лет. Она знать не желала никаких обязанностей. Одни права. Больше всего меня оскорбляла ее вечная неблагодарность. Когда Виктория бросала очередную службу, мне приходилось содержать ее и сына, а иногда и помогать ей куда-нибудь устроиться… Впрочем, не в этом дело. Я готов был и не такое терпеть ради нее. Но она принимала все, как должное. За столько лет – ни разу не сказать простого «спасибо»!
…Теперь понимаю – оба были хороши. Она вела себя так от злости, от бессилия. Она чувствовала – я не принадлежу ей. Мне следовало доказать обратное. Решительно, по-мужски…
И все-таки она предложила п е р в а я. Ей не откажешь в чуткости. Понять, какого чудовищного труда стоит тридцатитрехлетнему холостяку, анахорету-ученому сказать «будь моей женой» – на это способна далеко не каждая женщина. Вика сделала за меня девять шагов из требуемых десяти. И я струсил. Я привел себе уйму доводов «против», в том числе и мещанские откровения моей матери.
…Упаси бог, я не ревновал ее к этому бывшему спортсмену. Но такая публичная демонстрация… Месть за мое слюнтяйство? Вне всяких сомнений… И однако же, в те минуты я забыл обо всем. Мне хотелось унизить ее до предела. У меня руки зудели от желания догнать, вцепиться, сбросить с лестницы…
То есть наяву я бы никогда не сделал ничего подобного. Так и перегорело бы все во мне. Но представил с убийственной яркостью. Именно вот как догоняю и…
Возможно, меня это желание и наверх повело. То ли утешить себя намеревался, то ли пуще растравить… Ужаснейшие минуты в моей жизни…
Этот… Константин схватил меня за руки, стал что-то лепетать, объясняться… Мне кажется, я прошел сквозь него, как сквозь воздух.
…Я нередко ходил к ней разговаривать. Даже жаловаться. Она для меня сугубо женского рода. Безликая шелестящая богиня. Я пересек поляну и встал на колени: и она, как всегда, обняла меня. Нежное щекотание лапок и усиков по всему телу, такое дружелюбное… Я плакал и исповедовался. А потом, почему-то уверенный в ее полной поддержке и понимании, сказал слова благодарности – и ушел. Я не мог вернуться в этот дом; для меня он был священным, здесь проходили мои лучшие часы; теперь алтарь осквернили… Бродил по лесу, читал вслух стихи, то проклинал Вику, то оплакивал… испугался чего-то, бросился сквозь чащу напролом; уже совершенно обмирая от ужаса, добрался до шоссе. Мной владела одна мысль: вернуться в город. Шагал по обочине, пока не пришло утро. И навстречу… с сиреной, с проблесковым маяком… милицейские машины. Одна, другая. Потом пожарные – и опять милиция. Разве я мог предположить, хотя бы отдаленно…
…Нелепо думать, что Формика поняла мои слова и взялась отомстить за обиду. Произошло иное. Ф е р о м о н ы! Наше дыхание, пот, слезы – это тоже феромоны, химические сигналы. Они рисуют точную картину состояния человека. Мы настолько бездарны, что не умеем читать послания собственных желез. А она научилась за годы общения со мной. И я знал это. Формика великолепно чуяла мои желания, даже те, которые и словами нелегко выразить. Забыть о ее сказочной восприимчивости – вот в чем мое преступление! Она трогала меня сотнями тысяч своих шустрых «клеток», и в ее сознании складывался образ. Кормилец в опасности. Он хочет, но не может справиться с врагом. Враг в доме. Кормильца надо спасать. Не знаю – из дружеских ли побуждений, но уж наверняка для того, чтобы не лишиться ухода и основного источника пищи… Я мог молчать – химия моего организма кричала «убей!». И Формика выполнила команду. С той обстоятельностью и усердием, которые свойственны муравьиным семьям.
…Адвокат разъяснил мне: скорее всего я буду оправдан – за отсутствием состава преступления. Можно осудить и наказать за умышленное убийство… или за убийство при превышении предела необходимой обороны. За убийство по неосторожности… за соучастие, подстрекательство, пособничество… Я – юридически чист. Нет меры наказания за преступные мысли… за агрессивность, гнездящуюся где-то в мозговых подвалах. Все это так. Но что мне делать с собой, если я снова и снова представляю… как они кусали ее глаза, врывались в уши, в горло…
Я представляю также Формику, молчаливо ждущую в ночи. И рядом, за тонкой стеной, – нас, разгоряченных, нетрезвых, сводящих копеечные счеты друг с другом. Мы не должны были допустить это. В наших руках сосредоточена такая мощь, что скоро придется контролировать каждое смутное движение души…
…Вика моя, бедная моя девочка, Вика!..
СОБАЧЬЯ СВАДЬБА
Компания подобралась тертая. Олег Краев, естественно, был ее центром. Алечка, Алевтиночка, райская птица – казалась вроде бы поживописней и хохотала, нарочито оголяя зубы. Но ее центром никто не считал, несмотря на умопомрачительный кожаный плащ до земли, и мешковатый комбинезон нежнейшего цвета сакуры, и звенящее тонкое золото в ушах. Алечка была попросту глянцевой обложкой Краева. Второй мужчина, Гарик Халзан, также имел при себе ходячую выставку – сметанно-белую, рыхлую Надюху. Но, хотя ее ленивые двадцатилетние телеса и стискивал атлас пополам с лайкой, и украшали все нужные ярлыки, – разбор тут был пониже. Остальные сегодняшние спутники вообще в счет не шли. Прихлебатель, добровольный шут с необычайно подвижной физиономией, корчившей из себя анекдотического одессита. И с ним – две какие-то худые, тщательно встрепанные девицы, отчаянно робевшие рядом с валютной богиней Алечкой.
Компания явилась сюда избывать тоску, навеянную гадкой ноябрьской погодой. За окнами уныло шумел дождь. Расплывались в черноте фонари с паутинными нимбами голых освещенных веток. Отрешенно пролетали по лужам чужие, золотящиеся изнутри машины. Город нахохлился, погружаясь в холодный потоп ночи.
Это был один из самых старых и почтенных городских ресторанов, с тремя залами: главным, верхним и боковым. В главном взревывал ансамбль, равнодушно отрабатывая обязательную программу. Было тесно и слишком светло; сидели офицеры с раскрасневшимися хохочущими дамами, осовелые командированные. Навстречу уже лавировал метрдотель, обметая столики хвостом фрака, – итальянский мрачный красавец, изрядно тронутый нездоровой жизнью. Краева с компанией отвели по ковровой лесенке в верхний зал, который был собственно не зал, а широкий балкон вокруг проема в полу. Стол явился, словно в сказке сивка-бурка, – длинный, заранее накрытый. Из масляных розеточек подмигивала икра, мелкими слезами плакал балык, и крахмальные салфетки стояли почетным караулом вокруг таблички с надписью: «Стол заказан». Может быть, ожидали здесь какую-нибудь новорожденную семью. Или, скажем, дюжину сотрудниц планового отдела, провожающих на покой старшего экономиста. Все может быть. Но слишком уж хорошо стоял стол – в глубине балкона, у окна, где не так слышны динамики ансамбля. Потому и завладел им внезапно явившийся Краев…
…Все шло раз навсегда заведенным чередом. Сырая, промозглая ночь за стеклами не располагала к выдумке или особому веселью. Халзан и Краев вели коммерческую беседу, столь же мало понятную непосвященным, как диалог двух мастеров масонской ложи. Алечка, повернув напоказ гордый профиль южноамериканской ламы, слушала бестолковый Надюхин лепет и порою, как положено королеве, роняла скупое презрительное словцо. Прихлебателю, корчившему одессита, удалось-таки ненадолго завладеть вниманием стола. Однако его притча о неграмотном миллионере оказалась многословной, и снова закрутились частные разговорчики, и Надюха под шумок расстегнула узкие сапоги. Только встрепанные девицы были совершенно счастливы, молча истребляя семгу и салаты.
Так бы они и кисли до конца вечера. Ну разве что, приняв пару-тройку рюмок, вывел бы Краев Алечку потанцевать, пустить пыль в глаза командированной шушере; бесом запрыгал бы Халзан вокруг Надюхи, сверкая припомаженными прядями на ранней плеши. Потом, изгнав случайную публику, подсел бы к ним метрдотель, человек глубоко деловой и не праздный. С ним сейчас вел переговоры Краев, задумавший разориться на японский видеомагнитофон с приличным набором кассет. Но все случилось иначе.
Чувствительным кончиком уха Олег поймал чей-то упорный взгляд. Обернулся. Напротив, через проем, только что пристроился за столиком посетитель. Из тех, кого едва замечают официанты, – усталый, самоуглубленный, забежавший перекусить и расслабиться в тепле под музыку после трудов праведных. Лысеющий сорокалетний блондин в роговых очках, с лицом, обведенным пшеничной бородкой, вообще – самой безобидной внешности. И этот блондин, боком поглядывая на Краева, вдруг еле заметно поднял уголки рта.
– Да это же Грин Хорунжий! – сказал, вглядываясь, Олег. – Ну, Гриня, Гриша… Помнишь, я тебе рассказывал? Грин Хорунжий. Вся наша бражка… Ну, «Парус»!..
– А-а, – протянула Алечка, не обнаружив большой радости.
Олег со скрежетом отодвинул кресло и пошел вокруг проема – в широком замшевом пиджаке, большой, уверенный. Блондин встал ему навстречу, они обнялись. Алечка дернула плечом, будто от холода. Ей бы хотелось властвовать и над прошлым мужа.
Близорукие глаза Хорунжего с какой-то обидной наивностью бегали по тяжелой фигуре Краева, задерживаясь на нелестных подробностях. Олег невольно подобрал живот, выпиравший поверх ремня, и бодро сказал:
– Не молодеем, брат. Да-а… Сколько это мы уже с тобой? Лет пять… или больше?
– Считай, все десять! – как бы с изумлении покачал головой блондин. Олег заподозрил было издевку, отстранился. Но так младенчески невинно таращился старый друг, что тут же отпало подозрение…
– Ты уже заказал?
– Да нет, не подходит никто.
Олег повернулся всем своим массивным корпусом и уже руку поднял, чтобы снять с орбиты пролетавшего официанта. Вдруг его осенила другая мысль:
– Слушай, Гриня, пошли к нам, а? С женой познакомлю, с ребятами. Народ легкий, не пожалеешь. И полезный, между прочим…
Хорунжий будто заколебался. Олег умел быть настойчивым. Покуда шел обряд знакомства, официант, только что в упор не видевший скромнягу блондина, уже заботился о приборе для него, другой фрачный герой-любовник тащил рыбное ассорти. Алевтина привычно, как учили в Доме моделей, оголяла свой великолепный жевательный аппарат. Когда новенький пристроился и, чокнувшись, выпил, Краев неожиданно принялся дразнить Алечку:
– Представляешь, когда это было? Ты что тогда делала, спутница жизни, – стыдно сказать, правда? Одних пеленок на тебя столько изводили…
– И не смешно вовсе, Алик, ну Алик же! – куксилась королева; но Краева уже трудно было унять:
– Вот она, моя судьба, друг ситный! Ее тогда, может, от соски отучали, – а мы с тобой что? Поскребем по карманам, насобираем рублишко – и в «Парус». По бокалу сухого, по чашке кофе – и хорошо нам, и не надо больше ничего на свете… А, Грин?
– М-да, конечно… Давно, давненько… – бормотал Хорунжий, светлым взором поверх очков оглядывая стол, и непонятно было: то ли он робеет, то ли присматривается… Прочие молчали. Олег не обращал внимания на тишину за столом, на Алечкины надутые губы. Расходившись, хохотал, обнимал за плечи вновь обретенного Грина…
Чтобы снять напряжение, Надюха спросила жеманным голосом, постаравшись открыть пошире щелочки припухших глаз:
– А можно узнать, чем вы занимаетесь… Гриша?
«Таких вопросов не задают», – сказал щипок многоопытного Халзана, и Надюха спряталась под ресницами.
Хорунжий помедлил, вертя гриб на вилке, словно решал – как именно объявить этим людям о своем занятии.
– Я… э… видите ли, математик. Э… кибернетик.
Наскоро прожевав, одна из девиц сначала убедилась, что на руке Хорунжего нет обручального кольца, а затем подняла бесстыжие зеленые глаза:
– Доктор наук?
– Куда нам… Кандидат, – скромно усмехнулся Григорий.
– Знакомая контора, – прохрипел Халзан, таращась и утирая обильный пот. Он был полнокровен и мигом раскалялся, как паровой котел. – Пока дождешься человеческих денег, они уже только на лекарства и понадобятся…
Решив, что пришло его время, воспрянул мнимый одессит:
– Нет, чтоб я так жил! Это же кибернетика. Они могут вычислить наперед, какие цифры выиграют в Спортлото. И никакой зарплаты вообще не надо. Профессор, или я не прав?
Краев не ударил по столу, просто увесисто положил ладонь. И обстрел новичка сразу кончился. И официант принялся расставлять горячее, несказанно обрадовав девиц.
– А где эти… Орест… и Кира? – подлив Хорунжему нарзана, дрогнувшим голосом спросил Олег.
– М-м… – промычал с полным ртом кибернетик. – Он уже членкор, у него восемьсот человек в отделе. Кира недавно защитила докторскую, сейчас в Японии…
– А… – начал было Краев и словно поперхнулся. Ему вдруг захотелось выбежать вон, на улицу, в объятия острой свежести, подальше от спертого воздуха и запахов жратвы.
– Действует, – догадавшись, кивнул Хорунжий. С непривычки к спиртному его зрачки уже расширились под стеклами.
Одолевая себя, Олег зажмурился, мотнул тяжелой головой. Когда раскрыл глаза, в них стояла угрожающая пустота. Он налил себе бокал пива и опрокинул, лязгнув зубами о стекло. Бросив отбивную и Надюхины парикмахерские сплетни, с ужасом глядела на него фарфоровая Алечка. В такие секунды слетала с Алечки тысячная шелуха, заемный лоск – и оставалась перепуганная девчонка из райцентра, славного поножовщиной на танцплощадке…
…Тогда, во времена «Паруса», Краев был совсем другим, похожим на себя нынешнего не более, чем шустрый малек на сытого взрослого сома.
Однажды город охватила лихорадка. Точно из спор, занесенных сырым апрельским ветром, стали вырастать молодежные кафе-клубы. В отличие от мигающих вспышками стробоскопа, на погибель глазам, аэродромно грохочущих дискотек – о них тогда не слыхивали и на Западе, – то были заведения технически скромные. Годилась любая столовая с подобием эстрады.
Люди одинокие, остро нуждавшиеся в общении, в самоутверждении и бог знает в чем еще; скрытые властолюбцы, деятели устрашающей энергии, коим жизнь не уготовила более широкого поприща; женщины в поисках спутника жизни; добрые компании, которым надо было где-то поколобродить, не входя в тяжкий расход; снобы, мечтающие о «Стойле Пегаса», – вся эта пестрая публика оседала в залах и подвальчиках, под двойной властью «Общепита» и райкомов комсомола. В советах кафе-клубов можно было встретить как благороднейших энтузиастов-бессребреников, так и суровых деляг, надеявшихся погреть руки около платных билетов (дельцы, кстати, позднее и провалили движение). «Парус» стоял в самом центре, на тихой старой улице, в романтической тени кафедрального собора. Через несколько лет его совет распался из-за денежных махинаций председателя; «Общепит» с радостью затоптал пепелище клуба, и снова в кафе начали горланить свадьбы. Но в период расцвета «Парус» считался престижным местом. Туда ходили слушать хороший джаз. Там устраивали «капустники» молодые актеры драмы и студенты театрального. Наконец, в «Парусе» шаманили поэты-любители. Поэтов в те годы тоже уродило, как одуванчиков под весенним солнцем. Одним из наиболее талантливых и скандальных прослыл Олег Краев.
В неописуемой кожаной куртке, лопнувшей и зашитой под рукавами, в брезентовых китайских брюках «Дружба», тощий, неуклюжий и развинченный, словно Петрушка, появлялся у микрофона Краев, и воцарялась настороженная тишина. Он читал, не зная, куда девать руки, горбясь, глядя от смущения поверх голов, на вентиляторную отдушину. Он то бормотал свои бредовые, тревожные строки, как темное заклинание, то выкрикивал их, словно беспомощный и дерзкий вызов. Многое было заимствованным. Умами тогда владела московская знаменитость – скандалист союзного масштаба, автор хлестких неожиданных образов. Стихи москвича переполняла научная терминология. На них лежал отсвет ядерных взрывов. Мэтр вкраплял в текст математические формулы и куски прозы, был божественно небрежен с рифмой. Олег верил во всю эту магию с пылом новообращенного. Заумь ряской покрывала чистый ключ его дарования. Однако сквозь наносы подчас побрызгивало такое свое, свежее, первородное! По залу тянуло озоном, как после удара молнии.
В «Парусе» за чтением стихов обязательно следовало обсуждение. По поводу Олега оно зачастую принимало характер словесного побоища. «Вы очень хотели всем испортить настроение, но вам это не удалось! Вы просто позер, пустышка!» – кричала от своего столика особа, обойденная красотой и любовью. Поводом послужили Олеговы откровения: «Корчит лириков голубоглазых от моей динамитной ненависти… Я брожу по улицам в кожанке, я в кино нахожу приют; говорят мне девушки колкости и не знают, что я – плюю…» Особа, похожая на разъяренного удода, еще что-то оскорбительное пыталась выкрикнуть, но ее оборвал свирепый приземистый усач из Олеговой компании: «Да кому ты нужна! Еще настроение тебе портить…» – «Я с вами свиней не пасла!» – отрезала неукротимая. Из углов загыкали, ахнул разбитый бокал. Краев стоял со слезами на глазах, ноздри его раздувались. Цветные огни под потолком рябили, как фейерверк в честь поэта.
Позже он спускался по лестнице к гардеробу. По правую руку от него шел верный молчаливый Грин Хорунжий, уже тогда до безумия влюбленный в свою кибернетику, человек не от мира сего; по левую руку шел малорослый усач, распихивая людей. Внизу плотная масса народа толкалась у стойки, наотмашь вырывая свои пальто. Ледяными очками блеснул из-за лохматого красного воротника обиженный удод. Расступились. Выскочила наперед девушка с заячьими зубами, с пучком ранних крымских фиалок: «Победителю сегодняшнего вечера!» Олег машинально ткнулся губами куда-то ей за ухо. Хорунжий распахнул тяжелую дверь. С улицы ударила звездным холодом, остудила лица ночь.
Черные голые силуэты деревьев, громада собора, ярко освещенные окна – все плыло перед Олегом в стуке бушующей крови. Он слушал, не понимая, отвечал, не слыша себя, смеялся невпопад. Его крепко вели с двух сторон под руки. Видимо, чтобы спасти беззащитную душу Краева, пришло отрешение. Сущего не стало. Словно отделенные толстым стеклом, двигались и разговаривали друзья. Приближались к Олегу до черточки знакомые и почему-то неузнаваемые лица…
Чувство реальности понемногу вернулось лишь в квартире друзей Хорунжего, под действием тепла и мастерски заваренного чая…
… – Аля, – сказал Краев, из-под набрякших век уставившись в синие, точно нарисованные на фарфоре глаза жены. – Птица ты моя… Птица счастья завтрашнего дня… – Мотнув головой, нехорошо осклабился, двумя пальцами поднял рюмочку: – Давай-ка… За нашего с Грином третьего… старого друга, которого здесь нет и быть не может!
По лицу Алевтины прошла страдальческая дрожь. Этого она больше всего боялась в Олеге – огромном, сильном звере. Внезапной волчьей тоски…
– Он что, умер?
– Жив, – вертя перед собой бокал и блаженно щурясь на переливы хрусталя, пропел Хорунжий. – Живехонек…
– А… почему не может? Что он, больной? Или…
– Или, – перебил Олег. И добавил – тихо, отчетливо и горестно: – Дура.
Алевтина прикусила губы, мигом отвернулась. За столом сделали вид, что жадно слушают очередную одесситову байку.
– Не пьет он, друг наш ситный! – опять пришел в мрачное веселье Краев. – Не пьет, не курит и, к большому своему счастью, не любит женщин.
– Нет, отчего же! – все так же изучая бокал и ни на что более не отвлекаясь, рассеянно возразил Гриня. – Любит, просто не так, как мы. Иначе он любит… иначе…
– А как? Как иначе? – сгорая от любопытства, подскочила на месте Надюха.
– Молча, – процедил сонный Халзан.
– Отойдем, – внезапно решил Олег. И, отшвырнув кресло, всей своей глыбастой фигурой вознесся над столом. Краев был здесь своим и трижды своим человеком, и поэтому преспокойно увел Хорунжего в официантскую подсобку. Более того – повинуясь его жесту, из комнаты мигом убрался отдыхающий фрачник, пошел курить на ковровую лестницу. Олег взял старого товарища за лацканы, притянул к себе, опалил дыханием:
– Ну, давай, выкладывай…
Григорий в упор взглянул на Олега, и тот впервые за вечер понял, каким страшным лукавством полны эти выцветшие глазенки.
– Удивительные происходят вещи. Как нарочно, три дня назад он вспомнил собачью свадьбу. Я записал. Прочесть? – Он полез во внутренний карман, приговаривая: – Представляешь, совсем академический сделался слог, не тот, что был. Идет, идет там какая-то эволюция – знать бы, какая!
…Друзья Хорунжего были кибернетики, супружеская пара за тридцать, Орест и Кира. Бездетные, жили открытым домом, принимали гостей в любое время суток. В огромной комнате – стеллажи до потолка, книги, точно каменная кладка; тусклое золото на дубленых корешках. Старая бронза – черный Меркурий с отброшенной назад крылатой ногой, нагие наяды, держащие абажур. Квартира принадлежала академику, покойному отцу Киры. На доме была мемориальная доска в память о нем.
Орест был немногословен, курил трубку. Коллекция трубок стояла у него в выдолбленном пне, туда же насыпался табак. Короткую, покрывавшую все лицо бороду он подстригал вровень с жесткими волосами ежиком. Тогда считалось престижным для интеллектуала походить на геолога-таежника, таскать грубый верблюжий свитер… Кира, очень полная, с белыми финскими ресницами, ходила распустехой и умела этим кокетничать. Ее называли не иначе как «баба Кира» и «мамочка».
Орест привычно постелил на полу лист фанеры, набросал подушек. Сели по-восточному; иные разлеглись. Посуда для чая была некомплектная – кружки, стаканы, неожиданно нарядные чашки. Гости немилосердно били сервизы.
Краев снова читал стихи. Орест повторил, будто пробуя на вкус, несколько слов, пожал плечами и сказал: «По-моему, это гениально». – «А у тебя было что-нибудь гениальное в восемнадцать лет?» – спросил усатый Олегов поклонник (он со всеми немедленно переходил на «ты»). «Нет». – «А сейчас есть?» – «Да. Жена».
Грин успел сообщить по дороге, что хозяин занимается моделированием психических процессов. Его лаборатория ведет несколько тем, в том числе и закрытых. У него есть машины собственной конструкции, конечно же, не серийные. Высшее начальство почти не требует от Ореста прикладных результатов. Он – признанный разведчик неведомого. Один из немногих, кому дано право неспешно размышлять, ставить опыты, никому в них не отчитываясь. Кира готовила математическое обеспечение для машин по заданиям мужа.
Олег робел перед такими людьми, сам себе казался пустым местом. Рос он без отца. Мать билась, выстраивая шаткое благополучие. Краев работал фотолаборантом, тяготился бедностью, материнскими попреками, ролью мальчика на побегушках. После триумфа в «Парусе», подобных сегодняшнему, было особенно больно и стыдно окунаться в суету будня, глотать нагоняи от старших, терпеть пренебрежительное обращение. Хозяин спросил Олега – что тот собирается делать дальше. Олег сказал правду: в торгово-экономический, куда толкают родители, ему соваться вторично неохота, он и первый-то раз пошел из-под палки. О Литинституте Горького даже думать боязно. Ну как вернут его вирши с такой рецензией, что потом вообще головы не поднимешь, всю жизнь будешь ходить как оплеванный?..
«Талант должен быть смелым, – сказала одна из девушек, пришедших с ними, – иначе не пробьешься. Подумаешь, рецензии! Пушкина и то ругали. На всякий вкус не угодишь». – «Настоящий поэт – штука хрупкая, от удара может и сломаться», – возразил Орест, в круге света из-под абажура пытливо рассматривавший Краева. «Со сложностью растет хрупкость. Это машина не знает ни страха, ни колебаний. А человек, особенно художник…» – «Пробьешься, не пробьешься… Мещанство чистой воды! – возмутился усатый. – Да на кой ляд ему куда-то пробиваться? Мандельштам, что ли, пробивался? Или Хлебников, со стихами в наволочке? Если стихи чего-нибудь стоят, они до людей дойдут. Хоть через пятьдесят лет, хоть через сто…»
Уже, гневно сверкая взором, подобралась для достойной отповеди девушка, говорившая о смелости. Уже закипала крутая, в лучшем духе «Паруса» перебранка. Но тут вмешалась мудрая баба Кира. И сказала с серьезностью, которая совсем не шла к ее линялому халату и толстым коленям: «Пустословите, дети мои. Все суета. Не слушай их, мой милый поэт. И меня не слушай. И вообще никого, кроме себя. Если для того, чтобы рождалось у тебя зрелое слово, нужны тебе уединение и безвестность – уйди в темноту. Если вдохновляют тебя полные залы и камеры телевидения – и в том нет позора, добивайся. Только и себя не слушай, когда вдруг захочется все бросить и отсидеться в теплой дыре. Тебе надо писать. Умирай, но пиши стихи. Невыполненное предназначение взрывает человека изнутри. Погибший дар отравит тебя трупным ядом; ты станешь выплескивать душевную муть на ближних, и будет тошно даже в золотых хоромах. И никто не поможет…»