Текст книги "Избранные письма о куртуазном маньеризме"
Автор книги: Андрей Добрынин
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Этими словами я хотел бы завершить послание о свойствах поэта, ибо в них выражен главный закон, управляющий его жизнью. Само же явление поэтической личности столь многогранно, что и проблема исследования его свойств, по–видимому, неисчерпаема. Я был бы рад, дорогой друг, если бы мне удалось хоть в небольшой степени удовлетворить Ваш интерес к ней, оставаясь при этом искренним почитателем Ваших несравненных достоинств —
Андреем Добрыниным.
Коктебель, 2 ноября 1992 г.
ПИСЬМО 748
Дорогой друг!
Откликаясь на Вашу просьбу, с удовольствием спешу сообщить, что наш поэзоконцерт в Доме литераторов прошел с большим успехом (в каковом успехе никто, собственно, всерьез и не сомневался). Потрясал воображение Степанцов, опьянял Пеленягрэ, Григорьев был, как всегда, неотразимо обаятелен, блистательно вел вечер Севастьянов и даже Ваш покорный слуга не слишком портил общую картину. В конце вечера состоялся аукцион, на котором, как обычно, продавалась ставшая уже суперраритетом наша первая книга «Волшебный яд любви» (название, как Вы, несомненно, успели заметить, представляет собой замаскированную цитату из Корнеля). Выставленный на торги экземпляр за астрономическую сумму приобрел сидевший в последнем ряду человек лет сорока с внешностью и манерами, которые в первый момент показались мне загадочными. Весьма скромная одежда – и большие траты, явный недостаток интеллигентности в манерах – и готовность ради редкой книги пожертвовать целым состоянием, лицо зрелого, пожившего человека – и юношеская вертлявость вкупе с короткой до легкомысленности стрижкой, наконец, странное сочетание вызывающей самоуверенности и постоянно прорывающейся сквозь ее покров застенчивости, – подобная противоречивость произвела на меня притягивающее, хотя и несколько зловещее впечатление. Мы поздравили удачливого покупателя, как водится, вызвали его на сцену для торжественного получения вожделенной книги и одновременно попросили его представиться восхищенной публике. Назвался он Виктором, вопрос же о фамилии привел его в замешательство, которое он, впрочем, быстро преодолел, заявив, что его зовут Виктором Собиновым. Публика встретила знаменитую фамилию бурными аплодисментами, после чего концерт был объявлен законченным. Как обычно, при разъезде мы стали решать, где бы отметить очередной успех. Казалось несомненным, что куртуазные маньеристы, послушницы Ордена и особы к ним приближенные отправятся к Александре Введенской в притон имени Добрынина. Однако в обсуждение наших планов на вечер и ночь неожиданно вмешался Собинов. Он сообщил, что живет неподалеку – на Остоженке, и хотя в его распоряжении лишь комната в коммунальной квартире, но зато соседи – прекрасные люди и будут рады столь именитым гостям. Меня насторожила высказанная Собиновым несколько раз идея заварить побольше крепкого чая и с его помощью бодрствовать за выпивкой всю ночь: как известно, подобное применение крепкого чая распространено в России в кругах отнюдь не светских. Впрочем, особенно задумываться над этим я не стал, рассудив, что суть человека составляют не застольные привычки, не социальное положение и не извивы житейского пути. К тому же наше согласие посетить его дом ввергло Собинова в состояние неподдельной радости, и лишить его столь близкого счастья означало бы жестоко и незаслуженно его оскорбить. «…Невозможность непосредственного осуществления его идеалов может ввергнуть его в ипохондрию», – пробормотал я себе под нос фразу Гегеля, имея в виду то, что в данную минуту идеалом нашего нового друга являлось внесение в его жизнь веяния Абсолюта, живущего в душах и в стихах больших поэтов. Жил Собинов в том самом огромном доходном доме во 2‑м Обыденском переулке, который некогда славился смотровой площадкой на крыше: в былые годы мы любили подниматься туда и потягивать вино, бросая взгляд то на башни Кремля, то на дом Фалька, то на громоздящуюся у самых наших ног сложную систему крыш. В крохотной комнатке Собинова стояли холодильник «Розенлев», дорогая мягкая мебель, несколько корзин, набитых дефицитными продуктами, – все это составляло очевидное противоречие с отнюдь не аристократическим обликом хозяина. Поэтому я ничуть не удивился, когда выяснилось, что Собинов лишь на днях освободился из заключения, где отсидел шесть лет за нанесение тяжких телесных повреждений двум своим конкурентам по взиманию налога с арбатских торговцев. Поножовщина состоялась на общей кухне той самой квартиры, где мы теперь сидели. Видимо, Собинов поначалу умалчивал об этом из опасения, что мы откажемся стать его гостями. Кстати, на самом деле фамилия его была вовсе не Собинов – так его прозвали в лагере за любовь к пению. Вскрытие животов двум своим неприятелям хозяин оправдывал необходимостью самозащиты, хотя при его роде занятий подобные драматические события неизбежны и к ним следует постоянно готовиться. Впрочем, Собинов заявил, что устал от криминала и намеревается перейти к легальному бизнесу, установив на Арбате сосисочный автомат. Между прочим, прямой вопрос о причинах столь долгого пребывания в тюрьме я задал Собинову тет–а–тет, когда мы, уже изрядно выпив, вышли вдвоем с новой порцией чая все на ту же злополучную кухню. Вы знаете, что обсуждать подобные детали биографии в преступных кругах вообще не принято, а уж тем более на людях. Однако в тот вечер я оказался как бы центром компании, поскольку другие генералы Ордена предпочли поехать в притон, и такое мое положение давало мне право на рискованный вопрос. Помимо меня и Григорьева с супругой в компанию входил редактор газеты Народной партии России по имени Юрий, человек вполне приличный, хотя и горький пьяница (по слухам, позднее он сошел с ума и переселился в Феодосию). Его газета успела опубликовать одно мое стихотворение и затем приказала долго жить. Присутствовала также редакторша газеты «Гуманитарный фонд», некий юноша–художник, довольно верно набросавший мой карандашный портрет, и еще несколько персон без речей (то есть они, конечно, разговаривали, но вполне могли бы с тем же успехом сохранять молчание). Кроме того, мы познакомились с соседями Собинова, весьма приятными пожилыми джентльменами, один из которых до пенсии служил в каком–то министерстве, а второй – оператором на киностудии имени Горького. Беседа вращалась в основном вокруг литературных тем, но я участвовал в ней вяло, поскольку она не достигала того интеллектуального накала, который мог бы меня увлечь. Зато Григорьев веселился вовсю, градом сыпал весьма двусмысленные шуточки и сам же над ними заливисто хихикал. Постепенно компания стала таять: большинству ее членов приходилось собираться восвояси хотя бы потому, что всем расположиться на ночлег в комнате Собинова было решительно невозможно. В конце концов мы остались втроем: я, Собинов и редактор по имени Юрий. Несметное количество бутылок водки, наедине с которыми нас предательски бросили, не привело нас в смущение: к утру все они опустели, их участь разделила также хозяйская корзина с провизией, и я с сознанием одержанной победы задремал в кресле. Проспать ночь сидя – не лучший способ достичь наутро хорошего самочувствия, и пробудившись, я с грустью отметил в себе ряд неприятных симптомов похмелья. Зато Собинов, спавший на диване, выглядел еще более оживленным, чем накануне. Он занял у меня изрядную сумму и, заявив, что идет на Арбат по неотложным делам и скоро вернется, навсегда исчез из моей жизни. «Пчела за данью полевой летит из кельи восковой», – подумал я, услышав, как за ним захлопнулась дверь. Редактор Юрий, как и я, проведший ночь в кресле, также казался несколько подавленным, но, в отличие от меня, точно знал, что следует делать. «Знаю я тут одно местечко», – сообщил он, подразумевая пивной ларек. Выйдя из комнаты, мы встретили в коридоре обоих пенсионеров, на лицах которых ясно читалось похмельное уныние. Узнав о цели нашего похода, они обрадованно пообещали дожидаться нас дома, и мы двинулись в путь.
Как прекрасны, друг мой, улицы старой Москвы ясным бессолнечным днем середины осени, особенно если этот день – воскресенье! Шум проезжающих редких автомобилей только углубляет тишину, фигуры редких прохожих только подчеркивают безлюдье. Цвета предметов перестают излучать себя в пространство, как в солнечную погоду, и словно замыкаются в своей благородной сдержанности, которая радует глаз художника не меньше, чем бесконечное разнообразие гармонически сочетающихся на этих улочках кубистических объемов каменной плоти – выступов, пилястров, эркеров, фонарей, балконов… Стройные ряды тускло поблескивающих оконных проемов и охряные плоскости фасадов разных оттенков, образующие в совокупности с чистыми бледно–серыми полотнами асфальта изломчатую перспективу, грубые наслаивающиеся мазки готовых облететь кленовых листьев в сквериках, таинственные и манящие боковые русла переулков и пещеры подворотен, в которых открываются каменные мирки дворов – все это подлинный рай для одинокого мечтателя. Здания, застывшие в своей немой отчужденности, словно впитывают четкие отзвуки его шагов. Так и наши с Юрием шаги, разносясь по сторонам, рождали в душе отрадное чувство внутренней свободы – той свободы и той отрады, что неразрывно связываются с грустью. Впрочем, дойдя до пивного ларька, мы оживились, заразившись тем оживлением, которое царило там. Дух вседозволенности реял над загаженным пятачком вокруг ларька, проявляя себя в цинических разговорах и раблезианских остротах любителей утреннего пива, на чьих опухших лицах стояла роковая печать упомянутого духа. С одним из этих молодцов по прозвищу Потапыч я не замедлил познакомиться и разговориться. Знакомство оказалось полезным: когда мы, утолив первую, самую жгучую жажду, собрались восвояси, то вспомнили, что у нас нет пустых сосудов для переноски пива. Потапыч, принявший нашу беду близко к сердцу, кликнул отиравшуюся тут же даму, не менее опухшую, чем он сам, и распорядился нас выручить. Дама, представлявшая, по некоторым признакам, столь многочисленную на Руси породу опустившихся интеллигентов, пообещала снабдить нас посудой, если мы наберемся терпения, поскольку ей понадобится сбегать домой. Дабы поощрить ее бескорыстную услужливость, я вручил ей пятьсот рублей, и такое доверие настолько ее тронуло, что она молниеносно возвратилась, тяжело дыша и кренясь под тяжестью сумки, полной бутылок, банок и прочих емкостей, среди которых оказалась даже одна пятилитровая канистра. Подобная честность, разумеется, требовала вознаграждения, и я выставил Потапычу и его достойной подруге полдюжины пива, не забыв при этом и себя с Юрием. Подкрепившись на дорожку пивом и наполнив все так удачно приобретенные сосуды, мы двинулись в обратный путь к нашим пенсионерам, зашли в знакомый подъезд, поднялись на нужный этаж, и – о ужас! – нам открыл совершенно незнакомый мужчина, а за его спиной просматривалась богато обставленная прихожая, ничуть не напоминавшая разыскиваемую нами коммуналку. Хозяин сухо уведомил нас о том, что мы ошиблись, и мы увидели перед собой запертую дверь. Гулкая тишина пустынной лестницы окружила нас. От огорчения и от выпитого пива в головах у нас зашумело, и мы поняли: нам только представлялось, будто мы точно знаем, куда должны вернуться. Выйдя на улицу, мы увидели напротив совершенно такой же огромный доходный дом дореволюционной постройки с тем же несметным количеством подъездов, которые нам, похоже, предстояло обойти. Вдобавок мы начали путаться и в том, на каком этаже находится нужная нам квартира. Памятуя о данном мною слове непременно вернуться, а также и о том, что в комнате Собинова остался мой любимый галстук, я воззвал к мужеству приунывшего было Юрия, и мы, повинуясь интуиции, начали планомерный обход обоих гигантских домов. Перед нами замелькали встревоженные семейные пары, разнообразные старухи, еще пару раз возник неприветливый хозяин самой первой богатой квартиры, тон которого во время нашего третьего по счету визита приобрел уже твердость и холодность дамасской стали… Одна из старушек, интеллигентная дама старой закалки, милостиво разрешила нам подкрепиться пивом у нее на кухне. Хотя сама она от пива отказалась, однако с интересом выслушала мои рассуждения о современной литературе, а по окончании визита пригласила нас заходить еще. Увы, я при всем желании не мог бы этого сделать, так как расположение ее квартиры затерялось в хороводе бесчисленных лестниц, дверей и лиц. И вдруг в дверном проеме очередной квартиры передо мной предстала красавица–брюнетка, при виде которой лишь выпитое ранее пиво позволило мне сохранить наружное хладнокровие. Подоплека моего потрясения была следующей: некогда именно с этой девушкой (назовем ее Мелиндой) Виктор Пеленягрэ явился ко мне, ища приюта на ночь и захватив с собой две бутылки коньяка в качестве платы за постой. Хотя, по его словам, он в ту ночь и добился от своей прекрасной спутницы высшей благосклонности, однако, во–первых, всем известно, что в своих речах Виктор склонен не столько придерживаться скучной правды, сколько лепить новую, праздничную действительность. Сама же гостья наутро следующего дня не признала себя побежденной. Во–вторых, за время их визита, растянувшегося до вечера следующего дня, я, не пытаясь, разумеется, притязать на достояние друга, проявил такую бездну галантности и остроумия (в этом мне, возможно, поспособствовало немалое количество выпитого коньяка – пришлось потревожить и собственные запасы), что Мелинда как дама в достаточной степени светская не смогла остаться равнодушной к столь выдающимся достоинствам. Наконец, в-третьих, продолжая знакомство с Мелиндой, Виктор выказал беспринципность и имморализм, беспримерные даже для Рима времен упадка, и потому в свою дальнейшую жизнь Мелинда унесла весьма различные образы двух куртуазных маньеристов: если Виктор походил на портрет Дориана Грея в его отталкивающей истинности, то я напоминал безупречного положительного героя классицистических трагедий или на худой конец тип благородного гуляки, столь часто встречающийся в позднейшей европейской драматургии. Если рассеянная жизнь приносит подобным персонажам лишь временные и несущественные неприятности, то благородство позволяет творить чудеса, и потому Мелинда была склонна приписать мой нежданный визит не одной только чистой случайности: похоже, он показался ей результатом длительных поисков, тем более что в вечер нашего с нею первого знакомства Пеленягрэ наотрез отказался поделиться со мной номером ее телефона. В откровенное до глупости объяснение нашего чудесного появления Мелинда поверить не пожелала, приписав его моей необычайной скромности. Видя ее искреннюю радость, я в порыве взаимности предложил ей, во–первых, пива, а во–вторых, соединить наши жизни; оба предложения были, как пишут в газетах, с благодарностью приняты. Расчувствовавшись под влиянием пива и столь театрального стечения обстоятельств, я приготовился тут же добиться от Мелинды высшей благосклонности и попытался заключить ее в объятия, однако в первый раз она со смехом увернулась (что не составило труда, поскольку я в то утро не отличался проворством), а от второй попытки я отказался сам, услышав бормотание Юрия о том, что цель нашего похода еще не достигнута, и вспомнив о своем пестром галстуке, который нежно любил. Расточая пылкие признания, клятвы и уверения в вечной верности, я расстался с Мелиндой, постаравшись вселить в нее самые радужные надежды, ибо убежден: надежды и мечты – лучшее, что есть у нас в жизни, а осуществление всегда либо невозможно, либо ущербно.
С тех пор я не видел Мелинду. Вы спросите, почему? Да потому, друг мой, что после развлечений и сумасбродств для нас с Вами неизбежно наступает период внутренней сосредоточенности и напряженной работы, не оставляющих места для сердечных увлечений. Праздный гуляка, создающий нечто значительное, – это, увы, лишь миф, или, точнее, лишь одна необходимая ипостась многосложного образа художника. Необходимость же такой ипостаси заключается в том, что повседневное существование постоянно предъявляет нам целый реестр своих условий, запросов и требований, большей частью ложных, от которых мы должны время от времени отгораживаться стеной из бутылок и замыкаться в стенах богемных притонов. Не зря Ронсар утверждал: «Я лишь тогда и мыслю здраво, Когда я много пью вина». Я не зря уделяю в своих письмах столько внимания нашему веселому времяпрепровождению: оно есть необходимая форма освобождения от власти рутинной обыденности, тем более что поэт в силу специфики своего дара не может защититься от нее размеренностью и упорядоченностью творческих занятий – в отличие, допустим, от прозаика или живописца. Сошлюсь на Эдмунда Спенсера:
Тому, кто ищет славы лирным звоном,
Свобода ради грозных слов нужна
С обильем яств и реками вина.
Недаром Бахус дружит с Аполлоном:
Когда в пирах мечта опьянена.
Стихи бегут потоком оживленным.
Возвращаясь к Мелинде, скажу Вам, что после нескольких весело проведенных дней у меня попросту очень долго не находилось на нее времени – как из–за необходимых, к сожалению, будничных дел, так и главным образом из–за усиленных творческих занятий, которыми я не считаю себя вправе жертвовать даже ради самых заманчивых обольщений этого мира. После столь значительного перерыва звонить Мелинде без веского предлога стало уже как–то неловко, затем подоспели новые сердечные увлечения… Не сомневаюсь, что и Мелинда тоже нашла с кем утешиться, оправдав слова того же старого весельчака Спенсера: «Так и любовь – мы с нею поспешим От старых бед к восторгам молодым».
Однако в описываемый мною день (точнее, вечер, так как на дворе уже стемнело) наши приключения еще не закончились. Мы описали Мелинде наших хозяев–пенсионеров, но она их не знала – для нее они были людьми недостаточно светскими. Волей–неволей нам пришлось продолжить сплошное прочесывание квартир; конечно, не преминули мы позвонить и в ту самую первую из них, где нас уже несколько раз встречал не в меру раздражительный владелец богатой обстановки. Увидев нас снова, он едва не умер от злости, как тигр из китайской сказки или как римский император Валентиниан во время приема варварских послов, мы же поспешили ретироваться. Наконец я устал от бесконечного хождения по лестницам и с порога выложил все о нашей беде хозяйке очередной квартиры. Ею оказалась молодая женщина с простым русским лицом – из тех лиц, которые говорят о бесконечном терпении и полном отсутствии жизненных иллюзий. Именно от таких женщин можно безошибочно ожидать понимания и деятельной доброты. Она совсем не удивилась моему рассказу, словно к ней каждый день забредали такие скитальцы, и впустила нас в длинный коридор – типичный коридор коммуналки, загроможденный тазами, велосипедами, какими–то ящиками и прочим хламом. За ее спиной в инвалидной коляске маневрировал паралитик неопределенного возраста, корчивший такие злобные рожи, что не оставалось сомнений: сумей он встать, наша участь оказалась бы самой печальной. Хозяйка пригласила нас в комнату, поставила на стол стаканы, кое–какую еду, мы извлекли из сумок бутыли с пивом и повели неспешную беседу, в ходе которой выяснилось: злобный калека является не кем иным, как мужем хозяйки. Он приехал в комнату следом за нами и принялся отпускать нелестные намеки по адресу гостей, а свою супругу просто поносить последними словами. К счастью, он был изрядно пьян, язык у него заплетался, и потому его высказывания не слишком мешали течению беседы. Не то чтобы хозяйка могла открыть мне нечто новое в жизни – истории таких женщин, как правило, похожи одна на другую, – но меня пленяло исходившее от нее и сквозившее в ее речи обаяние терпения, доброты и врожденного благородства. На ее супруга я старался не обращать внимания, поскольку он вполне соответствовал поговорке «Бодливой корове бог рог не дает»; тем не менее порой я испытывал сильное искушение треснуть его бутылкой по лохматой башке. Я узнал, что он не является жертвой несчастного случая, а парализован с детства. В более зрелом возрасте этот человек прибавил к числу своих сомнительных достоинств также и пьянство вкупе со склонностью к скандалам. Выяснилось также, что жене приходилось маяться не с ним одним, а еще и с двумя его детьми, которые вскоре появились в комнате. Это были мальчик и девочка; меня поразили их красивые и смышленые лица, и я без обиняков выразил хозяйке свое сомнение в способности ее недоделанного супруга создать таких ангелочков. Она вздохнула, пожала плечами и ответила, что тем не менее так оно и есть. Дети дичились гостей, как настоящие зверята, и я с грустью подумал о том, сколько горя еще предстоит хлебнуть с ними матери, если они унаследовали нрав своего папаши. Глава семьи между тем успел несколько раз извлечь откуда–то бутылку водки и основательно к ней приложиться. Это имело свой положительный эффект, выразившийся в том, что язык окончательно отказался ему повиноваться. Он замолк и только тяжело ворочал мутными глазами, из которых даже тяжелое опьянение не могло изгнать выражения подозрительности и злобы. Хозяйка же оказалась для нас подлинным подарком судьбы: она прекрасно знала обоих наших пенсионеров, знала, в каком подъезде они живут, и даже номер их квартиры. Мы с Юрием поднялись и стали прощаться, так как час был уже поздний и нас изрядно заждались. Наши сборы вызвали угрожающее ворчание паралитика, в результате я не удержался и обозвал его придурком. Дети встретили мою реплику с явным одобрением.
Возвращение скитальцев позволило пенсионерам облегченно вздохнуть. Они не знали, как понимать наше отсутствие, поскольку я оставил в комнате Собинова не только галстук, но и немало другого имущества, о котором успел позабыть. Рассказ о наших похождениях пожилые джентльмены выслушали сочувственно, заметив, что их дом – сущий муравейник и заблудиться в нем – пара пустяков. Впрочем, скорее всего их слова явились только данью вежливости. Собинов так и не появился, и это внушало пенсионерам немалое беспокойство: я заметил, что оба они, бездетные холостяки, относились к нему как к непутевому сыну. Запасы пива в течение нашего анабазиса значительно уменьшились, и было принято решение сходить в ближайший ларек. Несколько купленных там бутылок водки помогли нам скрасить остаток вечера. К концу застолья я уже называл отставного кинооператора исключительно Потапычем, невзирая на его активные протесты; впрочем, наутро мы расстались друзьями, и я получил приглашение заходить в гости, когда только захочу. К сожалению, на то, чтобы навестить всех добрых людей, встреченных мною в жизни, времени у меня недостанет даже в том случае, если я разорвусь на дюжину частей. Следовательно, и не надо из–за этого особенно огорчаться. Вдобавок я, разумеется, сразу же вновь забыл местонахождение нашего временного приюта и потерял бумажку с номером его телефона, так что остается лишь вздохнуть над безвозвратно протекшим эпизодом жизни, а заодно и пожелать Собинову с толком потратить мои денежки.
Вот такое продолжение порой имеют концертные триумфы куртуазных маньеристов. Ни сами события, ни мой рассказ о них вовсе не претендуют на увлекательность – я лишь был бы рад вызвать в Вашем сердце некоторое сочувствие ностальгического свойства. За сим остаюсь в нетерпеливом ожидании ответного послания Вашим верным другом и почитателем —
Андреем Добрыниным.
Москва, 11 декабря 1992 года.
ПИСЬМО 942
Дорогой друг!
Долг вежливости побуждает меня не медлить с ответом на Ваш вопрос относительно обстоятельств выхода в свет в Нижнем Новгороде нашей новой книги и вообще всей предновогодней поездки куртуазных маньеристов в этот прекрасный город. Скажу прямо: будь моя воля, я обо всем, что Вас интересует, не написал бы ни строчки по крайней мере в течение ближайших нескольких месяцев – слишком внезапным стало пережитое мною, да и всеми нами, потрясение, слишком свежа рана, нанесенная с самой неожиданной стороны коварной судьбой. Со времени памятной поездки в Нижний Новгород в апреле 1990 г., когда мы привезли с собой первые двести экземпляров еще не до конца изготовленного тиража нашей первой книги, когда состоялся наш первый гастрольный триумф и потрясшая воображение гуляющих публичная распродажа книги на Покровской улице (тогда улица Свердлова, или попросту «Свердляк»), – с тех пор я привык ожидать от Нижнего только добра, вспоминая с ностальгическим чувством льдины, медленно плывущие далеко внизу по темной
Волге холодным туманным утром, необозримые лесные дали Заволжья, наслаждение первым апрельским теплом в течение прогулок по Кремлю и по горбатым улочкам старой части города, кротко ветшающие старинные особнячки, каждый из которых есть целый мир, даровое пиво для знаменитых поэтов в пивной с зарешеченными окошками–бойницами и тяжелым сводчатым потолком… Ну как я мог ожидать, что в таком городе, в городе, где мы узнали столько прекрасных людей и подлинных ценителей поэзии, нам суждено пережить одно из острейших разочарований последних лет?
Напомню Вам вкратце предысторию нашей поездки. Однажды мне позвонила дама, представившаяся редактором нижегородского издательства «Вентус», и сообщила, что владелец издательства, прочитав подборку наших стихов в газете «Собеседник», вознамерился напечатать нашу книгу. Никаких возражений я, само собой, не имел и, желая обговорить детали, взял у редакторши телефон нашего будущего мецената. В нынешние времена, когда деньги, а вместе с ними и возможность покровительствовать искусствам, сосредоточиваются в основном в руках людей тупоголовых, жадных и обладающих совершенно лакейскими вкусами, получить предложение выпустить поэтическую книгу за счет просвещенного издателя, когда последний к тому же берет на себя и все хлопоты, – это случай уникальный и пренебрегать им весьма неразумно. Рассудив так, я связался с Нижним и беспрекословно согласился встретить нашего издателя, прибывавшего в Москву по каким–то коммерческим делам, с первым утренним поездом – ни свет ни заря на Казанском вокзале. Вечером я закончил составлять рукопись книги. Скажу не хвастаясь, что она получилась блестящей. На капитуле Ордена мы решили назвать книгу «Клиенты Афродиты, или Триумф непостоянства». К рукописи прилагались фотографии кавалеров Ордена, сделанные во время съемок фильма «За брызгами алмазных струй». Короче говоря, с нашей стороны было сделано все необходимое для успеха издания, и задача нашего мецената состояла лишь в том, чтобы воплотить все предоставленные нами исходные материалы в форму книги.
Беседа с издателем оставила во мне двойственное ощущение: с одной стороны, если передавать ее чисто информативно, то щедрый нижегородец подтвердил свое твердое намерение напечатать нашу книгу, причем для его издательства ей предстояло оказаться первым опытом. Тираж предполагался для стихотворной книги очень большой – 20 000 экземпляров. От лица Ордена я выразил готовность принять участие в его продаже, благо все вопросы выпуска и продажи двух первых наших книг решал я и уже неплохо познакомился с этим делом. Издатель даже посулил выплатить нам солидный гонорар и постоянно сообщать о том, как продвигается подготовка сборника к печати. Словом, все шло хорошо, однако настораживали некоторые чисто личные впечатления, укоренившиеся за время беседы в моей душе. Я старался отогнать беспокойство, но оно с неумолимой назойливостью напоминало мне об унылом налете провинциализма, лежавшем на фигуре, ухватках и речах нашего доброжелателя; о том апломбе, с которым этот человек рассуждал об издательском деле, о литературе и, в частности, о наших стихах, причем глупость его суждений резко диссонировала с самоуверенностью его тона; о нетерпимости моего собеседника к чужому мнению – он не проявлял ни малейшего желания прислушаться к моим учтивым возражениям и создать хотя бы видимость уступки, словно это о н, а не я являлся известным поэтом, членом Союза писателей и главным редактором одного из крупнейших издательств России. Замечу, что я никогда не был склонен переоценивать значение подобных формальных регалий, но они необходимы как знаки принадлежности к определенной профессии, заставляющие собеседника прислушиваться к твоим словам именно как к словам профессионала. Наконец, меня слегка пугал изредка мелькавший в глазах нижегородца огонек безумия – вкупе со всеми признаками, перечисленными выше, он довершал классический портрет графомана, каковых я навидался за годы своей литературной деятельности великое множество. Жестоко ошибается тот, кто считает графоманов безобидными и даже забавными чудаками: они агрессивны, сварливы и если могут сделать гадость талантливому человеку, то непременно ее сделают, оправдываясь самыми возвышенными соображениями. Графоманы обладают своеобразным отрицательным чутьем на талант и узнают его сразу, как и люди, наделенные подлинным вкусом; однако в отличие от последних графоманы ни за что не хотят принимать талант таким, каков он есть, и норовят либо под видом искреннего доброжелательства изуродовать его, подгоняя под свой аршин, либо объявить его бездарностью, поскольку он не соответствует их насквозь извращенным понятиям, либо, при возможности, просто уничтожить. Они вредоносны даже как искренние друзья, ибо особенно горячо хвалят нас вовсе не за самое лучшее, что в нас есть, а осуждают как раз за то, за что следовало бы похвалить. Наконец, они особенно опасны своей чрезвычайной энергичностью и способностью горы свернуть, защищая свои нелепые убеждения. Этим они отличаются от истинных художников, – о тех верно писал Пруст: «…ониобнаруживают впечатлительность, ум, а эти качества не побуждают к действию». Как Вы догадываетесь, я не говорю здесь о людях, щедро наделенных чувством изящного, но не творческой силой, и потому не могущих создать в искусстве ничего значительного. Это совсем другая порода, ее представители способны искренне восхищаться прекрасным; озлобление и животная агрессивность графоманов им не присущи.
В довершение всех моих подозрений Смирнов (такова фамилия издателя) посвятил меня в свои планы создать специальный журнал для графоманов. Замысел Смирнова заключался в том, чтобы всякий желающий, приславший на адрес журнала установленную сумму, получал право опубликовать в нем определенное количество страниц поэтического либо прозаического бреда (помню, меня удивило намерение Смирнова за стихи брать дороже). У графоманов есть общая характерная черта: несмотря на их убежденность в собственной талантливости, они постоянно стремятся создать такую ситуацию, при которой их публиковали бы автоматически. Хотя основной сферой деятельности Смирнова являлось, по его словам, строительство жилья на кооперативных началах, дававшее ему, похоже, немалый доход, я все–таки заподозрил, что большую часть объема нового журнала будут занимать произведения его основателя – слишком уж ярко выраженным типом являлся Смирнов. Однако по природной человеческой слабости, заставляющей нас всегда надеяться на лучшее (хотя куда вернее противоположный взгляд на вещи), я выкинул из головы все опасения и распрощался с издателем, преисполненный самых дружеских чувств: долго тряс ему руку, заверял в нашей неизменной преданности и в том, что история его не забудет. Смирнов смущенно отмахивался, но его улыбка сияла самодовольством. «Ну пусть он что–то сделает по–своему, – думал я, – пусть даже что–то испортит, но ведь со стихами–то он ничего не сможет сделать, а они сами скажут все за себя». Увы! Несчастный, как я заблуждался!